355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Моисей Кульбак » Зелменяне » Текст книги (страница 9)
Зелменяне
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 03:22

Текст книги "Зелменяне"


Автор книги: Моисей Кульбак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)

Необычайные приключения Беры в пути

Корпус мчался на взмыленных конях.

Корпус мчался с опаленными губами, в продымленных шинелях.

Всю ночь шла кавалерия гродненским лесом. На каждом взгорке двигались силуэты конных разъездов с остроконечными шлемами, с застывшими на фоне звездного неба штыками.

Гродно пал.

По затуманенным березовым шляхам волочились остатки разбитых польских обозов. Возле погоревших хат стояли седые крестьяне, потягивали трубки и с безразличием глядели на взбаламученный мир.

Пехота на конях напирала отовсюду; из-за каждого лесочка она вдруг выскакивала, неслась по местечкам, форсировала реки и чуть ли не с одними саблями окружала фланги неприятеля.

Тоскливая полоса земли от Двины до Вислы – леса, болота и реки – внезапно озарялась холодным блеском пяти тысяч сабель корпуса.

Округа бурлила тысячами солдат, автомобилями, длинными, медлительными обозами, выползавшими как из-под земли.

Седые крестьяне с сонливой тоской копошились у погоревших хат и думали о благодати теплой печи.

Н-ский полк стоял под Белостоком. Недалеко от какого-то местечка, возле тихого вокзальчика, отдыхал эскадрон, в котором был Бера.

* * *

Кто знает, для чего Бере понадобилось тогда отправиться в местечко.

Быть может, на этот раз виноват был страстный курильщик Поршнев. Он надеялся, что Бера достанет ему в местечке табаку. Но то, что эскадрон успел, когда местечко попало к неприятелю, отступить в полном порядке – Поршнев даже увел Берину лошадь, – видно уже из того, что этот самый эскадрон был потом награжден за атаку на польскую пехоту где-то под Ломжей.

Бера же тогда нежданно-негаданно попал к белополякам – и таким странным образом, что даже не заметил этого.

В местечко он пошел березовым трактом, шел весело, чуть ли не напевая. В местечке он слонялся по базару, обошел все лавки и к вечеру решил зайти побриться к парикмахеру.

Местечковый парикмахер был глухим. В полутьме глухой брил его и стриг, даже парил горячими компрессами.

Парикмахер был глух и не слышал, как идет время.

Выйдя от парикмахера, Бера нашел местечко запертым на все засовы, лежащим как бы в глубоком обмороке.

В этой необыкновенной тишине дома, глядящие на улицу, казались больше, чем на самом деле.

По узкой вокзальной улочке мчался маленький польский разъезд.

Бера пошел опустевшими боковыми переулками от дома к дому, стуча в запертые двери: он думал, что ему отворят.

На углу одного из переулков он вдруг отчетливо услышал медленный, густой цокот подков. Значит, враг здесь, совсем близко от него.

Сгоряча он попытался отворить калитку в ближайших воротах, калитка на этот раз подалась, и он очутился в каком-то дворе.

Пекарь

Здесь жил пекарь. Сквозь маленькое грязное окошко было видно, как полыхает в печке огонь, как маленький человечек в одной рубахе, сгибаясь и разгибаясь, орудует лопатой в печи.

Что пекарь был евреем дальновидным, можно было заметить с первой же минуты. Это было ясно уже из того, что он сразу поднес палец к губам и велел жене и дочери молчать, а Беру взял за рукав и вышел с ним через сени в темный сарай.

– Парень, – сказал он, – если тебя возьмут отсюда, то я ничего не знал.

Одним словом, Бера забрался в сарай.

В темноте он учуял запах кур на насесте. Потом, когда глаза попривыкли, он увидел их, съежившихся на жерди в углу сарая. До него доносились обрывки звуков сонной домашней птицы, будто они на куриный лад говорили со сна.

Было затхло и темно.

Вечером дочь пекаря вошла в сарай:

– Молодой человек, вот вам хлеб!

Наутро она принесла ему чугунок супу, который он с благодарностью съел и тотчас же принялся ждать обеда.

Бера жил одиноко среди старых бревенчатых стен и рябых кур, которые клевали его сапоги. Лежа в сарае на животе, он потягивал волосики усов и все чаще вспоминал Поршнева, этого веселого парня, который ехал верхом по правую его руку. «Берка, ты спишь?» Вот так лежал Бера где-то в сарае и тосковал.

…Осенняя ночь в поле. Из низких туч льет проливной дождь. Мокрые лошади стоят в темноте. Вокруг небольшого пня сидит весь взвод: Кривошеев, Поршнев, Митросян, Андрей, и еще, и еще… В горячей золе печется картошка. Потом Поршнев пел в ночи. Все сидели вокруг него, а дождь лил из рукавов, с усов, с волос…

Вот так и лежал Бера в сарае и тосковал.

Под вечер маленький пекарь возился во дворе. Он ощупывал засовы, замки, стучал ставнями. После этого шума еще больше сгустилась затхлая тишина, смешанная с обрывками куриных звуков, доносящихся с насеста.

Поздно ночью маленький пекарь с распахнутой грудью – видно, прямо от печки – вбежал в сарай с охапкой одежды под мышкой.

– На, парень, надень, и пойдем в дом…

Немного погодя Бера уже сидел возле освещенного стола. На Бере была короткая, линялая куртка, а на голове репсовая субботняя кепка, которую приличные хозяева обычно надевают, когда идут в синагогу.

От огня в печке падал золотой отсвет на половину комнаты, а крошечный пекарь опять стоял среди лопат, совал палки с баранками в огонь, вытаскивал из печи длинные противни с печеньем.

– Жуй баранки, парень!

Бера брал прямо из груды горячие, румяные баранки и время от времени задерживал взгляд на сидевшей за столом дочери пекаря, от которой пахло тмином.

– Парень, будь как у себя дома… Парень, возьми себе стаканчик чаю…

Потом пекарь обратился к дочери:

– Лэйча, почему ты не читаешь книжку?

Лэйча опустила глаза в книжку.

В печке потрескивает огонь. Грязные ручейки пота стекают с черной бороденки пекаря в его распахнутый ворот. Палки и лопаты летают взад и вперед, и над всем этим трещит его тонкий голосок; пекарь сокрушается о разграбленных на базаре лавках, об общине, превращенной белополяками в нищую.

Маленький пекарь вздыхает.

Но, бросив взгляд на Беру, он вдруг начинает стороной выведывать своим сладким голоском, не женат ли этот парень, не окажется ли вся затея напрасной.

Бера хлебает горячий чаек, смотрит в потолок и молчит, как и полагается Зелменову.

Маленький пекарь швыряет в печь палку с баранками.

– В чем тут загвоздка? Отец с матерью имеются, наверное? И кой-какая маёмость [9]9
  Маёмость – имущество (белорусск.).


[Закрыть]
тоже, наверное, есть? Ну а чтобы отбарабанить молитву – за этим, конечно, тоже дело не станет? В классы небось не хаживал, так ведь?

Бера кивает головой.

– Но какое-нибудь ремесло знаешь? Не можешь ли ты мне, парень, сказать, что ты умеешь делать?

– Я кожевник.

– Кожевник? Вот как?.. Ну так в чем же загвоздка? Наверное, имеется немного сбереженных деньжат? И надо думать, что одет и обут? Ну а когда с Божьей помощью отвоюемся и живехонькие вернемся домой, тогда возьмем и замочим шкурку. Станешь сам себе хозяином, разве не так? Ну так в чем же загвоздка? Сколько тебе лет?

– Тридцать два года.

– Тридцать два года? – И маленький пекарь схватил лопату и сунул ее в печь. – Ну так это же самый раз, самый расцвет! Моя Лэйча как раз годами десятью моложе тебя. Стыдно, парень, стыдно! Я в твои годы был уже давно женат…

Все же в ту ночь Бера еще отправился спать в сарай (и надо же человеку держать зятя своего в сарае!).

Наутро его снова позвали пить чай.

Теща была в новой шали. Бера сидел у самовара, Лэйча – по другую сторону, но мысли у обоих, как назло, застопорились. Лэйча томилась, ей следовало о чем-то спросить Беру, но она не знала о чем.

Тогда заспанный маленький пекарь со встрепанной бородкой соскочил с печки. Придерживая кальсоны одной рукой, он прыгал по комнате и рассуждал:

– Что это творится на свете? Сидят парень и девушка, оба молодые, – ну так посмеялись бы, пошалили бы, как это полагается… Я знаю?.. У людей, например, сидят и лузгают семечки, даже целуются…

Он приподнял занавеску на окне и выглянул на улицу.

– А почему бы и не выйти погулять? Хороший день. Садятся на траву, говорят, как описывается в книжках, что-нибудь о птичках, о цветочках, а потом всякие там шуры-муры… Молодежь ведь!..

Днем Бера и Лэйча вышли за город. От Лэйчи пахло мылом, она шла вплотную к парню, с пылающими щеками, и плела вокруг него сети любви. Розовый воздух простирался над песчаной, идущей вниз дорогой и над зеленью полей.

Потом они долго стояли на деревянном мостике через какую-то речушку и, опершись на березовые перила, смотрели в воду.

Лэйча достала из кармана горсть семечек.

– Угощайтесь, – сказала она, – угощайтесь!

Он по-хорошему улыбнулся, поднял свои спокойные, зелменовские глаза и только сейчас увидел Лэйчу очень близко. Было начало лета. Он хладнокровно принялся лузгать семечки, как в таких случаях делают Зелменовы. Потом спросил:

– Вы не знаете, куда ведет эта дорога?

– В Волковыск.

– А из Волковыска?

– В Слоним.

– А из Слонима?

– В Лиду.

– Эта дорога на Вильно, что ли?

– На Вильно.

Он задумчиво смотрел вниз, в речку. Вода была светла до самого дна. Серебряная плотица спокойно стояла в прозрачной воде на одном месте, как прикованная.

Лэйча спросила:

– Вы когда-нибудь испытали любовь?

– Нет.

– Так испытайте сейчас…

Она проговорила это удивительно тихо, пугаясь собственных слов, и тогда он налившимися вдруг глазами украдкой глянул на нее.

– Ну?

– А что? – спросил он громко.

– Почему вы не целуетесь?

* * *

К вечеру они вернулись назад в местечко. Она шла, опершись на его руку, как после свадьбы. Бера сказал ей:

– Сегодня ночью я ухожу.

– Что?

– Сегодня ночью, – сказал Бера, – я ухожу.

Солнце зашло. Солнце озолотило верхушки заборов и маленькие оконные стекла домов. В домах посолиднее уже зажгли лампы. Маленький пекарь Рувн – его звали Рувном – стоял у ворот и нетерпеливо дергал свою бороденку.

Он думал про «шуры-муры».

И когда молодая пара появилась в улочке, он выскочил им навстречу, заулыбался своим жалким личиком и сразу же стал допытываться:

– Гуляли, а?

Поздно ночью, прежде чем Бера ушел из местечка, у пекаря в доме разразилась бурная сцена.

Пекарь твердил, что Бера его просто-напросто пустил п омиру, и тащил солдата на мирской суд. Вмешались соседи и еле высвободили одинокого молчуна из рук пекаря, так как говорят, что маленький пекарь даже полез драться.

– Пусть она скажет! – кричал Рувн. – Лэйча, говори ты!

Но Лэйча, вместо того чтобы рассказать людям, как Бера к ней приставал, вдруг смылась из дому. Тогда пекарь потребовал, чтобы спросили хотя бы его жену, – он думал, что, поскольку она женщина, она тоже сможет обрисовать картину. Но разумеется, о подобных делах старуха уже не могла сказать что-нибудь такое, что имело бы значение.

Бера отдышался лишь по ту сторону местечка. Он снял кепку, репсовую кепку, и вытер рукавом пот со лба, как будто после жаркого боя.

* * *

Необъятная, черная ночь.

Где-то у дороги вода полоскала мелкие камушки. Сквозь ветви ломились теплые ветры. Земля дышала глубоко, и даже песок, влажный дорожный песок, благоухал свежестью.

Шелест какой-нибудь тяжелой ветви отзывался в полях стоном.

Бера шел дорогой, погружая ноги глубоко в песок. Из тьмы черными сгустками выделялись изгороди, кусты, деревья. Справа у дороги стоял дуб, как бы нарисованный тушью. Он чернел на фоне неба, как собственная тень. Возле дерева, на дороге, застыла какая-то фигура.

Поравнявшись, Бера узнал ее.

Лэйча!

Она стояла, закутанная в платок, окаменевшая и молчаливая. Из-под платка она достала кулек с баранками:

– Бера, вот тебе баранки на дорогу…

И Бера ушел.

Дорога влила его в густую темноту.

Дальнейшие необычайные приключения Беры по дороге домой

Вытянуть у кого-нибудь из домашних хотя бы слово о том, как Бера вернулся домой, вовсе не так легко. Это белое пятно в его жизни. Зелменовы, как известно, не говорят между собой, и что-нибудь узнать о них можно только из третьих уст.

Сам Бера молчит.

Однако то, что он пошел тогда трактом на Гродно, а оттуда – через Вильно, Молодечно, Радошкевичи повернул на Минск, это известно из бумаг, которые он представил в милицию, когда собирался стать милиционером. Об этом есть, так сказать, документ, бумажка, которую Цалел дяди Юды, копаясь в бумажном хламе, нашел за одними из вечно идущих часов умершего часовщика.

Цалка дяди Юды – это тот, что из новых ученых. Он выискивает старинные древнееврейские книжицы. Если увидишь кого-нибудь торчащим у книжной полки под самым потолком, там, где плесневеют молитвенники, знай, что это Цалка дяди Юды. Во дворе об этом недотепе говорят:

– Ну да, он хотел плюнуть высоко и попал себе в лицо…

Когда Цалка дяди Юды вытащил эту бумажку из-за часов, он убежал со своей находкой к себе, как собака, которая удирает с костью под забор, просидел с ней до утра и в конце концов прочитал эти каракули.

Вот что Бера писал в той бумажке:

«…в сарае. Когда пекарь захотел, чтобы я за это женился на его дочери, я с ним ссорился всю ночь. Так я и ушел ночью в Криницу. Из Криницы я шел весь день в Бучачи. Из Бучачей я пошел в Нозерово. Из Нозерова я пошел в Дятлы. Из Дятлов я пошел в Гайдучок. Из Гайдучка я пошел в деревню, которая называется Дроздово. Из Дроздова я пошел в Быстричи. Из Быстричей я пошел в Ивию. Из Ивии я пошел в Соколку. В Соколке я зашел к маминому дяде, что живет на самой большой улице и торгует лошадьми. Все время я ел баранки, которые дала мне с собой Лэйча, дочь пекаря, но в Дроздове ночью я съел последнюю баранку. Так что я зашел к маминому дяде, чтобы он мне дал чего-нибудь поесть, но он меня выгнал, и я о нем и думать не хочу, потому что он просто-напросто кулак по своему поведению. Из Соколки я пошел в Радом. Из Радома я пошел в Пильнево. Из Пильнева я шел очень голодный, покуда не дошел до поля, – там пахал мужик, он мне дал хлеба и большой кусок сала и показал реку, где я могу напиться. Из Пильнева я, очень сытый, пошел в Жетл. Из Жетла я пошел в Дамир. Из Дамира я пошел в большой город Гродно. В городе Гродно я два дня рубил дрова на одном дворе и ушел в Новоредок. Из Новоредка я пошел в Вороново. Из Воронова я пошел в Ландворово. Там был большой дождь. Из Ландворова я пошел и увидел издали город Вильно. И когда я спросил у рыжего мальчишки, везшего подводу кирпичей, кому принадлежит город, и он мне ответил, что город принадлежит белым, – на меня нашла страшная злоба, которую не опишешь, и я прошел город, никому не сказав ни слова, хотя был очень голоден. И я пришел в Вилейки (есть две Вилейки – это была Вилейка, где сумасшедшие). Из Вилеек я пошел в Кену. Из Кены я пошел в Гудогай. Из Гудогая я пошел в Сол. Из Сола я пошел в Ошме… (зачеркнуто)… пошел… Смаргон. Из Смаргона я пошел в Михневичи. Там, в деревне, я встретил тебя, и ты знаешь, что мы пошли на Зашкевичи. Из Зашкевичей мы пошли в Перевоз. Из Перевоза мы пошли в Лотовое, и ты мне рассказал, когда мы купались в Вилии, как ты попал к полякам из-за моей лошади, которая осталась привязанной к забору. В Логовом мы повстречали наших, и военком послал меня в Молодечно. Из Молодечно я поше…»

И это все.

Цалка сидел ночами и исследовал эту бумажку. После длительного изучения он установил, что у тети Малкеле вовсе нет дяди в Соколке, у нее есть какой-то родственник в Екатеринославе, дядя Ора, но он не торговец лошадьми, а мясник. Затем он продолжил исследования и нашел, что не все местечки находятся в тех местах, какие Бера указывает в бумажке.

Потом он стал расследовать дело в другом направлении и даже нашел возможным не признать бумажки как таковой.

Он снял очки, старательно вытер стекла и сказал себе:

– Мистификация. Факты не подтверждаются.

Всем известно, что у Цалела дяди Юды умная голова. Дайте ему волю, и он будет отрицать даже самого себя.

Все же бумажка эта истинная. Известно, что после долгого пути в знойный летний день Бера прибыл в Минск.

Когда он вошел в дом, поднялся страшный плач. Весь двор сбежался, даже дядя Зиша зашел. Бера сел, принялся медленно стаскивать сапоги и сказал тете Малкеле:

– Мама, дай мне поесть!

Он уплетал с удручающей поспешностью, уставившись в потолок. Дядя Юда плюнул и вышел. Понемногу все разошлись. Бера поел, надел сапоги и снова пошел воевать.

РЕБ-ЗЕЛМЕНОВСКИЙ ДВОР
Пруд

Бера уже работал тогда в милиции. Он вернулся с фронта, снова взобрался на отцовский жесткий топчан и отсыпался осенние месяцы под потертой шинелью. Он вдруг взял да и женился на Хаеле дяди Юды и ежедневно приносил ей на коромысле пару ведер воды, а она ему сразу создала спокойную жизнь. Хаеле тотчас же, как заполучила Беру, завела хозяйство и кошку.

Так что жил он спокойно.

В то время начали расшатываться основы реб-зелменовского двора: несколько лет двор крошился и ломался. Бера ходил среди всей этой тоски как чужой и терроризировал бедных Зелменовых.

Что же произошло за эти несколько лет в реб-зелменовском дворе?

За эти несколько лет здесь ничего не произошло.

Двор, в сущности, был почти мертв. Он стал уже ни на что не способен, лишь глотал, как воздух, отовсюду слухи, а потом эти слухи грыз и прожевывал, как человек, лишенный аппетита.

Смерть дяди Зиши, видимо, и была последним крупным событием. Теперь двор походил на русло реки, из которого отвели воду. Ничего как будто не произошло. Здесь только мимоходом прошла революция и захватила с собой по пути нескольких человек, которые ей понадобились, остальное же осталось лежать, как пустая скорлупа.

Итак, на что же похож реб-зелменовский двор?

Реб-зелменовский двор похож на старый пруд, вода в котором загнила. Она зеленеет под свисающими ветвями; сам воздух больной, хотя золотой карась порой еще бултыхнется в тине, и тогда морщится толстая зеленая кожа воды.

Так что напрасно Тонька и Фалк вернулись однажды звездным, бледным рассветом из своего далекого города домой.

И действительно – что их понесло сюда?

Реб-зелменовский двор встретил их глубокой тоской – залатанным оконным стеклом, дырявой крышей и пустой бутылкой из-под керосина.

В то раннее утро вернувшиеся сорванцы слонялись по двору, глядя на все широко раскрытыми глазами и всему удивляясь. Молчаливые и чужие, с лицами, отшлифованными ветром, они смотрели на бородатых Зелменовых как на остатки какого-то древнего племени, и, быть может, это сплетни, кто знает, но говорят, что Тонька тогда вдруг возьми да и скажи:

– Гляди-ка! Вы еще живы?

Выходит, что Зелменовым и жить уже не надо!

В реб-зелменовском дворе тлело дикое любопытство. Бородатые Зелменовы ходили на цыпочках и долго смотрели из-под бровей на сорванцов, ждали, что вот они наконец выложат куски золота и подарки для бедных родственников.

Потом оказалось, что это, прости Господи, самая что ни на есть голь. Более того: обнаружился сплошной разврат, выяснилось, что всем известное письмо из Владивостока об их женитьбе было всего лишь насмешкой над обывательскими представлениями реб-зелменовского двора, который еще надеялся найти утешение в своих детях.

Проделка с письмом, говорят, дело рук Зишкиной дочки, но это ничтожество Фалк на самом деле вообразил себе Бог знает что и уже всерьез хотел платить ей алименты, когда она родила ребенка, во всяком случае не от него.

– Боже милосердный, ведь можно умереть от одних огорчений!

В тот звездный, предутренний час Тонька дяди Зиши привезла с собой издалека младенца, нисколько не похожего на еврея, а Фалк вернулся с исхудалым лицом и мутным взглядом опытного мужчины. На руке его чернел наколотый иглой якорь с обвитой вокруг него змеей – совсем как у арестанта.

Клеймо на руке Фалка наводило на ужасные мысли. Сначала пришло в голову, что этот молодец убил человека. Потом кое-как дознались, что это матросская примета. При попытке узнать точнее, что, собственно говоря, сие означает, следовал тут же на месте короткий ответ:

– Не ваше дело!

– Не вмешивайтесь, когда вас не просят!

Двор замкнулся в себе, и разговоры об этом прекратились. Так поступают Зелменовы. Двор перешел на шепот, то есть уста, которые жаждали высказаться, произносили слово лишь тогда, когда к ним приникало вплотную волосатое ухо, и забавно было видеть, как рука над большим ухом заслоняла позорную тайну Зишкиной девки:

– От чтения «Слушай, Израиль!», брат, не забеременеешь!..

После нескольких дней сплетен и огорчений реб-зелменовскому двору стало в конечном счете ясно: Тонька курит табак, пьет водку и плодит байстрюков, а на совести у этого ничтожества Фалка тоже непристойная любовь с какой-то Кондратьевой.

* * *

Цалка дяди Юды вертится по двору и ищет возможности расследовать историю Тонькиного ребенка. Он, который от любви стал уже тощим, как палка, ходит по квартирам и следит, чтобы никто не проронил доброго слова о его возлюбленной; он не стесняется даже просиживать целыми вечерами у тети Гиты и потихоньку точить ее:

– Вот увидите, тетя, из нее уже ничего хорошего не получится… Она слишком далеко зашла…

Тетя Гита его не слушает – она сидит и молится.

Цалел ведет себя некрасиво по отношению к Тоньке. Быть может, ему это надо простить, хотя бы за одно то, что в начале весны он выворотил камни из земли возле дома и на этом месте разбил садик с цветами. Известно для чего! Разве он не устроил этот садик в память того летнего дня, когда пошел с Тонькой к речке купаться?

Долгое лето просидел Цалел в этом садике, на низкой скамье, сидел и думал, а кругом из всех окон Зелменовы указывали на него пальцами:

– Вон сидит этот ненормальный, который не сумел справиться с Зишкиной дочкой!

– Вон он сидит, этот переучившийся!

Цалел всегда чем-то поглощен. Он ходит за Фалком, мнимым отцом Тонькиного ребенка, заглядывает ему в глаза и старается во всем угождать. Все вечера он просиживает у тети Гиты в дыму собственных папирос и качает чужую колыбельку – своего рода лекарство от проигранной любви.

И вот Цалел дяди Юды, стоя с Фалком в тихий час у сумеречного окошка, добился наконец своего. Между ними состоялась долгая, задушевная беседа. Стоя у окна, они больше дышали на стекло и водили по нему пальцем, нежели говорили.

– А обо мне она когда-нибудь обмолвилась хоть словом?

– Нет.

– Ни разу?

– Не помню.

– Вспомни.

– Да мне нечего вспоминать.

Это было поздней осенью. Дни – густые и серые, отзывающиеся глуховатым дребезжанием надтреснутого горшка. Оконные стеклышки вымокших домов тускло отражают последние кровавые краски исчезнувшего лета.

И Цалка пошел бродить грустными улочками за город. Он шел вдоль межей к реке, где когда-то поздним летом купалась Тонька. Среди облезлых полей, у туманно-тусклой реки, он вдруг преисполнился возвышенных чувств, налился до краев печалью и протянул руку к несущимся водам:

– Знайте, что я влюблен!

И у него потемнели белки глаз. Но даже среди туманных полей он еще был настолько осторожен, чтобы не назвать имени возлюбленной: кто знает, не придется ли еще когда-нибудь сказать про нее какую-нибудь гадость? А потом он, забытый миром, пролежал несколько недель в опустевшей квартире своего сумасбродного отца. Напротив него из стены, покрытой толстым слоем пыли, еще торчал гвоздь, и было четко очерчено место, где когда-то висела скрипка дяди Юды. Теперь на стене висело пустое место от скрипки.

Цалка лежал и вздыхал. Тусклый осенний свет едва проникал сквозь запотевшие стекла. Цалка весь вечер пел хриплым голосом песни о любви, песни, которые он вычитал у Гейне.

Цалел дяди Юды был, очевидно, болен. В полутьме он бился, как золотой карась в тине, его лихорадило и лихорадило.

Вдруг он сел на кровати.

«А не думает ли она ненароком, что я чуждый элемент?»

Его глаза увлажнились, он сидел в одной рубахе, обняв коленки, и плакал.

Поздно ночью он все же встал, подошел к окну: не горит ли у тети Гиты лампа с зеленым абажуром? Это Тонькина лампа. Когда Тонька дома, в окне зеленый свет; она носит по комнате ребенка или, нагнувшись у стола над листом бумаги, линует его и пишет маленькие цифры.

У Тоньки в окне было темно.

На что, стало быть, похож реб-зелменовский двор?

Реб-зелменовский двор похож на старый пруд, в котором загнила вода. Она зеленеет среди свисающих ветвей, сам воздух кажется больным, хотя порой золотой карась бултыхнется в тине, и тогда морщится толстая зеленая кожа воды.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю