Текст книги "Зелменяне"
Автор книги: Моисей Кульбак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
Утром поднялся страшный шум. Реб-зелменовский двор выглядел как растревоженный муравейник. Бегали по морозу в опорках на босу ногу из одного дома в другой. Совещались на ходу:
– Как это так? Во дворе реб Зелмеле – и такое безобразие!
– Без обручения, без свадьбы!
– Как же так? Чтобы у нас такое случилось!
Старые Зелменовы с торчащими бородами вздыхали и пожимали плечами. Сорванцы посматривали из-под козырьков, чуя накаленную атмосферу. А дядя Юда был вне себя, он стоял посреди комнаты и жевал бородку. В другой комнате лежала Хаеле, пунцовая от стыда. Дядя работал с жаром, продувал рубанок и разговаривал с доской так, чтобы слышно было за стенкой:
– Коза, что тебе не сидится? Что ты с жиру бесишься?
Дядя Юда был странным человеком. Он был философом и вдовцом. Вдруг он отложил рубанок в сторону, постоял некоторое время, обратив сердитое лицо ко всему миру. Он думал: «Воля реб Зелмеле была, чтобы свадьбу справляли с музыкантами».
На стене висела скрипочка. Он ее снял, подошел к деревянной переборке, за которой лежала его Хаеле, и стал настраиваться. Он задрал вверх лоснящуюся бородку, закрыл глаза и заиграл. Это должно было означать: на свадьбе Хаеле играют клезмеры. [5]5
Музыканты, играющие на еврейских праздниках.
[Закрыть]
И действительно, вначале мелодия звучала в точности как у клезмера во время свадебного обряда, хотя от нее и отдавало чем-то мертвым, как от кладбищенского пения. Хватало за душу. Потом он и впрямь заиграл заупокойную, в память о том, что тетя Геся преждевременно ушла из жизни, что ей было не суждено дожить до свадьбы своей дочери. Слезы лились у него из глаз, мокрые ресницы моргали за стеклышками очков, и он уж ничего не видел перед собой, только прислушивался к мрачному вдохновению, рождающемуся в нем, – к мелодии о нелепой смерти тети Геси.
Потом он играл о курице.
И кто знает, сколько дядя Юда простоял бы у деревянной переборки, если бы с той стороны вдруг не послышались тихие всхлипывания, сдавленные рыдания, которые все усиливались, – чувствовалось, как Хаеле мечется на подушке, захлебываясь слезами.
Дядя схватил кружку воды и пошел за переборку. Хаеле рыдала. Она приподнялась как бы в забытьи, хлебнула воды и опять упала на подушку. Дядя Юда погладил ее по голове в знак того, что он одобряет слезы невесты, и тихонько вернулся к верстаку.
Он снова взялся за работу, целый день молча орудовал топором и рубанком и уже, кажется, совсем перестал думать о неудачном браке. Лишь вечером он спохватился, что вместо шкафа, который он задумал утром, получился табурет, простой табурет.
* * *
Назавтра у Беры был выходной день. Откуда, спрашивается, известно, что у Беры выходной день? Есть такая примета: если Бера снял сапоги, значит, он отдыхает. Он тогда становится очень спокойным человеком, ходит по дому босиком, в одних галифе и лакомится из кастрюлек. Схватит у тети Малкеле блин со сковороды, макнет его во что-то и тут же отправляет через рот прямо в желудок. Газеты он прочитывает стоя. Потом он садится на топчан – ноги под себя – и начинает настраивать балалайку.
У Беры в запасе несколько немудреных песен, которые он привез с фронта; они хранятся в нем, как в погребе, но бывает, что он извлекает их из себя. У Беры тяжелый, утробный голос, и, когда он распоется, глаза у него лезут на лоб от наслаждения.
Он поет немного странно.
Однако не надо думать, что Бера увлекается песнями настолько, что забывает о повседневных делах. Бывает, он вдруг прервет свое вдохновенное пение и скажет:
– Мама, в Церабкоопе дают сегодня масло!
Потом он продолжает петь с еще большим вдохновением, захлебываясь, а бедная балалаечка побренькивает.
О, хвала зелменовскому стилю в мировой истории!
* * *
Бера уже добрых несколько часов сидит на топчане, поджав босые ноги под себя, и играет. Это означает, что жених услаждает себя в первую неделю медового месяца. Рубашка расстегнута, губы надуты, а утробный голос разносится по дому:
Когда я ездил в Ростов-на-Дону,
Я брал с собой буханку хлеба.
Когда я ездил в Ростов-на-Дону,
Я буржуев лупил, як треба.
А во дворе говорят:
– Нужны им жены, этим шалопаям! Холера нужна им!
– Куда им, этим хамам, иметь жен!
Дядя Юда вошел к Хаеле в каморку.
– Что ты лежишь? – сказал он. – Ведь твой муж сидит там среди раввинов, и из него так и прет библейская мудрость!
На этот раз Бера нагорланился досыта и ушел. Он даже не нашел нужным проронить хоть слово о том, что он женился.
* * *
Поздно вечером, после горячих обсуждений, тетя Малкеле отправилась к Бере в милицию. Известно, что тетя Малкеле горазда на выдумку, и это тоже была ее идея – пойти пригласить Беру на рюмку вина.
– Допустим, мы не евреи, но ведь мы все же люди – разве не так?
Она долго ходила по холодным, темным коридорам, покуда не нашла его комнату. Там, среди сдвинутых столов, жених, красный, запыхавшийся, мыл пол.
Тете Малкеле стало ужасно стыдно за него.
– Разве это тебе к лицу? – рассердилась она. – Можно же кого-нибудь попросить?
Бера локтем вытер усы и ответил: дескать, ничего, он с этой премудростью сам справится. Он поставил щетку и принял мать с зелменовской сердечностью.
Тетя Малкеле уселась довольно основательно – нечего спешить, – между прочим взяла со стола перо, попробовала его на ногте и спросила:
– Бера, это перо не дерет?
– Нет. Ну а что у вас нового?
– Ты ведь знаешь, – ответила она, – учимся немного по-еврейски, немного по-русски…
Так они и говорили вокруг да около.
Но не надо думать, что тетя Малкеле позабыла, зачем пришла. Нет, она не забыла. Просто надо уметь подойти к человеку, и недаром послали умную тетю Малкеле, хотя дядя Юда еще днем порывался сходить к Бере и уверял, что уж он-то этого милого зятя сотрет в порошок! Нет, тетя Малкеле ничего не забыла. Она даже успела высказать мнение, что вот это расписывание в загсе не имеет веса. И вообще оно ей не по душе.
Бера улыбался.
Тогда она пригласила его на рюмку вина и добавила:
– Конечно, без всяких там церемоний, что за вопрос! Ведь все мы сегодня, так сказать, вроде комсомолы…
* * *
Двор стал готовиться к тихой свадьбе. Дым стоял над трубами. Плетеные халы лежали на столах, как в давние времена. Тетя Гита знала секрет особого сорта медового печенья, которым лакомились ее далекие голубые раввины. Запахи корицы и шафрана носились по двору.
Только дядя Юда еще поглядывал сердито, но уже без особой злобы. У него было какое-то одеяние песочного цвета, с коричневым бархатным воротничком, похожим на ремешок, и он теперь вытряхивал его на морозе.
Цалел принес бутылку вина. Одним словом, в реб-зелменовском дворе творится что-то необычайное. Дядя Ича ходит с рассвета как голубь – сама тишина в образе человеческом – и только прислушивается к разговорам. При этом он хочет избежать взглядов тети Малкеле.
Почему?
Дядя Ича имеет привычку слегка подзакладывать в праздник, а потом лезет к женщинам целоваться. Полагают, что это у него от не очень большого ума.
День ускользнул, ушел без заката. У дяди Юды в доме зажгли железную лакированную лампу, свисающую с потолка огромной махиной. В доме стало очень светло. Пахло свежей сосновой доской. Только в сенях еще витали запахи когда-то откармливавшихся здесь гусей – отдавало пометом.
Бородка дяди Юды блестела от холодной воды. В своей старомодной негнущейся одежде он был похож на деревенского попика, который, заблудившись, попал к Зелменянам. Потом привели бабушку Басю в одеянии допотопной королевы. Пелеринка, вся в черной мишуре, переливалась на ней тысячей темных бликов. На голове у нее был разбит целый садик. Дядя Ича появился начищенный, с бородой, слегка отхваченной ножницами. Потом прибыли дядя Зиша и тетя Гита. Дядя Фоля, конечно, не пришел, потому что его еще в детстве здесь обидели. Позже всех зашел недотепа Цалка дяди Юды, образованный, всегда глядящий в книжку, тот, что из доморощенных ученых; стоит кому-нибудь произнести слово – он вскакивает, пораженный:
– Что? Как вы сказали?
И тут же записывает это в свою записную книжечку.
Он главным образом водится с бабушкой, что тоже отличает его от других молодых людей. Есть у него еще одна привычка: он время от времени кончает жизнь самоубийством, но это уже не относится к делу.
Наконец уселись за стол и с зелменовским спокойствием стали ждать жениха.
* * *
Как только Бера показался на пороге, водворилась мертвая тишина, совсем не как на свадьбе. Даже смотреть стали с дрожью в ресницах. Все это общество показалось ему весьма подозрительным, и потому Бера прямо так и сказал:
– Судя по разным приметам, здесь собираются справлять свадьбу, по всем правилам? – и он посмотрел на разодетую Хаеле, которая сидела на месте, на подушке, выше всех. – Так или не так?
– А что же, – ответил зло дядя Юда, – разве это маленькая радость? – Дядя Юда ответил колко потому, что он не умел ладить с людьми.
Тогда Бера приступил к чтению газет. Так что Зелменовы начали догадываться, что свадьба пройдет не совсем благополучно. Только разгоряченный дядя Ича с атласным шнурком, подвязанным под воротником, еще сидел, не теряя надежды промочить горло. Вдруг его по-женски ущипнули за ногу – это тетя Малкеле дала ему понять под столом о своих опасениях, – и он тоже стал с подозрением озираться.
Когда Бера кончил читать газеты, он издал знаменитое зелменовское ржание и стал смотреть на лампу, как он обычно делал в подобных случаях. Поняли, что он решил перемолчать свадьбу, – правда, не велика наука, но все же надо уметь и это. Бера повел дело примерно таким манером: он сидел спокойно, как сидят иногда на вокзале и ждут, когда наконец придет поезд, смотрел на лампу в глубоком молчании, которое камнем ложилось на душу родне. После каких-нибудь десяти минут молчания у всех потемнело в глазах.
Этот человек сидел и прямо-таки убивал людей своим холодом, косил их направо и налево.
Первый, кто не выдержал, был дядя Юда. Он подался весь вперед, и его черные острые глазки взглянули поверх очков.
– Может быть, ты наконец вымолвишь слово, дорогой зятек?
На помощь ему пришел побледневший дядя Ича:
– Вымолви слово, говорю я тебе, буйвол, потому что это твое торжество, твоя свадьба!
– И что тебе здесь такого сделали? – стала упрашивать тетя Малкеле.
Тогда Бера не спеша ответил:
– Перестаньте мне морочить голову, потому что я сижу и думаю о чем-то другом.
– Так пусть мы тоже узнаем, о чем, например, человек думает! – не отставал дядя Юда.
– Я сижу и думаю, – сказал Бера, – как бы электрифицировать двор.
Зелменовы переглянулись. Вот еще не было печали! Кажется, зачем о дворе думать, – но если даже допустить, что о реб-зелменовском дворе стоит подумать, так для этого тоже теперь не время. Именно это высказал дядя Юда и заодно уже задал ему как следует, потому что он был не из тех людей, которые могут смолчать.
Бера поднялся, попросил Хаеле одеться, и жених с невестой ушли.
Позор был велик. Гости сидели вокруг стола с вытянувшимися лицами и сосредоточенно смотрели на скатерть. Вдруг в дядю Юду вселился бес. Он схватил бутылку с вином и трахнул ею об пол. Потом он ухватился за собственную бородку, будто хотел вырвать ее с корнем.
В доме поднялся переполох. Люди подались к дверям. Только дядя Зиша стоял спокойно, еле сдерживая улыбку, и потягивал волосок из бороды.
– Ну и дети же у людей!
Дядя Юда потянулся к нему всем туловищем и погрозил пальцем.
– Подожди, Зишка, ты еще узнаешь, почем фунт лиха: у тебя тоже есть дочери!..
На это дядя Зиша ответил холодно и обстоятельно; впрочем, у него побелел нос.
– Так пусть-таки знают, – сказал он, – что дочери Зиши, часовых дел мастера, выйдут замуж по всем еврейским законам и обычаям.
Возле него уже стояла тетя Гита и держала его за рукав – дядя Зиша был человеком болезненным. Но поскольку он заговорил, он должен был высказаться до конца: пусть его брат лучше заботится о собственной дочери Хае, чтобы она, бедняжка, в обществе ее сокровища не разучилась разговаривать.
Но почему у дяди Зиши побелел нос?
Дядя Зиша и тетя ГитаДядя Зиша вошел к себе в дом молча. Было уже очень поздно. Сквозь низкие синие оконца просовывались серебряные проволочки от звезд. Он отворил дверь в другую комнату.
Там мерцал каганец. Тонька дяди Зиши, лежа в кровати, жевала хлеб и что-то учила по толстой книге.
Долго стоял дядя Зиша в полутьме, гладил бороду, не зная, с чего ему начать.
– Так что ты скажешь, Гита? – И он повернулся к тете, которая, как всегда, стояла возле него.
– Конечно, она не в своем уме, – ответила тетя. – Ведь в печке стоит горячий глек.
Дядя Зиша махнул рукой.
– До каких пор можно комсомолить? Вот что я спрашиваю.
Тогда Тонька не спеша повернулась к отцу:
– Ты, наверное, имеешь в виду меня?
– А если тебя, так что?
– Известно ли тебе, папа, о том, – приподнялась она, обнажив плечи зелменовской смуглости, – что двадцать пятого октября тысяча девятьсот семнадцатого года в одной шестой части мира произошла первая Великая пролетарская революция?
– Ну?
– Ну, так вот это я и хотела тебе сказать. – Она улыбнулась про себя и опять принялась за книгу.
Дядя Зиша стал против тети.
– Гита, ты слышишь? Береле нашего Ички стал главным заправилой…
– А ты бы хотел, чтобы Николайка был заправилой? – резко спросила его Тонька.
– А что? При Николайке, дурочка, думаешь, жилось людям плохо?
Тонька сердито сплюнула, бросила на пол свой ломоть хлеба, потушила свет, повернулась к стене и укрылась с головой.
Стало темно и тихо, оглушительно тихо. Лишь в смежной комнате разнобойное тикание множества часов дяди Зиши стекало со стен крупным дождем. Стало темно, хоть выколи глаз.
– Это так почитают родителей, а? – проговорил дядя Зиша сдавленным голосом.
Потом отец и мать лазали в потемках по дому, перекликались тусклыми, водянистыми голосами, и, кажется, тогда дядя Зиша резко осудил теперешние порядки.
* * *
Что за человек этот часовых дел мастер Зиша?
Прежде всего он человек болезненный. Сразу же после свадьбы дядя Зиша объявил всему свету о своей хворости, и все ее признали. Приходилось поддерживать его то бульонцем, то лимончиком. От его ремесла, по правде говоря, не разживешься. Тете Гите приходится еще вдобавок продавать нитки кооперативам. Если уж на то пошло, по-настоящему больна она, тетя Гита. У нее немало болезней, из которых две, как известно, она получила в наследство от своих раввинов, а четыре выпестовала сама, собственными силами. Врачи даже уверяют, что она долго не протянет, поэтому тетя Гита осторожна, и всякий раз, выходя из лавки, она тут же записывает, сколько ей задолжали, на случай, если это несчастье постигнет ее по дороге, ведь потом не будут знать, с кого взыскать за нитки.
Что же за создание эта тетя Гита?
Она высокая, худая, костлявая, все на ней застегнуто до последней пуговицы. Она молчаливая, как всякий Зелменов, но у нее молчание совсем иного рода – с шелковинкой, с налетом грусти и со святой голубизной из талеса. Бера, например, может человека убить своим молчанием, а когда тетя Гита усаживается, с тем чтобы помолчать несколько часов подряд, так это музыка, игра на скрипке.
* * *
После полуночи дядя Зиша поднял заспанную квадратную голову с подушки и стал будить жену:
– Сорка уже здесь? Я спрашиваю тебя, Сорка пришла?
Он имел в виду свою старшую дочь Соню, которая работает в Наркомфине.
Дядя ФоляДядя Фоля идет своим особым, трудовым путем в жизни.
Он молчит по трем причинам: во-первых, потому, что ему нечего сказать; во-вторых, потому, что он никого на дворе не признает; в-третьих, потому, что в детстве его обидели.
Тридцать пять лет тому назад ему было всего десять лет. Тогда с ним поступили по-злодейски, а именно – его высекли, его чуть не засекли до смерти.
Реб Зелмеле тогда еще торговал телятами; незадолго перед этим он прибыл из «глубин Расеи».
Дети – Зишка, Юдка, Ичка-козел – ходили по дворам собирать кости, а его, дядю Фолю, не брали с собой.
– Этого тетерю, – говорили они, – мы с собой не возьмем. Он невезучий.
И дядя Фоля втихомолку строил зловещие планы, чтобы ошарашить домашних; ходил молча по дворам, шарил в помойных ямах – настоящие кости не попадались, – и он оставался наедине со своими мрачными мыслями. Вообще, дядя Фоля с детства был замкнутой натурой.
Однажды вечером он пошел купаться. У самой реки, в яме, лежала ободранная лошадь. Дядя Фоля остановился, заглянул в немую темноту вспоротого брюха, оглядел задранные ноги, и вдруг ему стукнула в голову дикая мысль: «От этой лошади с ее костями можно разбогатеть!»
Чуть не плача он бросился домой за мешком.
Три дня он трудился, перетаскивая на спине куски лошади и запихивая их за печь.
Реб Зелмеле был как раз в то время на селе. Он вернулся на рассвете и, едва переступив порог, стал водить носом.
– Cope-Бася, у тебя в доме чем-то несет!
За завтраком он уже высказался яснее и злее:
– Cope-Бася, здесь несет дохлой лошадью!
Бабушка растворила окна, опорожнила ушат, заглянула в подпечек, под кровати – ничего нет.
В ту пору какой-то еврей проходил по улице. Он остановился и крикнул в окно:
– Реб сосед, закройте окно, а то вы завоняете весь свет!
Конечно, это было преувеличением, однако рассказывают, что реб Зелмеле тогда рассвирепел, хотя вообще он был человеком тихим. Он взялся за лацкан, как бы собираясь себя самого выбросить из дома, и закричал:
– Чтобы мне здесь сию минуту стал чище воздух!
Бабушка схватила тряпку, стала поливать и вытирать, а дети принялись сморкаться и вычесывать головки; воздух уже как будто начинал становиться чище, но тут дядя Ича – Ичка-козел – откуда-то закричал:
– Отец, вот она!
– Кто?
– Целая лошадь!
Дядя Ича вытащил почерневшую ляжку лошади.
Началось нечто невообразимое. Реб Зелмеле принялся швырять через переборку куски дохлятины и выл при этом нечеловеческим голосом:
– Ой, спущу шкуру! Ой, не оставлю живого места!
Тут же втихомолку закопали лошадь за хлевом.
Реб Зелмеле, весь в глине, со встрепанной бородкой, вошел в дом, молча взял веник и выбрал несколько упругих прутьев. Он не спеша, как бы готовясь к священнодействию, собрал всех своих перепачканных сынков и спросил:
– Скажите мне: кто из вас, разбойники, должен сейчас снять штаны?
Дядя Фоля вышел вперед с мрачным лицом и проговорил:
– Отец, я должен снять штаны.
Тут же бабушка Бася схватила платок и выскочила на улицу.
В доме стало торжественно-тихо. Дядя Зиша и дядя Юда взяли тетерю за руки, дядя Ича – за ноги, и порка началась: сначала довольно спокойно, но постепенно все жарче и жарче.
Дядя Фоля лежал, как чурка, тихо, спокойно, без единого звука.
Вдруг он рванулся к реб Зелмеле, зубами впился ему в ногу, как в тесто, и не выпустил, покуда рот не наполнился кровью.
Дядя Фоля тогда сбежал.
Долгие предосенние недели он блуждал в соседских огородах, спал под заборами, и дядя Ича тайком носил ему туда ломти хлеба от бабушки Баси.
Реб Зелмеле прикладывал горячие примочки к ноге, молчал и крепко думал. Реб Зелмеле думал тогда о том, что эта лошадь, быть может, является намеком свыше на то, как надлежит ему поступить со своим чадом.
Однажды под вечер он послал самого умного своего сына, дядю Зишу, известить босяка, что отцовский гнев улегся и что тот уже может вернуться домой.
Фоля вернулся.
Прежде всего он выдвинул требование, чтобы ему отдали весь харч, который ему причитается за эти несколько недель. Ему пошли навстречу и стали подавать еду на стол. Положили хлеб, поставили до краев полные миски, и дядя Фоля наглядно доказал, на что он способен. Когда он приступил к последней миске, реб Зелмеле, преисполненный отцовской любви, обратился к нему:
– Иди, сын мой, спать, а на рассвете я тебя отвезу к Менде-кожевнику.
Таким образом дядя Фоля стал кожевником. Первым кожевником в роду реб Зелмеле.
* * *
Он еще больше замкнулся. Прошло немного времени, и у него уже были коричневые ногти, словно кусочки меди. Он уже ни с кем не разговаривал.
Однажды в святой вечер пятницы он забрел в закусочную и выпил бутылку водки. Его приволокли домой грязным, мертвецки пьяным. Мало-помалу привык он выпивать и стал среди кожевников мастером по этой части. Достоинство дяди Фоли состояло в том, что он пил молча, тихо, в заброшенной пивной где-нибудь на окраине.
В те времена как раз прошел слух, что и крестьяне собираются обуваться в сапоги. Кожевники будут золото загребать. Дядя Фоля обрадовался, что он хоть чем-нибудь сможет отомстить своей родне. Не раз, когда он стоял в темной мастерской, по колено в сырой коже, его одолевала горькая дума:
«Не мог он из меня сделать портного? А если это мне наказание за ту лошадь, так ведь с таким же успехом я мог бы стать и сапожником?!»
* * *
Реб Зелмеле умер.
Нельзя сказать, чтобы его смерть очень взволновала Зелменовых, но пустить слезу все же приличествовало. Так вот, именно тогда дядя Фоля ходил по двору, заложив руки за спину, зевал и говорил всем:
– Его уже когда-нибудь вынесут или нет?
Более того: в неделю Шиве он откуда-то привел домой маленькую, черную, грустную бабенку. Только одной бабушке он объяснил, что Фоля может уже позволить себе иметь жену и что ждать незачем.
Впрочем, грустная бабенка сразу же никому не понравилась. Нашли, что она грязнуха. Женщина клялась, что это не так, но не помогло: Зелменовы – люди с твердым характером.
Но вскоре она стала обильно плодиться, показав тут большой размах, и уже за одно это ее приняли в семью.
Ее дети походили на тыквы – короткие, приземистые с разбухшими головами, за исключением одного черного Мотеле, который был похож на дядю Фолю. Поэтому под вечер, когда все отцы со своими чадами на руках усаживались на завалинках, он брал Мотеле на колени и любя щелкал его по носу. Ее – бабенкины – дети обнаруживали во время роста одну странность, а именно: первое слово, которое они произносили – и притом довольно отчетливо, – было не «папа», не «мама», а «еще!».
Давали им ломоть хлеба с огурцом, или редисочку, или тарелочку борща – они съедали и кричали:
– Еще!
Был у нее ребенок Хоня, который однажды закричал «еще!» после того, как съел кусок мыла. Конечно, ему не дали.
* * *
В тысяча девятьсот четырнадцатом году дяде Фоле исполнилось тридцать лет. Он ушел на войну, чуть не плача. Вскоре он пропал без вести.
Тогда его маленькая грустная жена вышла на реб-зелменовский двор со всеми своими детьми и, идя от двери к двери, подобающим образом оплакивала его – аж нараспев. Потом она пошла к раввину, чтобы посоветоваться, можно ли ей, значит, для своих сирот взять в дом нового кормильца.
Женщину на самом деле было очень жаль.
Через пять лет дядя Фоля неожиданно вернулся из Австрии. Еще на пороге он сообщил жене, что ел жаб и что больше ему нечего рассказывать. Она тоже не очень-то расспрашивала его.
Три дня он просидел дома, запершись со своей грустной женкой, услаждая душу твердыми, темными блинами, которые она опрокидывала прямо на стол, и так понемногу восстановил свои ослабевшие силы.
Дядя Фоля опять пошел работать в дубильню. Теперь она принадлежала не Менде-кожевнику, а кому-то другому, который как будто и был и не был.
За то время, что он убирал хлева какой-то рябой немки в Тироле, здесь произошла революция (о, если бы дядя Фоля мог добраться до настоящего смысла этого слова!) и рабочий класс (о, если бы ему объяснили, почему эти два слова произносятся вместе!) захватил власть. Буржуазия (то же самое, что богатеи) оказывает сильное сопротивление (обыкновенные слова, но с трудом сходят с языка). Странным казалось только то, что революция исходит от Дони и от того худого русского зеркальщика, от них двоих, имевших привычку совать всем в карманы писульки, за которые сажали в кутузку.
Он, Фоля, никогда не вмешивался, ему плевать на них, но теперь любопытно узнать, что из этого выйдет.
– Рабочий класс – это тебе не Менде!
И дядя Фоля, пока суд да дело, снова принялся налегать на еду.
* * *
Недавно к ним на завод пришел какой-то важный товарищ, чтобы забрать котел, который валялся во дворе, для другой фабрики. Кожевники вступились за этот котел, ни в коем случае не хотели его отдавать, и хромой Трофим из Новинок, старый рабочий, крикнул тогда:
– Врешь! Мы хозяева страны!
Он указал на себя и на застывшего возле него дядю Фолю. Дядя Фоля обалдел. Но тут же захотел выпутаться из этой истории.
– Нет, товарищ, я не хозяин, я – нет! – твердил он.
Но потом он шел домой не спеша, медленно переставляя ноги, с улыбкой в крутых усах, и в мозгу у него что-то копошилось, будто червячок в ямке.
Придя домой, он не набросился сразу на еду, как обычно, а долго расхаживал по своим темным комнаткам, тер себе щетинистый подбородок, а потом вдруг обратился к жене:
– Выйди во двор и передай, что Фоля уже стал большевиком.
Его молчаливая жена, как всегда, послушно отправилась во двор выполнять поручение мужа.
Дядя Фоля остался ждать у двери. Впервые в жизни он ощутил духовную тревогу, этакое деликатное опьянение, которое идет не из желудка, а из сердца.
Жена (зовут ее не то Хеня, не то Геня – не разберешь) наскоро проделала все: зашла туда, сюда, сказала – и дело с концом. Когда она вернулась, дядя Фоля встретил ее на лестнице.
– Ну что?
– Сказала.
– И что же они ответили?
– Они смеялись, – проговорила она грустно.
Дядя Фоля вздохнул, тихо и озабоченно вошел обратно в дом и стал чернее ночи.
Хлебая из большой миски, он думал о том, что с Зелменовыми лучше не иметь никаких дел, а главное – надо раз и навсегда запомнить, что эти молокососы еще хуже старого поколения.
Он ненавидел Зелменовых в корне.