Текст книги "Эротизм без берегов"
Автор книги: Моника Спивак
Соавторы: Сергей Ушакин,Юрий Левинг,Александр Лавров,Ольга Матич,Маргарита Павлова,Евгений Берштейн,Дмитрий Токарев,Джон Малмстад,Эрик Найман,Татьяна Мисникевич
Жанры:
Прочая научная литература
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 32 страниц)
На концерте Кремневы встретили какого-то студента, которого знавали мальчиком, и вот на следующем сеансе появился новый член – Евгений Петрович Кожин.
Общество, собиравшееся у Кремневых, должно быть, обладало особой притягательной силой, и все попадавшие туда делались его постоянными членами. Бунин, Пекарский, Барбарисик и я чувствовали себя здесь как дома и недоверчиво посматривали на нового товарища.
Кожин был студент-математик: мундир его был на белой подкладке. Первые шаги его были незаметны. Он выслушал спиритические воззрения Ал<ександра> Алекс<андровича>, имел терпение часа два разговаривать с добрейшей, но необыкновенно скучной М<арией> Вас<ильевной>, даже старичок-спирит остался им доволен. Я, считающий себя энциклопедистом, изложил Кожину мою теорию построения новой математики через перемену нашей условной единицы, и он нашел нужным удивиться. На сеансе он в должной мере удивлялся, а после сеанса очень ловко танцевал.
На следующем сеансе он появился опять и так стал одним из постоянных посетителей.
Обществ<о> у Кремневых делилось, собственно, на три части. Первую составляли лица, всецело погруженные в спиритизм. То были: Ал<ександр> Александрович>, М<ария> В<асильевна>, ее сестра старая дева и старичок-спирит. Другую часть составляла молодежь, т. е. Нина, Варя, Женичка, Пекарский, я и Барбарисик, из которых разве только один Пекарский серьезно верил в спиритизм. Наконец, как оппозиция нам, являлся Бунин, спиритизм<ом>, собственно, не интересовавшийся, но из-за какой-то антипатии ко мне и Пекарскому чуждавшийся молодежи. Кожин примкнул именно к нему.
Я удивляюсь, как легко Кож<ин> сумел овладеть симпатиями больш<инст>ва! Для Ал<ександра> Ал<ександровича> он стал необходимым человеком, старичок-спирит звал его к себе «потолковать и поспорить», Варя начала засматриваться на него и как-то странно краснеть при его появлении, Мария же Васильевна прямо души не чаяла в новом спирите. Ее привязанность и к Бунину и даже к Барбарисику отошла на второй план; Кожину давали для чтения самые новы<е> №№ «Ребуса», если Кож<ин> опаздывал, – начинали беспокоиться, когда же он танцевал с Варей, глаза М<арии> В<асильевны> принимали самое счастливое выражение. Очевидно, если бы она решала выбор для своей дочери между Кож<иным> и Пекарским, мой друг далеко не оказался бы предпочтенным.
Неудивительно, что между Кожиным и Пекарским скоро начались столкновения. Пекарский стал замечать, что Варя относится к нему все холодней; она уже уклонялась от длинных разговоров и не выносила получасового чтения какого-нибудь мадригала. Пекарский стал придирчив к Кожину, видимо стараясь уколоть его. Но скоро Кожин показал и когти. Он не мог бороться с Пекарским и со мной диалектикой, но у него было другое оружие: остроумие, насмешка, которой мы не владели. Удары Кожина были довольно метки и не раз кроме Пекарского задевали и меня: этим он мстил за Бунина.
Бунин не мог не замечать нашего сближения с Ниной. И после концерта мы продолжали встречаться. Часто вместо того, чтобы идти на урок, Нина прямо приходила ко мне, и мы уезжали куда-нибудь. Раза два из-за этого уже выходили недоразумения. В разговорах с Ниной на сеансах у нас, несмотря на наше самообладание, невольно проскальзывала короткость. Говорили, что однажды нас видели вдвоем на улице. До Ал<ександра> Ал<ександровича> все эти речи не доходили, М<ария> В<асильевна> в простоте сердечной верила всем объяснениям Нины, но Варя стала посматривать на меня очень подозрительно. Бунин же прямо стал моим врагом.
К Кожину и Бунину пристроился и Барбарисик, тот самый Барбарисик, которого я вывел из положения полушута. Оттертый Пекарским от Вари и забытый мною, он нашел теперь случай опять выдвинуться вперед. Так против меня и Пекарского составился маленький триумвират.
Сначала триумвиры действовали осторожно и ограничивались шутками, которые, однако, поражали меня в самое сердце; потом пошли дальше и уже стали делать намеки, что я не чужд явлениям на сеансах. Нина рассказывала мне, как Кожин просил ее дружбы и предостерегал против меня. Пекарский горячился, я тоже действовал не вполне хладнокровно, и как-то раз, выходя от Кремневых, мы наговорили много неприятностей Кожину. Он обратил все это в шутку, но не забыл. Мы с Пекарским ликовали, возвращаясь домой чудесной апрельской ночью. Я без улыбки слушал восторги Пекарского перед явлениями и его наивные объяснения поведения Вари.
– Она девочка, – говорил он. – Этот дурак Пекарский <так!> понравится ей как нечто новое, но ее чистая душа скоро разгадает его.
– Друг мой, скажи, ты когда-нибудь целовался с ней?
– С какой же стати!.. я уважаю ее!.. зачем буду я развращать свою будущую жену?
Пекарский толковал о нравственности, коснулся вскользь моей близости к Нине, сказал, что у нее «великое сердце», и уже начал заговаривать о том, как хорошо бы проходить всю такую ночь, как стыдно спать, если звезды блещут, но я ускользнул от него.
Дня через два после этого было рождение Вари, и здесь-то Кожин готовил против нас настоящую травлю.
Я и так не мог похвастаться хорошим настроением духа. Желание назвать Нину своею перешло у меня в какую-то idée fixe. Я жил теперь только от свидания до свидания, а свободное время готов был проспать. Когда я не видел Нины, я не жил; когда я видел ее, я хотел одного – обладать ею. Это была своего рода болезнь, расстраивавшая мои нервы, превращавш<ая> меня в какого-то маньяка. Менее чем когда-либо я был способен отвечать Кожину и относиться хладнокровно к его остротам.
У Кремневых собралось общество человек в двадцать, и уже за чайным столом Кожин сказал что-то колкое на мой счет. Я промолчал. Во время танцев я заметил отдельную группу, где чему-то смеялись, – оказалось, что где-то раздобыли одно из моих декадентских стихотворений и теперь комментировали его. Над декадентством смеяться принято, но смеялся с другими и Барбарисик, и даже Нина! Это было слишком. Пекарский резко вступился за часть стихотворения, но дал только повод новым шуткам. Я чувствовал, что, отмалчиваясь, я все более и более теряю способность говорить, но решительно не мог ничего найти для возражений.
Не вспомню теперь всех мелочей, всех уколов, которыми преследовали меня весь вечер. Мне следовало бы уйти ранее, отговорившись хоть головной болью, но какое-то глупое самолюбие удержало меня: «Как? я признаю себя побежденным!» За ужин я сел с какой-то тупой болью в сердце, как-то стыдясь поднять глаза на других. Вероятно, на мою молчаливость обратили внимание, потому что среди других шутливых тостов Кожин провозгласил <также?>:
– Выпьемте еще за Альв<иана> Алекс<андровича>, господа, – продолжал он, – а то он сегодня в меланхолич<еском> настроении духа и против обыкновения не произнес ни одного гениального изречения.
Все уже так привыкли смеяться, что рассмеялись и тут. Улыбнулась даже Нина. Кровь бросилась мне в голову. Одну минуту я хотел ударить Кожина, но понял, что это было бы банально. Нужно было что-нибудь ответить. Я встал <4 слова нрзб>, напрасно стараясь придать лицу гордое выражение, но что говорить, – я не знал.
– Я… господа… Мне остается, конечно… Вообще благодарю г. Кожина и принимаю его тост.
Опять кто-то улыбнулся. Барбарисик засмеялся, а Кожин шепнул Бунину так, что я это слышал:
– Вот то недостававшее гениальное изречение.
Я сел, покрасневши, как институтка. Как сквозь сон слышал я какое-то резкое замечание Пекарского и голоса, примирявшие их. Я был уничтожен, подавлен, я, – привыкший везде быть первым.
Вставали из-за стола.
– Посмотрите, посмотрите, – говорил довольно громко Барбарисик, – видите, как он приумолк, а бывало, один говорил за всех.
Кажется, я ушел, не простившись ни с кем, на улице я посылал проклятия звездам, а дома, задыхаясь, бросился на кровать. Вечным памятником этого отчаяния осталась моя элегия, начинающаяся стихами:
Муза, погибаю! сознаю бессилье!
В клетке не помогут поднебесья крылья,
Против оскорблений и насмешек света
Струны золотые не спасут поэта.
[Утром я послал Кожину вызов на дуэль.]
I
На другой день было свидание. Но мне было так скверно на душе, что сначала я зашел в ресторан и встретил Нину, уже довольно плохо сознавая, что я делаю.
Нина деликатно ни одним словом не обмолвилась о вчерашнем – я тоже не заговаривал об этом из малодушия. [В гостинице я спросил себе коньяку].
– Альвиан Алекс<андрович>, не пейте больше, – остановила меня Нина.
– Даже на «вы»? прелестно!
– Ну – не пей, Альвиан.
Я рассмеялся в ответ и стал безумно целовать ее. [Под влиянием выпитого вина она начинала казаться мне очень хорошенькой].
– Нина, многим говорила ты о любви?
– Многим.
– И всем лгала?
– Нет, я их всех любила.
Вино и поцелуи опьяняли меня [все больше].
– А меня ты любишь?
– Я могу задать тебе такой же вопрос.
– Неужели нам объясняться в любви?
[– Как хочешь].
Она дружественно, но настойчиво отодвинула от меня бутылку и привлекла к себе мою голову.
– Конечно, я люблю тебя. Неужели ты думаешь, что иначе я позволила бы тебе так обращаться со мной?
«Теперь или никогда!» – мелькнуло в моей голове.
– Нина, ведь ты же знаешь, что и я люблю тебя!
– А, наконец ты сознался.
– Нина, мы были с тобой безумцами.
– В чем же?
– Или выходи замуж за Бунина, или будь моей.
– Ты с ума сошел, делая мне такие предложения!
– Тогда выходи замуж, и мы опять будем счастливы.
– Напрасно ты воображаешь, что после замужества я буду с тобой видаться!
«А, – подумал я, – меня хотят поймать на удочку вечной разлуки».
– Да, воображаю.
– Почему ты так уверен?
– Потому что ты любишь меня. Потому что ты даже не выйдешь за Бунина, а будешь моей.
Я охватил ее за талию и целовал, целовал без конца. Шторы были опущены, полусумрак, вино, поцелуи делали меня безумным.
– Пусти меня!
– Нет! ты должна быть моею.
У нас началась борьба. Молча, тяжело дыша, мы не сдавались друг другу. Если она уйдет сегодня, с ужасом думал я, все будет кончено: она не вернется. Эт<а> мысль придавала мне отчаянья.
– Ты должна быть моею!
– Пусти – или я закричу.
Она уже высвободилась из моих рук. Я готов был на все.
– Нина! послушай! неужели же Бунина достойна ты! Какая жизнь ждет тебя с ним!
– Я не хочу отвечать вам. Пустите меня.
– Нина, ведь я же прошу тебя быть моей женой.
– Ты говоришь так потому, что пьян.
– Нет, я всегда думал это, но я должен обладать тобой до свадьбы. Иначе сказали бы, что я до того влюбился, что даже предложил руку. Я презирал бы себя!
– В таком случае и я вас презираю, Альвиан Александрович!
Последним движением она вырвалась от меня. Руки у меня опустились. Я видел, как Нина приводила в порядок платье, надела пальто, шляпку, взяла зонтик, папку Musik – и вышла.
Я бросился ничком на ковер, бился, как раненый [зверь], и повторял: «Все кончено! все кончено!» Но почти тотчас я вскочил, охваченный новой мыслью.
– Объясниться с ней, сейчас же, немедленно, или будет поздно!
Свежий воздух, однако, отрезвил меня. Подъехав к воротам, я передумал и приказал извощику <так!> ехать ко мне домой. Наша горничная ужаснулась, увидя меня: ворот сорочки был разорван, сюртук расстегнут, волоса всклокочены. Моя мама, добрая старушка, уже давно сокрушавшаяся о моем ужасном настроении духа, хотела идти расспросить меня, но я запер перед ней дверь и бросился на кровать.
Почти тотчас я заснул. Меня окружили дикие видения. Кожин хохотал надо мной и пронзал меня шпагой. Нина целовалась с Буниным, а вокруг по ковру ползали какие-то длинные змеи.
В час ночи я проснулся с головной болью и неприятным вкусом во рту. Одну минуту я не мог различить, что было в действительности, а что только во сне. Но вдруг все стало ясным, и я опять заплакал – слезами бессилия.
II
Утром я получил ответ Кожина. Он изумлялся, что я мог обидеться на такие пустяки, писал, что смотрит на все как на шутку, и охотно соглашался извиниться, если я этого желаю.
Я уныло бросил письмо под стол. Извинение, конечно, поставило бы меня опять в смешное положение.
[Меня мучила мысль о Нине. Целый день] я думал, продолжать ли мне посещения сеансов или дожидаться приглашения. Наконец решил, что лучше вовсе перестать бывать у Кремневых, но когда настал вечер, я знакомой дорогой пошел к ним, хотя в этот день даже не было сеанса.
Мое появление не вызвало удивления: меня привыкли считать за своего. Встретила меня Варя и сказала, что у Нины «голова болит». Ну конечно! Она не выйдет ко мне! Зачем я и шел! Разве не мог я предвидеть это заранее?
В злобном настроении духа я наговорил Варе каких-то грубостей относительно Кожина. Она даже несколько раз изумленно поглядывала на меня. Потом пришла М<ария> В<асильевна> и начала рассказывать мне о новом замечат<ельном> медиуме, появившемся в Бостоне.
Я уже собирался уходить, злой и недовольный собой, как вдруг вышла Нина. У головы она держала платок, глаза были несколько потускневшими, но мне она показалась очаровательней, чем когда-либо. [Сразу исчезла вся злоба, все сомнения, когда] же Нина дружественно протянула мне руку, я был уже счастлив и почти влюблен.
Этот вечер я был весел, как уже давно не бывал, болтал живо и интересно, декламировал и рассказывал греческие мифы.
Нина успела мне шепнуть:
– Альв<иан> Алекс<андрович>, нам надо с вами переговорить. Ждите меня завтра.
Этого завтра я ждал с восторгом. Когда в назначенный час я пришел на свидание, Нина уже ждала меня.
– Нина! так ты не сердишься?
– За что же? – ты выпил лишнее.
О! она была слишком ласкова! я начал остерегаться.
– Прошлый раз, Альвиан, ты сказал мне много такого, о чем лучше было не заговаривать. Я уже начинала сживаться с мыслью… Так что, если все было сказано тобою случайно, лучше просто позабыть это.
– Я никогда не отказываюсь от своих слов.
Что другое я мог ответить ей?
– Значит…
– Да что же иное могло быть? я только не хотел тебе говорить, но ты сама должна была догадаться, что я не отдам тебя никаким Буниным! Милая! я люблю тебя, и ты – ты ведь тоже меня любишь?
– Люблю.
– Дорогая! милая! жена моя!
Но и целуя ее, я ни на минуту не забывал, что она никогда не будет моей женой.
В этот день Нина отдалась мне.
«Мы оба, – записано у меня в дневнике, – и я и она, разыграли свои роли прекрасно и казались очарованными. Бедняжка, плохое средство избрала ты, чтобы привязать меня к себе».
I
Приближалась весна – светлая и радостная.
Для меня и Нины то была пора недолгого счастья.
В укромном переулке недалеко от квартиры Кремневых я снял хорошенькую квартирку в две комнаты и убрал ее со всей прихотью поэта, выйдя для этого из своего обычного бюджета. Здесь мы встречались с Ниной не реже двух раз в неделю.
Урок у Н<ины> кончался в 4 часа, но уже раньше <она> приучила своих ждать ее только к шести, выгадывая себе так<им> образ<ом> два часа свободы, в котор<ые> она <конечно?> назначала <прежде?> свидания другим.
Нину я ждал обыкновенно с новым стихотворением. Она выслушивала его молча и только потом осторожно начинала делать замечания. Мне было досадно, но я должен был сознаваться, что она права, и защищался только тем, что стихотворение символическое, а Нина символизма не признавала.
Споры заканчивались ласками. Есть какое-то особое наслаждение ласкать девушку, с которой потом встречаешься при других, даже при ее женихе. [Мы оба чувствовали себя в какой-то блаженной стране].
Иногда Нина клала мою голову себе на колени и медленно сплетала и расплетала мои длинные волосы. Я закрывал глаза под эту ласку, а Нина шептала мне среди поцелуев: «Знаешь ли, мой дорогой, что ты гораздо лучше в душе, чем это сам думаешь и чем хочешь показать».
Часто мы предавались воспоминаниям. Нина рассказывала мне о своих прежних победах, а я старался при этом изучать взгляды женщин. Иногда мы фантазировали:
– А вдруг сюда войдет Бунин? Что ты сделаешь?
– А! Знаешь, мне, право, часто кажется, что сюда идет кто-нибудь из наших.
Что до меня, мне часто приходило в голову послать этому Бунину анонимное письмо, сообщая, где он может застать свою невесту. Но я все откладывал исполнение этого плана и предпочел бы, чтобы это случилось само собой.
Вообще мне как-то хотелось, чтобы и другие знали о нашей любви, прямо говоря, – хотелось похвастаться. Раза два я, точно нечаянно, сказал Нине при других «ты». Я рассказал о наших отношениях Пекарскому, конечно, как тайну, хотя потом и был недоволен, что он действительно строго хранил ее. Пекарский пришел в сильное волнение, крепко пожал мне руку и сказал, что готов помочь мне всем, что у него есть. Добавил он еще что-то о том, какая замечательная женщина Нина и что такое любовь.
Нина, наоборот, старалась при других держаться со мной как можно естественнее. Когда я сказал ей, что кое-кто знает о наших отношениях, она пришла в ужас, но успокоилась, когда я назвал Пекарского.
– Если он, это ничего. Он никому не скажет.
В представлении Нины отличительной чертой характера Пекарского была бесконечная доброта и преданность. [Я знаю, что Нина часто потом говорила Пекарскому то, о чем не решалась говорить со мной.
Но я обманул Нину. Знал нашу тайну не один Пекарский. Знала…]
II
Сеансы наши продолжали улучшаться; я превосходил самого себя изобретательностью.
Все явления, происходившие у Евлалии Паладино, были записаны и в наших протоколах. С помощью фосфора я устраивал искры, а видевшие уверяли после, что в воздухе блуждала огненная рука и лились потоки света. Ввиду единогласия так и записывали в протоколе. Столик не раз вырывался и уходил один на другой конец комнаты. Между заклеенными аспидными досками писались ответы по-английски на мысленные вопросы кого-нибудь из присутствовавших. Рояль играла, когда все мы были со столиком на противоположном конце комнаты. В запечатанной коробке появлялись букетики ландышей. Гитара звенела над головами, свисток свистал по всем углам. Впрочем, в темноте трудно угадать направление звука; мне случалось свистать над самым столом, а все клялись, что это у потолка.
Много помогал мне своими видениями Пекарский. В своей простоте он действительно видал перед собой то голову факира, то светящийся меч, то саван. Часто он всех приводил в трепет, говоря замогильным голосом:
– Господа! я чувствую: кто-то стал позади меня.
И всем начинали тоже мерещиться видения, змеи, ленты и руки.
Особенного труда мне стоило писание между запечатанными досками. Прежде их связывали веревкой – тогда я просто развязывал ее и завязывал снова, написав что-нибудь вроде – «Tots is out my way», – опустошая все самоучители английского языка. Когда доски стали заклеивать облаткой, я срывал ее, а в кармане у меня уже была новая. Наконец прибегли к сургучу, но я догадался пользоваться вместо грифеля тонкой пластинкой алюминия, которая проходила между сложенными досками. Иногда на сеансах я шутил: например, бил Бунина кулаком по голове. Он молчал, но, видимо, сердился и подозревал меня.
Некоторые явления требовали больших приготовлений и опытов дома. Хотелось мне устроить полную матерьялизацию, тем более что Ал<ександр> Ал<ександрович> уже приобрел аппарат для фотографирования духов, но такое сложное явление я не мог произвести один, а Нина упорно отказывалась помогать.
– Я так боюсь, что нас поймают. Подумай, что же будет тогда!
– До меня решалась же ты… Знаю, знаю, что началось это с утешения матери после смерти твоего брата, но все-таки производила же ты явления.
– Никогда.
Вся помощь Нины ограничивалась тем, что она оставляла мне свободной одну руку.
Как два медиума, мы и писали с Ниной с помощью планшетки, но и здесь Нина предоставляла мне полную волю, и я отдавался своей фантазии. Спиритические тетради Кремневых представляют замечательный интерес. Я создал целый мир духов. Каждый из них писал своим почерком и своим слогом; некоторые по-французски, по-итальянски, даже по-санскритски. Духи рассказывали о своей прошлой жизни, клеветали друг на друга, ссорились между собой. Иногда начинал писать один дух, а другой вырывал у него карандаш и продолжал по-своему. Некая Елена растянуто и скучно повествовала о своих победах. Какой-то виконт по-французски рассказывал анекдоты, иной раз достаточно двусмысленные. Астроном Валерьян городил необыкновенную чепуху о жизни на планетах. Солидный Алексеев излагал свою теорию мироздания. Пустынник XIII века писал полууставом и сыпал сентенциями.
Наше общество было подавлено такими успехами. С аспид<ных> досок делали точные снимки на <1 слово нрзб> и намеревались создать таким образом альбом. Ал<ександр> Александрович > начал писать трактат по спиритизму; старичок-спирит не знал что и говорить. На сеансы стало собираться все более и более народу. Приезжали незнакомые – доктора, учителя. Внимание всех было направлено на Нину как на медиума; впрочем, потом стали наблюдать и за мною. Однажды Один такой посетитель зажег спичку в самый разгар явлений, и я едва успел бросить вверх картонный рупор, который держал в руках. Рупор упал с потолка, а духи тут же сообщили стуками, что подобные опыты могут повредить и сеансам, и присутствующим. С тех пор новых членов стали предупреждать сидеть смирно.
Были у нас, впрочем, и очень удобные посетители. Одному доктору я написал: «Она тебя обманывает», – он пришел в страшное смущение и, кажется, сразу уверовал в спиритизм. Способствова<ли> успеху сеанса и дамы, являвшиеся с просьбой вызвать дух сына, или брата, или мужа. Они плакали, когда им подавали клочок бумаги, на котором было написано несколько слов утешения. Почерк почему-то всегда оказывался замечательно верным; все бывали поражены и глубоко тронуты.