Текст книги "Зелменяне"
Автор книги: Моисей Кульбак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
В ту пору, в начале весны, произошла вот какая история.
Соня дяди Зиши, которая работает в Наркомфине, появилась во дворе с каким-то большим, широкоплечим человеком. Он ступал тяжелыми, мужицкими шагами и еле протиснулся в низкую дверь дяди Зиши. Раскатисто сказав по-белорусски: «Дзень добры», он сразу же последовал за Соней во вторую комнату.
Тогда дядя Зиша снял с глаза свою лупу, не спеша повернулся к тете Гите и сердито уставился на нее. Застегнутая на все пуговицы тетя сидела у окна, сложив руки на груди, и предавалась своему послеобеденному молчанию. Таким образом у них состоялся следующий немой разговор.
«Гита, твоя дочь мне что-то не нравится!»
Тетя Гита молчит, но для нее это то же самое, как если бы она говорила.
И дядя Зиша продолжает:
«Знай, жена моя, что во всем виновата одна ты!»
Тетя Гита молчит, но для нее это то же самое, как если бы она говорила.
Тогда дядя Зиша негодует:
«Скажи мне, как это мать не знает, что делается у нее под носом?»
Вот как он ее отругал.
Потом дядя Зиша вышел во двор осмотреть свое хозяйство: не надо ли где-нибудь замазать оконное стекло, главным образом на Сониной половине? Он заботливо ощупал ставни, осмотрел внимательно окна и нашел, что коренастый гость далеко не еврей.
Соне стало как-то неловко за отца, но она и этот белорус, видно, были уже близкими людьми, и оба лишь втихомолку подшучивали над нравами обывателя, чье любопытство не имеет границ.
А дядя уже опять сидел с большой линзой и, вонзая глаз во внутренности запыленных часов, осторожно дышал одним только носом, молчаливый и обозленный на весь мир.
* * *
Для двора не существует секретов. Тетя Малкеле сунула согнутый палец в рот, зажмурила один глаз, а другой вытаращила на дядю Ичу, и он сразу перестал тарахтеть на машине; ему пришло в голову, что Цалка, не дай Бог, покончил с собой, хотя он, дядя Ича, уже давно следит за каждым его шагом.
Дядя Ича вышел босиком во двор.
Зелменовские невестки, уже с новыми реб-Зелмочками под сердцем, стояли у порогов, шептались и притворно вздыхали:
– О чем тут говорить, настоящий гой!
Дядя Ича, который слыл большим шутником у женщин, спросил:
– Откуда, бабочки, вы взяли, что он гой?..
Он воткнул иголку в жилет, подтянул штаны и пошел вдоль окон. Во дворе стало людно. Черный Мотеле ухватился за косяк Сониного окна и принялся ей моргать плутовским глазом: мол, он понимает, зачем она привела в дом этого крупного мужчину…
Все ждали, чтобы они опять появились на пороге.
Тогда вдруг вышел на крыльцо дядя Зиша, руки у него дрожали, и он проговорил слезливым голосом:
– Эх вы, грубьяны этакие! Ведь не один порядочный человек не может показаться у нас во дворе!
Дядя Зиша, бедняжка, держал фасон. У него было достаточно горько на душе.
* * *
В этот вечер он не лег спать, а сидел полураздетый на кровати и ждал – ждал свою дорогую доченьку. Как только Соня далеко за полночь проскользнула в дом, он сразу поднялся.
– Слушай, ты, выродок, – сказал он, – чтобы ты мне не приводила гоя в дом! Ты слышишь, что я говорю? – Дядя Зиша разошелся: – Шлюха ты!
Неожиданно он почувствовал дурноту. Он опустился на кровать, желтый, с помертвевшим носом.
Долговязая тетя Гита высунулась из-под одеяла, как пугало. Со страху она заговорила мужским голосом. Она стала кипятить в чугунах воду, таскать к постели горячие полотенца, а Соня побежала за доктором.
Дядя Зиша лежал себе именинником, с обнаженной желтой грудью, с задранной вверх квадратной бородой. Он приоткрыл потихоньку большое, жесткое веко и тут же подумал: «А что, разве они умеют привести человека в чувство?»
* * *
Утром пели простые птички.
Да, уже настоящая весна. Дни жаркие, ясные, звенящие. Солнце на дворе как раскаленный утюг. Каждое оконное стекло брызжет лучами. Тишина. Кто хочет, может даже услышать, как растет крапива у стен (никто, к сожалению, не хочет). В реб-зелменовском дворе жарче, чем где-либо. Солнце палит со звоном.
Как обстоит дело с дядей Зишей после вчерашнего обморока?
Спрашивать о здоровье дяди Зиши нельзя, это известно, но ведь заглянуть в окно позволено каждому. Под окном дяди Зиши тихо, занавеска опущена – единственное во дворе немое, запертое окно, которому нечего, видно, сказать.
* * *
Весна в самом разгаре. Отовсюду во дворе слышны голоса. Из открытых окон доносятся странные, непонятные слова.
Голос номер один:
«Управление движением идет из кабины шесть. Трос восемь проходит через колесо, которое приводится в движение паровой машиной. Управляющий трос девять проходит через шкивы. Корпус строят из мягкой стали: двадцать восемь метров длины, одиннадцать с половиной метров ширины».
Голос номер два (кажется, голос тети Малкеле, но если это так, она еще не далеко ушла):
«У машины – Мирра.
Мирра – у машины.
Машина – у Мирры.
Мирра – мама.
У Мирры – Эмма».
Голос номер три (Тонькин голос):
«Основное вооружение военного флота – это артиллерия. Поэтому артиллерийская стрельба является главной составной частью военной подготовки на военных кораблях».
Голос номер четыре:
«Проводя подготовку, зарубежные пионеры организовали также бойкот пацифистскому слету социал-демократических детских организаций в Вене и скаутской милитаристской олимпиаде, которая созывается в Ливерпуле».
Черный Мотеле высовывается из окна голый, в чем мать родила, и кричит на весь двор:
– Тонька, ты слышишь, Тонька?
– Что ты хочешь?
– Где находится Ливерпуль?
Тогда ему отвечает из своего окна Фалк:
– Мотеле, запомни раз навсегда: «Для электрического освещения надо установить дизельную машину, дизельную машину, дизельную машину…»
Реб-зелменовский двор занимался, несмотря на раскаленный день, который был как кусок отшлифованного хрусталя, несмотря ни на что.
Только в окне дяди Зиши было тихо, занавеска опущена – единственное немое, запертое окно в реб-зелменовском дворе.
Маленькие Зелмочки совсем новой породы лежали в просохших канавах, как в корытах, и жевали большие пальцы собственных смуглых ножек.
(О, какой это безответственный рыжий Лаван оставил рыжие следы в зелменовском роду?)
Все было залито солнцем. Даже камни искрились.
Цалел и ТонькаРовно в двенадцать часов дня Цалел дяди Юды прошел через двор к Тоньке. Дядя Зиша сидел согнувшись, как всегда, с лупой на глазу и ковырялся во внутренностях часов. Его крутой затылок был весьма зол на все человечество.
Цалел особо не церемонился с дядей Зишей. Ему только надо пройти к Тоньке, в смежную комнату.
Когда Тонька усаживается на старую кушетку с выпирающими пружинами и закуривает папиросу, он просто изнывает. Почему? Бог его знает. Он страдает розовой болезнью. Это что-то вроде зубной боли.
Дядя Зиша, который смотрит на все с точки зрения часовщика, сначала колебался, а теперь, после Сониного гостя, уже согласился бы выдать Тоньку даже за этого недотепу. Хотя в этом случае нельзя быть уверенным, не останется ли Тонька молодой вдовой.
Цалел – из новоявленных ученых. Он просидел нынче до утра над старой Библией, приспособленной для женщин, в обществе прародительниц, и таким образом прокутил всю ночь. Поэтому он немного устал – не выспался, – и в его воображении витают женщины – начиная от Ревекки, дочери Бесуэла, до Тоньки, дочери Зиши: все они ему любы и дороги. Теперь он хочет посидеть здесь, опершись на стул, вытянув ноги, и отдыхать от мыслей.
Но Тонька вдруг вскакивает с кушетки и берет его за густую пейсу:
– Пойдем, керченская селедка, искупаемся!
Речка в нескольких верстах от города. Ни клочка тени. Июль месяц. Они по этому зною с трудом добрались до прохладных полей картофеля и освежились немного среди зелени.
Цалел плелся сзади и говорил, изнывая:
– Знаешь, сегодня ночью я кое-что сделал. Представь себе, я достал старую Библию без титульного листа и определил, что она семнадцатого столетия и напечатана у Шимшана Зимеле в Майнце.
Немного спустя Тонька спросила:
– Селедка, какое значение имеет твое открытие для соцстроительства?
– Гм…
– Раз так, – повернулась она вдруг, – раз так, можешь идти спать!
Она подставила ученому ножку, как это делают отъявленные драчуны, и толкнула его в рожь.
– Идиотка! – кричал он, ища на земле очки. – Идиотка в кубе!
Тонька стояла уже на другом краю поля, согнувшись, держа руки на коленях, и делала вид, будто покатывается со смеху.
Ведь Зелменовы не смеются, Зелменовы только широко улыбаются.
Тракт тянулся далеко, до горизонта. Знойная рожь медными широкими четырехугольниками переливалась среди картофельных полей. Палящим зеленым дыханием веяло от лугов. Потоки солнечного света плыли по всей местности и где-нибудь вдруг заливали поле своим сиянием так, что пьянели глаза.
Далеко, у самой черты горизонта, клубился дымок – отрывисто сопел трактор, медленно ползя по краю земли и все не исчезая из виду.
Цалка проговорил:
– Да будет благословен наш Бог, царь Вселенной, по воле Которого произрастает хлеб из земли!
Она сбросила кофточку и остаток пути до реки бежала без оглядки.
Цалел еще только увидел поблескивающую издали полоску воды, а Тонька уже прыгнула с берега. Перед его глазами сверкнуло, отдаваясь дрожью в сердце, Тонькино загорелое тело; он услышал ее громкий возглас, и все это отдалось в его душе острой болью. Цалел растянулся в траве немного поодаль. Покусывая соломинку, он взволнованно думал и не думал в одно и то же время.
Она там плескалась, брызгалась под раскаленным солнцем, потом вдруг вынырнула, блестя мокрым телом, и закричала:
– Цалка, посмотри: красивая фигура?
* * *
На обратном пути они шли полем. Рожь уже налилась. Ни единого шороха. Тишина. Горячие стрижи скользили низко над рожью, а в вышине пылало солнце сплошным огнем. Они затерялись во ржи. Только время от времени Тонькина красная косынка выныривала из ржи крупной каплей крови. Тонька пела:
Она пела, а Цалел в этот жаркий день тащился за ней вместо тени.
Он думал: «Тонька, ты что-то ко мне равнодушна. Можно даже сказать, что ты относишься ко мне холодно, и мне это не нравится, потому что я, видимо, немного влюблен».
Он обронил тихий, затаенный вздох, который, как известно, является худшим признаком этого розового недуга.
* * *
В город вошли они с другой стороны. Зной, который лился с перегретых железных крыш, был здесь еще гуще.
Энская разрытая улица походила на фабрику. Во всю длину ее стояли рабочие, голые по пояс, с лопатами и ломами в руках. Прокладывали рельсы для трамвая. Косое солнце отражалось на голых отшлифованных плечах, как в зеркалах. Несколько сот загорелых спин спокойно двигалось в ритме труда. Мускулы скользили и струились смуглыми волнами по человеческой реке. Рельсы сваривали ацетиленом. Печурки, обмазанные глиной, кроваво-красно тлели в сверкающем воздухе. Время от времени где-то, среди группы обнаженных тел, с шипением взрывался ацетилен. Синий огонь рассыпался фосфорическими звездочками, и над мокрыми, вспотевшими телами поднимался пар, как в бане. Работали молча, и в этом раскаленном молчании брали начало два ряда длинных, черных, твердых рельсов. Возле них мелькали голые люди, обтачивавшие стальные опухоли на сплавленных стыках.
– Правда, красиво? – спросила Тонька.
– Да, красота человеческого труда, – ответил Цалел, как по книжке.
Тонька сказала:
– Есть песня зелменовского поэта Кульбака, которая все время вертится у меня в голове:
И время приспело
Парням загорелым
Душою и телом
Отдаться борьбе
За великое дело,
Что в муках созрело
И в каждом отважном
Бурлило и пело.
– Да, – согласился Цалел дяди Юды, – хорошее стихотворение!
Потом они брели уже усталые и даже дулись друг на друга. Тонька бесцеремонно дразнила его, ехидно спрашивая, принадлежит ли он, Цалел, к числу парней с красивыми телами. Он оправдывался:
– Я все еще придерживаюсь взгляда, что дух творит тело.
– А что еще тебе остается сказать, Цалка?..
Его вдруг взяла досада: зачем возится он с этой пустой девчонкой, такой заносчивой и уверенной в своем трезвом взгляде на жизнь? Ведь более серьезного слова она просто не способна воспринять. Он уже подумывал, что его любовь к Тоньке – это ошибка, мальчишество, не по его двадцати шести годам. Вот как далеко он зашел в своих мыслях!
Когда Цалел уже собирался войти в дом, она его вдруг нежно взяла за небритый подбородок:
– Ты влюблен в меня, котик?
Снова о ЦалелеЦалел слонялся по двору. Он ходил сам не свой, как лунатик, галстучек у него сбился набок.
Дядя Ича, который наблюдал из своего окна за порядком в реб-зелменовском дворе, остановил швейную машину. Дядя Ича долго, с подозрением следил за тем, что делает Цалел, и как только установил, чем тут пахнет, вышел во двор предупредить о несчастье.
Прежде всего он побежал к дяде Юде. И надо же так случиться, чтобы дядя Юда был не в духе, – он схватил палку, этот дядя Юда, и стал гнать своего преданного брата из дому.
– Что ты скажешь на этого козла Ичку, – раскричался дядя Юда, – он уже лезет из кожи вон!
Дядя Ича едва успел выскочить и придержать дверь снаружи, чтобы этот сумасброд за ним не погнался, и там, за дверью, он дал себе зарок не вмешиваться.
– Какое мне дело, в конце концов! Да повесьтесь вы все!
Дядя Ича снова сел за машину и уже больше не вымолвил ни слова.
* * *
Летний день ушел восвояси, и двор реб Зелмеле в темно-золотистых огнях четко выделялся всеми своими углами. Зелменовы сидели расстегнувшись у порогов и понятия не имели, что готовилось у них под самым носом.
К полуночи вдруг послышался дикий крик. Это кричал дядя Ича.
Реб-зелменовский двор оцепенел от ужаса. Повыскакивали голыми из домов. В темноте белели длинные женские рубахи, метались растрепанные бороды. Крики доносились откуда-то сверху – кажется, с чердака дяди Юды.
Маленькая грустная жёнка стала расталкивать дядю Фолю:
– Вставай, во дворе людей режут! Фоля, сжалься наконец, встань!
Дядя Фоля сердито повернулся на бок и проворчал в усы:
– Пропадите вы пропадом! Мне чуть свет вставать на работу!
Но так как его женка тащила из-под головы подушку и все не отставала от него, он сошел, сонный, во двор и стал, пропуская ступеньки, подыматься по лестнице, ведущей на чердак дяди Юды.
Крики сразу же прекратились.
Все стояли, сгрудившись, и дрожали, задрав головы к чердачному окошку.
– Надо бежать за Берой, без него здесь ничего не сделаешь! – У Зелменовых зуб на зуб не попадал.
Примчался Фалк дяди Ичи с электрическим фонариком на груди, с револьвером в руке, одним словом, вооруженный по всем правилам, и тоже бросился к чердаку:
– Скажите, разбойники, что там происходит?
Вскоре жидкое электричество Фалка вылилось обратно из чердачной дверцы, и все услышали его невнятную, торопливую речь:
– Ничего особенного. Цалел повесился!
– Что?
– Насмерть?
– Нет, как всегда, так же, как всегда.
* * *
Дядя Ича действительно не вмешивался. Он только остался сидеть в темноте у порога, чтобы посмотреть, что тут будет. Поздно ночью он увидел, как Цалка выбежал без куртки из дому, схватил лестницу у сарая, поднял ее, что было явно ему не по силам, и приставил к стене дома. Потом он, как одержимый, бросился к чердаку.
Спрашивается: должен был дядя Ича тогда пойти за ним или нет?
– Должен был! – так говорят все.
И он таки подоспел к нему в самую нужную минуту.
Но Цалел был так зол на весь мир, что, высвободив ногу, стал бить дядю по голове. Тут дядю Ичу охватил безумный страх: раз он держит висельника на себе, то кто же может его бить ногой по голове?
Дядя Ича поднял гвалт.
Тогда Цалел уже больше не сопротивлялся, повиснув как селедка на веревочке.
* * *
Дядя Фоля осторожно взгромоздил Цалела себе на спину и понес в дом. Нес бережно, как будто тот был из фарфора. Висельнику постелили чистую постель, раздели его. Зелменовы с любопытством обступили кровать и стали наблюдать, как он втягивает в себя воздух, медленно приоткрывает потухшие глаза и снова их закрывает.
– Необходимо варенье!
– Послушайте, надо дать ему немного варенья, ему плохо!
Цалел повернулся к стене. Тетя Малкеле, которая только того и ждала, схватила его одежду и стала выворачивать карманы, щупать швы: не найдется ли там что-нибудь таинственное? В кармане брюк обнаружили предмет, который по всем признакам был когда-то носовым платком, две костяные пуговицы, а в жилетном кармане – маленькую скомканную записку.
Дядя Ича побежал за очками тети Малкеле. Потом старые Зелменовы собрались молча в смежной комнате, вокруг тети с записочкой. Она читала с трудом, с муками и лишь в самом конце неожиданно дошла до строк, от которых народ опешил.
Вот она, эта записка:
«Печень – печенка (язык мясников)
Гудегарда (?)
Аромат – пахнет, попахивает (воняет)
Гроши – деньги (одно и то же)
Чевехч (?)
Крепко – сильно (нюанс).
Как лучше сказать: „Я крепко люблю Тоньку“ или: „Я сильно люблю Тоньку“?
Тонь-ка».
Зелменовы долго тайком переглядывались, и дядя Зиша нашел нужным записку эту забрать, после чего все потихоньку снова вернулись к висельнику.
* * *
После варенья умирающий почувствовал себя лучше, даже улыбнулся: мол, что вы скажете на это? Все, кажется, шло так хорошо – и вдруг я выкинул такой убийственный номер!
Дядя Юда расхаживал среди всех тихо и легко, словно в одних чулках. Он был, видно, доволен, что его Цалка остался жив, хотя на лице этого нельзя было прочесть – он, как всегда, сердито глядел своими маленькими белесыми глазками.
У всех отлегло от сердца. Если что-нибудь и смущало покой, так это Хаеле, которой, по расчетам тети Малкеле, давно уже вредно пугаться.
Но Хаеле сказала:
– Не переживайте, я не испугаюсь. Мой ребенок мне дороже его!
Зелменовы пили чай в доме дяди Юды, поглаживали усы и приходили в себя после переполоха. Только дядя Фоля, который с Зелменовыми не имеет никаких дел, шатался в одних кальсонах по двору.
Какая летняя ночь!
Если бы дяде Фоле было о чем думать, то теперь он бы уже определенно думал – такая это была ночь, полная мыслей уходящего лета.
* * *
Поздно ночью пришел из милиции Бера. Он шел по-хозяйски, не спеша. Он грыз семечки и поплевывал в небо. Увидев дядю Фолю в его странном одеянии, Бера с подозрением остановился.
– Наклюкался? – спросил он.
Дядя Фоля вытянул шею.
– А если наклюкался, так что? Я большевик не хуже тебя.
Бера подошел ближе.
– Нагрузился?
– А если нагрузился, так что? Я спину гну, а ты со своей кукардой разгуливаешь тут.
Бера понюхал, чтобы установить, чем пахнет у Фоли изо рта.
– Тяпнул малость?
– А если тяпнул, так что? – Фоля сжал кулаки. – Помни, Берка: ты еще вылетишь у меня из партии!
Фоля выругал его матом. На этот раз Бера нашел нужным смолчать. Он ушел.
Во дворе горели все лампы. Странно. У дяди Юды все двери были открыты. Бера вошел и сразу понял, какое здесь веселье.
Зелменовы опустили головы, словно все они несли ответственность за сумасбродные выходки Цалки.
Бера оперся о Цалкину кровать в ногах, долго и задумчиво грыз семечки и смотрел на виновника торжества. Наконец у него вырвалось тихое зелменовское ржание, после чего он проговорил:
– Шминтеллигентик!
Тетя Малкеле сокрушенно кивала головой в знак того, что она согласна.
Реб-зелменовский двор уже сладко спал. Из-за того, что Фалк дяди Ичи кричит со сна, его отправили ночевать к отцу – пусть не пугает больного.
Луна тихо разгуливала над крышей.
Цалка лежал с открытыми глазами. Ему было вдвойне горько. Он чувствовал себя примерно так, как если бы лежал где-нибудь на воде, за тысячу миль от берега, и в то же время до него мучительно явственно доходило все, даже дрожь лунного света на ставнях.
Вдруг он слышит, как кто-то тихонько открывает дверь в комнату.
Голос дяди Юды:
– Цалел, ты спишь?
– Нет еще.
Дядя Юда входит боком, тихо садится к нему на кровать. Он сидит долго, теребит бородку и собирается сказать что-то такое, что для него, по-видимому, очень важно. Наконец, тихо кашлянув, он начинает с легким упреком в голосе:
– Цалел, возьми себе пример с них. Им же мир тесен. Что ты все сидишь за своими книжками? Ты же тоже можешь стать большевиком, как они, глупенький… Возьми подумай и стань большевиком… И, я тебе скажу правду, ведь отца надо тоже пожалеть. Вечно человек не живет, и хочется иметь кого-нибудь, кто бы сказал после твоей смерти кадиш, как у всех людей. Разве не так? И что в этом худого? Я понимаю, иногда можно лишить себя жизни. Почему бы нет? Ну, раз, ну, другой, но у тебя же это без конца… И ведь, видишь, тебе все-таки, слава Богу, умереть не суждено. Спрашивается, Цалел: почему тебе поступать наперекор Богу и людям?..
Дядя Юда умолк. Он смотрел на полоску лунного света, которая струилась сквозь ставни. Вскоре он опять заговорил немного тише, как бы собираясь доверить Цалелу тайну:
– И ты думаешь, мне они не по душе? Мне они как раз по душе… Сбросить царя было необходимо, как воздух, он был круглым ничтожеством, а не царем… Но то, что насели, видишь ли, на все еврейское, – вот это уже нехорошо… совсем нехорошо… Просто некрасиво!.. Свадьба, видишь ли, должна быть свадьбой, брис [7]7
Обряд обрезания.
[Закрыть]должен быть брисом, и не худо иногда помолиться тоже. Почему бы нет?.. И чем же это лучше, если не молишься? Кому это делают назло? Слышишь, Цалел, если бы меня допустили к их главарям, чтобы с ними поговорить, стало бы иначе… Пусть они современные люди, знают много языков, но надо в голове тоже что-то иметь. Что, разве не так? А то, что они придираются к богачам, между нами говоря, тоже глупости… Богачи, в конце концов, давали заработать копейку… от сапожника и портного никогда ничего не имеешь… Если бы хватило ума, видишь ли, нужно было бы помириться с хозяевами – все же благородные люди, иногда совет подадут, иногда просто доброе слово… Что, разве не так?.. Цалел, ты спишь?
– Нет еще.
– Но молодой человек, видишь ли, не должен отделяться от общества, так и в Писании сказано. Вот ты и становишься большевиком, ходишь с флагом, говоришь себе там, что требуется… а при случае можно сделать нашему брату одолжение – тогда уже совсем хорошо, тебя тогда признают и среди своих. Ты, слава Богу, человек грамотный, ты пишешь, ты объясняешь, и почему бы не указать им, что они ошибаются, а?
Дядя Юда перевел дух.
– Знаешь, я иногда смотрю на электричество, как оно горит, и думаю: допустим, нет Бога на свете – есть электричество. Ну как это у тебя укладывается в голове: вот эта лампочка – это и есть Бог? Вот эта лампочка наказывает грешников и вознаграждает праведников? Это она дала Моисею Тору на горе Синайской, вот эта самая лампочка? Так я спрашиваю: где у этих людей голова?.. И что, если я, например, вдруг поломаю лампочку, так уже не станет Бога на свете?.. И на все уже тогда наплевать?.. Цалел, ты спишь?
– Нет еще.
– Так будь добр, скажи, – вошел уже в раж дядя Юда, – ты же человек ученый, дай мне понять: в чем тут закавыка? Неужели они не видят и не слышат? Объясни: как это пожилые, седобородые евреи открыто, при всех, оскверняют субботу? В чем тут дело? Что они себе думают?.. Товарищ Ленин большой человек, конечно, он большой человек, но какое он имеет касательство к вопросам божественным?
Предположим даже, что он самый великий человек. Ну и что?.. А Моисей – уже ничего? А царь Давид?.. А Виленский гаон – тоже ничего? Знаешь, Цалел, иногда подумаешь – так тебя и обожжет, хоть беги в синагогу, садись за печь, и дело с концом! Цалел, ты спишь?
– Да, уже немного сплю.
Дядя остался сидеть сгорбленный на кровати. Несколько капель лунного света обрызгало одно стеклышко его очков и кусочек впалой щеки. Он поднялся, постоял некоторое время спиной к Цалке, о чем-то думая, потом повернул к нему голову:
– Может быть, поиграть немного на скрипке? Давно уже не держал ее в руках.
– Как хочешь.
И, стоя о темноте над Цалкиной кроватью, он играл так, как будто собирался вытянуть из него душу не с помощью веревки, а сладостным древним плачем. В комнате повеяло кладбищенским пением. Меланхолия дяди Юды расцвела, как липкая водоросль в болоте. Его напевы дрожали и задыхались, моргали, как ослепшие глаза, которые порываются увидеть свет.
Было темно.
Потом он играл про курицу. Это были уже совсем другие жалобы – слезы о далеком, равнодушном движении планет, которых ничто не трогает.