
Текст книги "Когда мы состаримся"
Автор книги: Мор Йокаи
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)
Да и сама игра на нём до того чудна, почти гротескна. Эти дёргающиеся наперебой руки, вовлекающие в своё движение плечи и голову. Совсем не то что фортепиано, где одних пальцев достаточно. С роялем пианист обращается, как барин с дитятей: через вежливых воспитателей; цимбалист же со своим инструментом на «ты».
Но юной хозяйке это очень шло.
Едва молоточки оказались у неё в руках и пробежались по тугим струнам, лицо её приняло совсем новое, незнакомое выражение. Перед тем было в нём, откровенно говоря, нечто простоватое; но тут оно одушевилось. Исполнительница была в своей стихии, была сама свобода, сама уверенность.
Две песенки она спела гостям. Обе относились к тем, что известны у нас под названием «пожоньских куплетов». Слагались они законоведами в кофейнях в те поры, когда ещё заседало сословное собрание – и молодые люди были побойчее.
Одна – на красивый грустный мотив: «Как из города, из Вены подуло, ветром северным потянуло». Кончается она тем, что даже вода в Дунае стала горькой до слёз, которые отцы отечества «льют да льют, проливают», так как в депутаты всё «не тех, ой не тех выбирают».
Патриоты наших дней поскупее на слёзы, но тогда многие, очень многие пригорюнивались за этой песней.
Другая, «Венок розовый, терновый», тоже была очень мелодична. Текст же изобиловал разными алтарями, ангелами, венками свободы и прочими мифологическими аксессуарами.
Струны под руками юной исполнительницы звенели так сладко, песни лились из уст столь пылко, будто её самое эти цветы пиитического красноречия радовали и печалили больше всех.
Спела она и ещё один пожоньский куплет, уже сатирического содержания; но его саркастическое жало было нацелено на злобу дня столь частную и личную, что ныне едва ли кто объяснит, в чём соль намёков на взлетевшую на крест ворону и на скакуна, впряжённого в телегу.[68]68
В обоих случаях подразумевалось высоко о себе мнившее, но терпевшее политические провалы венгерское дворянское сословие.
[Закрыть]
Топанди страшно нравился этот куплет, относимый им, видимо, к попам, и он попросил повторить его, страшно довольный тем, как хитроумно упрятана насмешка, понятная одним посвящённым.
Исправник был совершенно очарован немудрёным инструментом. Никогда не думалось ему, что владеть им можно так виртуозно.
– Но скажите, ваша милость, где же вы играть на нём научились? – спросил он, не в силах долее скрывать своего изумления.
При этих словах её милость расхохоталась так, что, не удержись она ногами за цимбал, тут же опрокинулась навзничь вместе с сиденьем. Но волосы её, уложенные по моде тех времён в причёску à la girafe[69]69
Под жирафа (фр.); высокая дамская причёска.
[Закрыть] не удержались и, увлекая за собой черепаховый гребень, двумя витыми змеями цвета воронова крыла соскользнули до самого пола.
Перестав смеяться, молодая хозяйка попыталась было опять укрепить их гребнем, но они никак не желали повиноваться. Тогда она просто наскоро свернула их, заколов веретеном. Великолепней венец трудно и вообразить!
И, желая загладить свою необузданную весёлость, опять взялась за молоточки, принявшись наигрывать какую-то песню без слов.
То была не какая-нибудь заимствованная мелодия, вариации на известную тему, а словно безымянная мечта, необрамлённая картина, необозримый пейзаж. Будто кто-то повёл рассказ – полушутливо, но совсем о нешуточном, а очень серьёзном и навсегда, безвозвратно ушедшем; о том заветном, чего не выразить ни словом, ни голосом, а можно вверить лишь струнам, которые передадут потомкам печальную повесть. Это была песня нищего, отрицающего своё королевское происхождение, песня бродяги, отвергающего свою родину, но хранящего память о ней; память, разлитую во всех звуках, но смутную, не внятную никому, даже самому играющему: только душой можно чуять её и грустить, грустить. Это было как степной ветер, неведомо куда и откуда несущийся; как летучее облачко, возникающее и тающее. Бескрайняя, бесцельная, безотчётная тоска… Даль безлюдная, бесплодная, бездорожная… Манящая миражами.
Господин исправник готов был слушать хоть до вечера, позабыв обо всяких обязательных обедах, не верни его к действительности Топанди своим скептическим замечанием: вот, мол, стальные струны, а души в них побольше, чем в двуногих созданиях, почитающих себя образом и подобием божиим.
Это сразу ему напомнило, что он в доме всеотрицателя.
Да и полуденный благовест раздался, а одновременно, захлопав крыльями, издал свой протяжный клич чёрный петух, будто страж на башне, который вслед за набатным колоколом звуком трубы предупреждает жителей об опасности.
Задумчиво-меланхолическое выражение тотчас сбежало с лица хозяйки.
– Красивая песня, правда? – сложив молоточки и вскочив со своего круглого сиденья, спросила она с живой непосредственностью.
– Правда. Что это за песня?
– Тс-с! Нельзя, не скажу.
Заседателю пришлось напомнить, что уже пора, ещё одно «развлечение» ждёт их.
Все четверо засмеялись.
– Весьма сожалею, что имел удовольствие познакомиться в обстоятельствах столь невыгодных, – обратился на прощанье молодой служитель закона к хозяину, обмениваясь с ним рукопожатием.
– А я рад, что познакомились, честь имею, до свидания; то есть до следующей экзекуции.
Исправник поворотился к хозяйке, поблагодарив за тёплый приём и потянувшись было ручку поцеловать её милости. Но та, предупредив его движение, сама обняла его за шею и так крепко расцеловала в обе щеки, что всякий бы позавидовал.
Но господина исправника скорее напугала, нежели обрадовала эта неожиданность. Нет, право же, чудные, совсем диковинные повадки у её милости. Неловко откланялся он, сам не помня, как выбрался из дома. Правда, и вино с непривычки в голову ударило.
К жилищу Шарвёльди дорога от усадьбы Топанди проходила через большое, обнесённое изгородью клеверное поле.
До ограды заседатель кое-как довёл своего коллегу, поддерживая под локоть. Но за воротами остановился.
– Дальше извольте одни, я маленько приотстану – высмеяться надо, потом догоню.
С этими словами почтенный заседатель сел на траву и, схватясь за живот, принялся хохотать во всё горло, повалясь в конце концов ничком и дрыгая ногами от хохота.
«Ну, кажется, перепил, – озабоченно подумал молодой чиновник, – как я теперь покажусь с ним, пьяным, у человека такого благочестивого?»
Однако, отдав дань природе, каковая с магнетической силой понуждает облегчать душу смехом, изливая полнящее нас весёлое настроение, Буцкаи встал, отряхнул сюртук и объявил с самой что ни на есть серьёзной миной:
– Ну, теперь пошли.
В отличие от обычных сельских усадеб, где ворота круглые сутки распахнуты настежь, самое большее два-три волкодава слоняются по двору – и то лишь чтобы в знак приязни оставить на одежде гостя следы своих грязных лап, – дом Шарвёльди окружала каменная стена, как в городе, утыканная вдобавок поверху железными штырями, и калитка ворот всегда была на запоре. Сверх того – вещь в деревне совсем неслыханная! – она была снабжена звонком.
Чиновные господа звонились добрых четверть часа, заседатель ворчать уж начал, как вдруг послышались шаркающие шаги, и сиплый, надсаженный женский голос стал спрашивать:
– Ну? Кто такие?
– Мы.
– Кто «мы»?
– Гости.
– Что ещё за гости?
– Исправник с заседателем.
Засов, словно нехотя, отодвинулся, и на пороге показалась женщина, несколько, что называется, перезрелого возраста. На ней был грязновато-белый фартук, из-под которого высовывался синий – кухонный, а из-под него – ещё третий, пёстрый. За ней, видно, водилась слабость все грязные фартуки навязывать на себя.
– Добрый день, Бориш! – на правах знакомого приветствовал её заседатель. – А мы уж думали, пускать не хотите.
– Прошу прощения, слышала я звонок, но отойти не могла, рыба у меня на сковородке. И потом, столько всякого подозрительного сброда шляется: и бродяги, и попрошайки, и «бедные путешественники» – «arme Reisende»; вот и приходится дом на запоре держать, выспрашивать, кто да кто.
– Ладно, Боришка, дорогая, идите уж, присматривайте за рыбой, чтобы не пережарилась, сами как-нибудь барина отыщем. Что он, кончил молитву-то?
– Да уж другую начал. Звон-то – заупокойный, а он не преминет за душу усопшего помолиться. Вы уж ему не мешайте, сделайте милость, а то перебьёте – на целый день хватит воркотни.
Бориш проводила гостей в большую залу, служившую столовой, судя по накрытому столу. Не будь его, можно было бы принять комнату за какую-нибудь молельню, столько было кругом развешано ликов святых, коих предпочитают чтить посредством этих внешних знаков внимания, вместо того чтобы внутренне до них возвыситься.
Впрочем, и в таком почитании много истинно возвышенного! Изображение изнемогающего под своей крёстной ношей Христа в комнате несчастной вдовы; mater dolorosa[70]70
Скорбящая мать (богоматерь; лат.).
[Закрыть] в жилище осиротевшей матери; горельеф пречистой девы, белоснежный, как её беспорочная душа, над девичьим изголовьем; агнец, Иоанн Креститель или младенец Иисус на картине, которую кладёт рядом с собой на подушку ребёнок, засыпая безмятежным сном, – всё это само по себе трогательно и достойно уважения. Святы и чисты побуждающие к этому воспоминания – и неподдельное благоговение, которое заставляет преклонять колена, тоже чувство святое и высокое. Но сколь же отвратительно тщеславие фарисея, который обвешивается изображениями святых только затем, чтобы люди видели!
Шарвёльди долго заставил себя ждать, но гости были люди терпеливые.
Появлению его предшествовал громкий звонок, которым обычно давалось знать на кухню, что можно подавать кушанья. Вслед за тем вошёл и сам хозяин.
Это был сухощавый человек, тонкий и длинный, как палка, с такой крохотной головкой наверху, что невольно приходилось усомниться: а для того ли она ему служит, к чему предназначена у других? Гладко выбритое лицо, не позволявшее с уверенностью судить о возрасте, жёлтые щёки с коричневато-рыжеватыми пятнышками, поджатые губы и подбородок с кулачок. Зато нос непомерно большой и отталкивающе крючковатый.
Он приветливо поздоровался с гостями, сопроводив рукопожатие словами, что господина заседателя давно имеет счастье знать, а господина исправника особенно рад приветствовать впервые. Несмотря на эти любезности, лицо его, однако, сохраняло полную неподвижность.
Исправник, казалось, принял обет молчания, и всё бремя разговора легло на заседателя.
– Экзекуция прошла благополучно.
Начало для беседы было, во всяком случае, избрано самое подходящее.
– Очень, очень сожалею, что дошло до этого. Я ведь люблю и уважаю Топанди, хотя и терплю от него беспрерывные гонения. Искреннейшее моё желание – обратить его. Достойнейший, отличнейший был бы христианин. И не стыжусь признаться в своём великом промахе: что привлёк сего мужа к ответу за поношение. Каюсь, каюсь в этом моём проступке. Ибо ударившему тебя по правой щеке подставь и левую! Вот как надобно поступать.
– Ну, тогда правосудию нечем было бы и заниматься.
– Сознаюсь, что очень рад был, когда вы нынче утром со взысканием явились. Душа возликовала при мысли: вот, неприятель повержен, лежит у ног моих. Корчась, тщетно пытается впиться в пяту закона, поправшую его. Да, возрадовался; но радость сия была греховна, ибо падших должно любить. Верующий да не радуется беде ближнего своего. Мой грех, и мне надлежит его искупить.
«Верни ему равную сумму, вот тебе и искупление самое простейшее», – подумалось заседателю.
– Посему наложил я на себя покаяние, – объявил Шарвёльди, сокрушённо склоняя голову. – Я всегда, впадая во грех, налагаю кару на себя. Однодневный пост да будет теперешним моим наказанием. Буду с вами сидеть за одним столом, но пищи не вкушать, смотреть – но в рот не брать ни кусочка.
«Ничего себе! – подумал ошеломлённый заседатель. – Этот поститься собирается, мы у соседа набили животы – будем сидеть, глазами хлопать, тоже не притронемся толком ни к чему. Да Бориш в шею вытолкает нас отсюда после этого!»
– У господина исправника голова, по всей вероятности, разболелась от выполнения тяжкого служебного долга? – предположил Шарвёльди, ища приличествующего объяснения его молчанию.
– По всей вероятности, – заверил заседатель.
Юный чиновник и впрямь расположен был скорее соснуть, чем пообедать. Бывают люди, столь счастливо устроенные, что их после одного-двух стаканов вина сразу клонит в сон, и бодрствовать для них в такие минуты – пытка, изощрённей которой не выдумать даже китайцам.
– Должность, много сил отнимающая, – подкрепил высказанное предположение Шарвёльди. – Усердие, рачительность, они рано изнашивают человека. И не находят признания на этом свете. Но сполна вознаграждаются на том, надо полагать.
– Я бы вот что предложил, – молвил заседатель. – Пока там команда очистит стены и с коляской вернётся, господину исправнику в самый раз бы прилечь да отдохнуть!
– Сон – дар божий, – благочестиво подымая очи, изрёк хозяин. – Мы против высшей воли погрешим, лишив ближнего этого благодеяния. Пожалуйста, вон кушетка, устраивайтесь поудобней.
Довольно трудная это была задача – устроиться удобно на плетёном лежаке с ручками, который хозяин отрекомендовал «кушеткой». Как видно, и он служил тут аскезе и умерщвлению плоти. Исправник, однако, улёгся, пробормотал какое-то извинение и тут же уснул. И во сне увидел того же заседателя и себя самого за накрытым столом, те же картинки из Священного писания кругом – но все перевёрнутые лицом к стене. Хозяин же… хозяин вверх ногами свисал с потолка на том самом месте, где перед тем была двенадцатирожковая люстра.
Чёрт знает, что за сон!
На деле хозяин с гостем сидели по обоим концам длинного стола, друг напротив друга, ибо так уж заблагорассудилось накрыть сударыне Борче.[71]71
Борча – уменьшительное от Бориш.
[Закрыть] И поскольку исправниково место осталось пустовать, они по дальности расстояния, угощая, никак не могли дотянуться один до другого.
Дверь наконец отворилась – с таким затейливым скрипом, будто кто-то запищал, умоляя впустить, – и Борча с суповой миской появилась на пороге.
Заседателю ничего не оставалось, как пойти на жертву ради чести мундира: пообедать в этот день дважды. Он полагал, что справится с такой задачей.
Однако же не сумел.
Есть одна национальная мадьярская особенность, поэтами ещё не воспетая. Не принимает наш желудок некоторых блюд, не хочет принимать.
Это чисто венгерское, родное; иностранцу этого не понять.
Одной нашей политической знаменитости поставлено было Я упрёк, что в первой же своей инаугуральной речи в сословном собрании приплёл он некстати… шпинат. Было же это как раз очень кстати в качестве довода «super eo»:[72]72
В связи с тем (лат.). Шпинат считался чужеземным блюдом.
[Закрыть] что рóдина нам всего дороже.
И жаль, что Верешмарти, призывавший мадьяра: «Другой отчизны не ищи и смертный час тут встреть»,[73]73
Строки популярного патриотического стихотворения М. Верешмарти «Призыв». (Перев. Н. Чуковского.)
[Закрыть] не прибавил для вящей убедительности (думая, наверно: и так, мол, все знают): потому что за границей везде жарят на масле.[74]74
В Венгрии принято готовить на жире.
[Закрыть]
Мадьярский желудок не выносит масла. Мадьяра мутит, воротит от него, от масла он может заболеть – и при одном упоминании о нём обращается в бегство. И если какая-нибудь зловредная, злонамеренная хозяйка коварно проведёт его, скормив ему что-либо сготовленное на масле, он сочтёт это покушением на свою жизнь и никогда больше не сядет за стол к подлой отравительнице.
Сделайте его за рубежом каким угодно вельможей, всё равно он будет рваться домой из тех проклятущих, провонявших маслом краёв, а не сможет уехать – захиреет, зачахнет, потомства не сможет производить, как под северным небом камелеопард. Там, на чужбине, все и каждый готовят только на масле, животном или растительном, а потому: «В беде иль в счастье должен ты здесь жить и умереть».[75]75
Из того же стихотворения.
[Закрыть]
И почтенный заседатель тоже был исконно венгерского склада человек. Едва почуял он, что раковый суп сдобрен маслом, как тотчас отложил ложку и заявил, что раков не ест. Узнавши, что раки – не что иное, как обитающие в воде членистоногие, и с тех пор, как в Неметчине ещё и общество создано для повсеместного распространения этого деликатеса, он-де с подозрением относится к тварям, столь полюбившимся ретроградам.
– Ну, значит, уносите суп, Борча, – сказал хозяин со вздохом.
И сам-то не полакомишься, уж коли взялся поститься во искупление грехов.
Борча с недовольным ворчаньем унесла.
И не удивительно. Представьте себе хозяйку, чья амбиция, утешение, всё царство – кухня и которой первое же блюдо приходится уносить даже неиспробованным.
Но и второе постигла та же участь. А были это крутые яйца с сардинками.
И господин заседатель принялся честью своею клясться, что у него дед от сардин помер – и у всех женских представительниц семейства корчи делаются от одного их запаха. И сам он готов лучше кита целого съесть, чем хоть одну сардинку.
– Отнесите, Борча. Не будем это есть.
Борча начинала уже помаленьку закипать: дескать, что же это за безобразие, от такого блюда нос воротить, вкуснее в отцовском доме не едали; наковыряли только, ну чистые свиньи. Это последнее, впрочем, заглушил уже визг закрывавшейся двери. Зато на кухне разыгралась целая баталия со служанками: тарелки загремели, кастрюли зазвякали – всё честь по чести.
Засим прибыло нечто овощное, вроде варёной капусты, обвалянной в сухарях.
От этого блюда заседатель ещё в бытность школяром так занедужил, что с той поры старался обходить его подальше, даже касаться почитая смертельным риском.
Тут уж хозяйка не утерпела.
– Говорила я вам постного сегодня не готовить, – напустилась она на Шарвёльди. – Не говорила, скажете? Думаете, все такие богобоязненные, все пост по пятницам блюдут? Пожалуйста, вот вам: только меня перед гостями осрамили, опозорили.
– Тоже мне зачтётся, к моему сопричислится покаянию, – смиренно отозвался тот.
– Да подите вы с вашим покаянием. Мне важней, что про меня у Топанди наплетут. Дуреете вы просто день ото дня, и больше ничего.
– Продолжай, добрая женщина, досказывай, что у тебя на языке. И тебя мне в наказание послало небо.
Но бедная женщина удалилась, хлопнув дверью и глотая слёзы в бессильном ожесточении.
«Будь что будет, но следующее блюдо непременно съем, – мысленно пообещался заседатель. – Не отрава же».
Но явилось нечто похуже отравы: рыба.
Ибо надо сказать: всякий раз, отведавши рыбы, господин заседатель всерьёз заболевал. На сей счёт мы даже медицинское заключение можем представить. И к рыбе он не притронулся бы, хоть кипятком его шпарь.
На этот раз хозяйка промолчала, дойдя до предпоследней стадии в своём гневе. Ибо, как известно, предпоследняя стадия – это когда женщина словно дара речи лишается: не говорит, не отвечает. Какова последняя стадия, мы узнаем немного позже.
Заседатель решил было, что пронесло, и с самым непритворным благодушием попросил у Бориш чашечку кофе для себя и для господина исправника.
Та вышла, не проронив ни слова. Шарвёльди же достал кофеварку, которой никому не доверял, и к возвращению Борчи сам сварил кофе на спиртовке.
Исправнику снилось как раз, что свисающий с потолка человек поворачивает к нему голову со словами: «Пожалуйста, чашечку кофе». С каким же облегчением убедился он, привскочив на кушетке, что хозяин вовсе не висит заместо люстры, а сидит себе на стуле и въявь предлагает ему чашку кофе. Молодой человек поспешил к нему подсесть, чтобы окончательно стряхнуть с себя сон. Заседатель тоже налил себе кофейку.
Тут-то и вернулась сударыня Борча с полной миской ленивых вареников.
Писатели любой страны – горячие патриоты своих национальных блюд. Почему же сразу нелицемерно не оговориться, рискуя даже не потрафить нашим недоброжелателям: есть вопрос, в котором все верные своей родине и её истории мадьяры единодушны – как традиционалисты-консерваторы, так и демократы-центристы. А именно: венгерские ленивые вареники немыслимы, невообразимы без шкварок; это – conditio sine qua non, всенепременнейшее условие. И ещё вовсе не значит его соблюсти, поджарив шкварки на масле. Это не меньшее попрание наших коренных обычаев, идущее вразрез со всем нашим душевным складом.
Так что в данном случае имело место двойное посягательство, дававшее все основания для афронта.
Борча меж тем была сама любезность, сама приветливость (вернейшие признаки того, что женский гнев вступил в грозную последнюю стадию).
Видеть перед собой улыбающуюся даму с миской вареников, слышать вежливые слова: «Откушайте, прошу вас», точно зная, что ты на волосок от катастрофы, что миг один – и вареники полетят тебе в лицо… Это поистине ужасно.
Заседатель покрылся холодным потом.
– Но уж это должно вам по вкусу прийтись. Ленивые вареники.
– Вижу, милая, что вареники, вижу, – приговаривал заседатель, не зная, как быть, куда деваться. – Да только в роду у нас никто ещё не лакомился варениками – после кофе.
Заседатель даже зажмурился в ожидании громового удара. Но – чудо из чудес! – катастрофы, казалось бы неминуемой, не последовало.
Нашёлся другой предмет, который отвёл, притянул гром и молнию к себе.
Усевшийся за стол исправник не успел ещё пригубить своего кофе, только что положив в него сахару; у него, значит, не было предлога отказаться.
– Откушайте… Прошу…
У исправника волосы дыбом встали от этого требовательного взгляда. Выбора не было: или самому варениками подавиться, или это стоящее перед ним апокалиптическое чудовище его проглотит в наказание за грехи сотрапезников. Съесть… но это решительно невозможно. Хоть на плаху, хоть на костёр – кусок в глотку не лезет.
– Простите… тысяча извинений, сударыня, – пролепетал он, судорожно отодвигаясь вместе со стулом от разгневанной фурии, – но я так плохо чувствую себя, ничего есть не могу.
Тут и грянула буря.
Любезная хозяйка поставила миску на край стола и, уперев руки в боки, разразилась следующим монологом:
– Не можете? Ах, бедняжечки! Ну ещё бы. Накушались, поди, до отвалу там, насупротив, – у той цыганки.
Оба гостя едва не поперхнулись горячим кофе. Заседатель – от смеха, исправник – от страха ещё пущего.
И то сказать: страшна женская месть за причинённую обиду.
Добряк исправник почувствовал себя жалким школьником, избитым сверстниками, да ещё трусящим, как бы не узнали дома.
На его счастье, явился капрал, доложив, что приказ соскрести кощунственные рисунки исполнен и лошади поданы. Он, кстати, тоже сполна получил своё – на кухне, где Борча, расспрашивая про начальство, заодно и его отчитала: провалитесь вы, дескать, все в тартарары, и твою, видать, милость цыганочка подпоила, винищем так и разит.
Ох уж эта цыганочка!
Никогда ещё его благородие господин исправник не усаживался в коляску с бóльшим облегчением. Поскорее бы прочь, подальше от этого дома, от этих треклятых ланкадомбских усадеб.
Лишь когда коляска далеконько уже пылила по дороге, отважился он на вопрос:
– Что же, уважаемый, хозяйка та – и взаправду цыганка?
– Взаправду, ваша милость, взаправду!
– А как же это вы, уважаемый, мне даже не сказали?
– А вы, ваша милость, не спрашивали!
– Вот, значит, уважаемый, почему вы по траве-то со смеху катались?
– Поэтому, ваша милость, поэтому.
– Ну, что же, – вздохнул исправник тяжело, – жене моей хоть, по крайней мере, не говорите, что меня цыганка целовала.