Текст книги "Зелменяне"
Автор книги: Моисей Кульбак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)
«Мои дорогие родители!
Извините меня за то, что долго не писал, – просто не было времени. Мы так загружены работой, я и Тонька, что о вас, мои дорогие, совсем забываем. Но теперь мы будем писать чаще.
Я здесь ближе познакомился с Тонькой, так как я на ней, как это говорится на вашем языке, женился. Она интересная дивчина, преданная телом и душой делу социалистического строительства. От мелкобуржуазного индивидуализма она уже почти освободилась. Я верю, что в процессе работы она окончательно выровняется и мы получим в ее лице настоящего, классово выдержанного работника на хозяйственном фронте.
Мои милые, энтузиазм рабочего класса велик – это заметно во всех областях нашего строительства. Но надо признать, что инициатива трудящихся не всегда поддерживается надлежащим образом и множество миллионов, если не миллиардов, пропадают для государства.
Вы спрашиваете меня, что я делаю и накопил ли я уже немного денег? Мои наивные, наивные родители, о чем только вы, сидя там, думаете! Я уехал из дома не затем, чтобы копить деньги. Я прибыл сюда, чтобы стать на одном из ответственнейших участков строительного фронта – на культурном фронте.
У нас в Советском Союзе руководящая роль в культурном строительстве, как и во всем социалистическом строительстве, принадлежала и принадлежит пролетариату. Вот почему партия ставит себе задачей, чтобы пролетариат овладел всеми отраслями культуры, потому что от этого, с одной стороны, зависит пролетарское содержание культуры, с другой – это поможет еще больше укрепить влияние пролетариата на основные массы крестьянства.
Мои дорогие, Тонька ушла на заседание, она, наверное, придет поздно вечером, поэтому я теперь топлю печь и грею для нее чай. У нее большая общественная нагрузка, и не только Тонька, мы все сейчас работаем очень напряженно, потому что никто не отрицает того, что у нас еще имеются большие трудности на нашем победоносном пути к социализму.
На днях у нас было интересное собрание, посвященное борьбе с потерями. Тонька перед тысячной рабочей массой огласила ряд интересных фактов и цифр, рисующих наше небрежное отношение к внутренним ресурсам. Такой четкости мысли я уже давно не наблюдал.
Наши потери в хозяйстве исчисляются сотнями миллионов рублей, двести тысяч тонн лишнего металла мы тратим ежегодно, полтора миллиарда лишнего кирпича у вас уходит только потому, что мы строим, по старой привычке, слишком толстые стены. Отбросы пищевой промышленности могут нам давать ежегодно, по приблизительным расчетам, двести миллионов рублей. Еще хуже обстоит дело в сельском хозяйстве. Замена обычных семян селекционными может дать повышение урожайности на целых двадцать процентов. Мы отпускаем недостаточно средств на борьбу с полевыми вредителями, в то время как эти расходы тут же будут покрыты сторицей. Суслики, например, съедают ежегодно только в РСФСР хлеба на сорок пять миллионов рублей, саранча – на тридцать миллионов, гусеницы – на шесть миллионов, вредная черепашка – на сто семьдесят два миллиона и т. д.
Все эти цифры Тонька использовала блестяще. Сначала спецы смотрели на нее сверху вниз, но теперь Татьяна Зиновьевна уже большой знаток в хозяйственных вопросах. С ней довольно весело. Мы обедаем в Церабкоопе, обмениваемся мнениями, хохочем, переворачиваем все вверх дном, так что иногда нам велят убраться из столовой. Вечером и утром мне самому приходится вести домашнее хозяйство. Тонька говорит, что она и связалась со мной ради того, чтобы я вел хозяйство. Но, мои дорогие, этот номер не пройдет. У меня еще имеется достаточно воли, чтобы постоять за свою самостоятельность и не попасть ни под чье влияние, пусть это будет даже Тонькино. В хвостизме меня никто не обвинит!
Что слышно у вас? Как поживают отец, мать, радио? Смотрите, ни в коем случае не ставьте на приемник горячий чайник и горшки, потому что, если внутрь прольется суп, вы сами понимаете, это будет преступление. Надо удлинить радиомачту. Это отец может сам сделать следующим образом: нужно взять два кола и провести у концов две поперечные линии, которые бы делили их на четыре равные части, пропилить по линиям оба кола на 35–70 см, в зависимости от длины, потом вынуть кусочки долотом, один кол всадить в другой и на концы соединения надеть железные кольца.
У меня в ящике на чердаке ты найдешь все нужные инструменты, но потом обязательно положи все на место. Пришли мне, папа, заодно мой учебник. Он на полке, сверху, где мама сушит сыр. Книжка называется: „Глауберова соль Карабугазского залива“.
Да, мои дорогие, нужно работать, работать и работать. По части философии я слаб. А нам нужно уметь диалектически мыслить, постигать явления в их процессе, но я сознаюсь – моя голова для этих вещей туповата. Тонька мне иногда помогает, но она нетерпелива и, если я сразу не понимаю, сердится, хватает пальто и убегает. После этого она со мной не разговаривает несколько дней. Это, по-моему, пережитки ее индивидуалистической психологии. Мы все же происходим от мелкобуржуазных родителей-кустарей. Рабочим от станка чужды такие интеллигентские выходки. Она еще молода, и в тесном соприкосновении с индустриальным пролетариатом, надо надеяться, вылечится (и я тоже) от всех мелкобуржуазных загибов.
Да, нам еще многое предстоит проделать!
Ваш Фалк.
P. S. Насчет твоего вопроса, мама, можно ли у нас в ЦРК достать ванильные палочки и шафран, – поверь, что мне некогда ходить узнавать, но, наверное, есть. Пишите обо всем, что делается на дворе. Умерла уже бабушка или нет? Если она умерла, напишите, похоронили ли ее возле дедушки и дяди или где-либо в другом месте и как она вела себя перед смертью; если же она жива – сердечный ей привет от меня и Тоньки.
«.
«Моя дорогая мама!
Я пользуюсь случаем выразить тебе мою благодарность за то, что ты меня родила в такое великое и интересное время. Фалк – мой муж, так что не бойся, что я останусь вековухой… Он неплохой парень.
Целую, целую, целую!
Я тебя попрошу, мама, передать Яшке рыжему, сыну Хони, сапожника со „второго двора“, что на днях я ему отвечу на письмо. Мне непонятны его настроения. Скажи ему, что, наверное, они не требуют как следует. У нас кампания по заключению коллективных договоров прошла с большим энтузиазмом. Рабочие выставили сотни предложений. Пусть он получше присмотрится, и он увидит, что на заводе слабо поставлена воспитательная работа.
Мама, передай ему, что Боровка и Нюта были у нас несколько дней. Их направила на Камчатку „Союзрыба“.
Бабушка БасяТвоя Тонька».
Морозы. Дни хрустальные, похожие на лунные ночи. Двор – словно из холодного фарфора. Закутанные Зелменовы собираются во дворе и перешептываются. Что такое? Наконец бабушка Бася слегла в постель. Надо думать, что всерьез, потому что она уже не принимает пищи.
Тетя Гита вышла от бабушки со своим всегда постным, раввинским лицом, бросила многозначительный взгляд на двор, да так и осталась стоять на пороге. Тетя Гита понимает толк в таких делах, и ее окружили со всех сторон.
– Как я предполагаю, – пыталась она подражать своему отцу, раввину из Солы, царство ему небесное, – душа ее должна отойти приблизительно к полуночи…
– Почему это должно продолжаться так долго? – волновались Зелменовы.
Тетя Гита пожала плечами, как бы говоря: «Я за это не отвечаю».
* * *
Редеют столпы семьи. Нет больше двух дядьев, этих опытных вожаков, которые долгие годы стояли у кормила зелменовской истории, нет их, великих Зелменовых, которые одним только взглядом указывали каждому его место. Теперь плывут впотьмах. Бабушка Бася лежит за печкой, как ощипанная гусочка, и что-то не видно, чтобы кто-нибудь руководил делом. Не будет даже известно, когда, так сказать, пустить слезу.
– Ох, и одиноки мы, одиноки, словно камни!
Это сказал человек, похожий на дядю Ичу, но без бороды, и две увесистые слезы покатились из его опечаленных глаз. Он поднял рукав и вытер не слезы, а нос – вот до чего он был расстроен!
На рассвете пришли к тете Гите с претензией:
– Как же так?
Бабушка Бася была жива и чувствовала себя даже лучше. Тогда все пошли к ней, к бабушке, и встали вокруг постели. Тетя Гита долго исследовала ее своим знахарским взглядом и наконец произнесла:
– Она из простых, такие умирают трудно, но это будет продолжаться недолго.
Бабушка тихо лежала, приникнув стриженой головкой к грязной подушке, – маленькая горсточка косточек, обглоданная временем, – но она дышала. Брала досада. У дяди Ичи защемило сердце, он нежно наклонился над подушкой:
– Мама, тебе плохо?
Она открыла глазки, мутные, как у птички, – вот и все.
* * *
Вечером пришли Бера и Фоля. Теперь они вместе ходили по клубам – на заседания и собрания. Бера распорядился, чтобы бабушкину кровать поставили в большой комнате. Потом они взяли бабушку и перенесли ее из-за печки на свежую постель, и уже от этого одного она немного пришла в себя. Она даже застонала, открыла щелочки глаз, полных горького понимания, оглядела все, совсем как полноценный человек.
Женщины лишь сейчас увидели, какой преданный внук этот Бера, и они тоже захотели пойти ему чем-нибудь навстречу. Они сказали:
– Нужно варенье!
– Послушайте, надо дать ей немного варенья – она так слаба!
Бабушка ко всему прислушивалась. Видно было, что она хочет что-то сказать. Ближе всех у кровати стоял дядя Ича. Собрав последние силы, она попросила, чтобы потушили электричество, так как при таком свете она не может умирать.
Дядя Ича оглянулся с отчаянием – вопрос был принципиальный, – но Бера подал ему знак: не связывайся с ней, потуши!
Зажгли керосиновую лампу. Зелменовы молча уселись вокруг кровати, чтобы подстеречь момент вознесения души, для чего посторонних препятствий уже, кажется, не было. И верно – она стала испускать дух, протянула ножки под одеялом, и личико стало пепельным.
– Честная была женщина, не зарилась на чужое – ни-ни!
Лампа коптила. Жидкий, желтоватый огонек падал только на кровать и на скуластые зелменовские лица. Весь дом был погружен во мрак. Вдруг бабушка сильно дернулась и запрокинула голову. Все насторожились: жива ли она еще? Но тут она открыла глаза и сказала довольно внятно:
– Я умираю с голоду!
Ей захотелось хотя бы еще раз поесть перед смертью.
Тогда благовоспитанный дядя Фоля встал, вне себя от злости, плюнул и вышел из комнаты, хлопнув дверью. Запахло скандалом.
Зато умная тетя Малкеле знала, что надо сделать; она схватила нож, отрезала кусок хлеба и поднесла бабушке. Умирающая шире, чем нужно, раскрыла рот, попыталась даже пожевать, но проглотить уже не могла.
Итак, она опоздала со своей последней трапезой.
* * *
Через секунду она таки умерла.
Тетя Гита воздала ей должное: закрыла ей глаза и быстро вынула кусок хлеба, застрявший между деснами, чтобы не было сраму перед людьми. Сделали все, что полагается. Потом, когда Бера пошел спать, женщины даже всплакнули, чтобы не обидеть покойницу; они выпустили из глаз несколько неторопливых слез, без душевной боли, – так каплет с оконного стекла.
Впрочем, Зелменовы всегда так плачут.
Книга вторая
БЕРА
Пролог о ложкеЕго приключений в мировую войну никто не записал. То в длинных, темных траншеях, то возле походной кухни можно было увидеть обросшего солдата в жесткой шинели и распоровшейся шапке; из-за голенища у него всегда торчала деревянная ложка.
Было это еще в самом начале войны, в тысяча девятьсот четырнадцатом году, в знойный летний день.
С вокзала большого города один за другим уносились эшелоны с солдатами. На платформах в солнечном свете колыхались солдатские бескозырки, саранчой лезли по белым туннелям вокзала на перрон, по крышам и буферам вагонов.
Вдруг он увидел из вагона где-то в отдаленном углу мужика с деревянными ложками. Руководствуясь каким-то внутренним чутьем, он выпрыгнул на перрон, выбрал самую большую ложку и сунул себе за голенище.
«Там пригодится», – подумал он тогда со свойственной ему деловитостью.
Потом, когда оказалось, что у него нет кружки, он стал пить чай ложкой. Над ним смеялись, но он озирался с холодной ухмылкой и продолжал думать все ту же простую думу: «Там пригодится!»
Этот человек на мирном вокзале, далеко от фронта и, быть может, еще задолго до первых столкновений с неприятелем, стал вводить в свою жизнь военные порядки.
Эта заслуга должна быть целиком приписана ему.
За долгие годы войны он полюбил ее, эту ложку. Он полюбил ее как орудие, которое выручало его в трудные минуты. Со временем она стала старой и черной, не больше и не чище его солдатской пригоршни; она уже была без ручки, одно название ложки, быть может, единственная среди ложек, столько послужившая человеку. Этой ложкой он выгребал из огня картошку. Ел ею снег. Когда у него оторвалась последняя пуговица, он ложкой прихватывал штаны. Он засовывал ложку за ворот, чтобы почесаться. Он пил из ложки касторку, водку и простую воду. Он рыл ею землю, он как-то дал ложку на один раз – поесть – и получил за это порядочный кусок хлеба.
И наконец, благодаря этой почерневшей, старой ложке он приобрел себе лучшего друга.
Однажды ночью он, полуживой, сидел в окопе. Он сидел, прижавшись к мокрой стене, упрямо опустив голову, и считал последние минуты своей жизни. Вдруг в траншею спрыгнул какой-то солдат с котелком горячих щей, наскоро зажал посудину с варевом между коленями и принялся глотать.
Тогда он запустил ложку к тому в котелок.
Это была страшная, торжественная минута. Он с молчаливым упрямством выдержал необыкновенно долгий, удивленный взгляд хозяина котелка, и они стали есть вместе. Немного погодя тот спросил спокойным баритоном:
– Как тебя зовут?
Он ответил:
– Бера Хвост.
Вот он, Бера Зелменов, внук реб Зелмеле, это ему пришло в голову запастись ложкой, и благодаря ей он в ту ночь познакомился с Поршневым, со своим другом и наставником. Когда кончили есть, Поршнев осторожно взял у него ложку и выбросил ее. Он вынул табак и положил его Бере на колени:
– Кури. Ты рабочий?
– Да, кожевник.
– Ты принадлежишь к какой-нибудь партии?
Бера в реб-зелменовском двореКавалерийский корпус зашел глубоко в тыл белополякам и своими неожиданными ударами так деморализовал неприятеля, что тот даже не смог как следует защищаться.
Бывало, на рассвете красные конники появляются там, где их меньше всего ждали (ночью бойцы спали на конях). Один лишь слух о том, что большевистская кавалерия несется с севера в тыл, заставлял белополяков бросать свои позиции.
Ночные марши. Бойцы помнят их так же хорошо, как большое наступление на Освенцим, как ночные уличные бои в Вильно.
Тогда и научился Бера спать верхом на лошади.
* * *
Едешь темной ночью по незнакомой местности. Мягко покачивает лошадь, сидишь в брезентовом седле, поводок – свободно в руке, глаза понемногу смыкаются, и великая радость охватывает только от одной мысли, что ты спишь.
Бывает, что хорошо знакомый ему баритон Поршнева тихо спросит:
– Берка!
– А што?
– Спишь?
– Сплю!
И через минуту еще тише:
– А давно уже, як спишь?
– Не… с той самой мельницы, што проехали…
Потом в холодном рассвете встрепенешься – и вроде выспался. Зелменов продирает глаза и оглядывает всю округу на целые версты. За весенними туманами клубятся розовые и белые краски, а здесь, неподалеку, в мокрых кустах вскрикнет птица, которая тоже, видно, проспала ночь, сидя на ветке.
* * *
Зелменовы, когда уходили на войну, бесследно исчезали. Про некоторых сразу же решали, что они погибли, и о них забывали. Насчет других вначале немного колебались – мнения были разные, – покуда не забывали и этих.
Что касается дяди Фоли, то, когда он пропал без вести, не возникло никаких разногласий, считали, что он убит, и о нем забыли основательно. Потом, когда он вернулся из Австрии, первое время всем как-то было не по себе.
Насчет смерти Беры во дворе спорили.
Семья дяди Ичи стояла на том, что Бера жив, но семья дяди Зиши считала, что Бера уже того…
Дядя Зиша гладил бороду и твердил:
– Хватит убиваться. Надо постараться забыть его.
Это была ожесточенная борьба вокруг покойников, которая велась без крика, без драки. Говорили тихо, и слова были обыкновенные – все дело было во взгляде, в красноречивом жесте.
Зима. Дома, как глыбы, высеченные из ледяного воздуха, отчетливо выделяются среди снега. Скоро вечер. Сияние холодного, розового солнца и стынущего голубого неба. Окна замерзли, и, когда режущий свет морозной улицы попадает в зелменовские дома, он становится тусклым и спокойным, как взгляд умудренного опытом Зелменова. Реб-зелменовский двор – на холодном зимнем замке.
Тетя Малкеле, замерзшая, приходит в дом к дяде Зише как раз тогда, когда он восседает среди своих разобранных часов.
Тихо, как это бывает лишь у часовых дел мастера. Стрелки измеряют время, маятники – тишину.
Тетя Малкеле рассказывает, что младшая невестка Янкева Боеза, та, что ездила в Кременчуг навестить могилу родителей, видела там Беру. Он входил в высокий каменный дом.
Младшая невестка Янкева Боеза подбежала к лестнице и крикнула: «Бера! Привет тебе из дому!»
И тетя Малкеле думает, что Бера не отозвался лишь потому, что успел уже скрыться за дверью.
Тетя Малкеле напряженно смотрит на квадратное лицо дяди Зиши: не признает ли он наконец реальность хотя бы одного привета?
Дядя сидит, холодно глядя тусклым взором умудренного опытом Зелменова, и в десятый раз решает, что будет молчать. Но он вспыльчив и вдруг, помимо своей воли, спрашивает:
– Почему это в высокий дом?
Зима.
Черные бревна реб-зелменовского двора торчат из-под толстого слоя снега, как старые кости. Снег переливается розовым цветом.
С улицы приходит дядя Ича, запыхавшийся, с последним свежим известием:
– Бера находится в Мозыре!
Мозырские балаголы видели его едущим по Мозырю верхом на лошади.
Зимний дядя Зиша сразу спрашивает:
– Почему на лошади?
Потом он смотрит сосредоточенно сквозь линзу и продолжает строить свои пагубные предположения, в которые и сам не слишком верит.
Все это оттого, что дядя Зиша часовщик. Заглядывая внутрь часов, он, как и все часовщики, во время работы размышляет о разных вещах. Притом он не очень-то высокого мнения об Ичке и его семье, в особенности о Бере – вряд ли это тот человек, который сумеет уберечься на войне от пули.
Потом дядя Зиша в свою очередь принес весть из синагоги.
По окончании молитвы он кивнул через окно дяде Иче, взял с него слово, что тот не будет распускать нюни, и сообщил ему, что Беру повесили.
Дядя Ича схватился за голову, стал кусать себе пальцы, и слезы лились из его глаз, как вода из родника. Но все это молча, потому что напротив него сидел строгий дядя Зиша и грозил пальцем:
– Помни, Ичка, ты дал слово, помни!
Итак, Бера скапутился.
Дядя Зиша распорядился во дворе, чтобы об этом при тете Малкеле не проговорились, потому что так повелось, что мать узнает о смерти сына последней. Дядя Ича подчинился. Он ходил всю зиму с задранной вверх бородкой, и у него слезились глаза.
Правда, как-то раз, сидя, истомленный, возле дяди Зиши, он все же спросил:
– Зиша, почему повесили?
Он спросил это с отчаяния. Но дядя Зиша пристально посмотрел на него, подумав, что опять где-то накрутили этого портняжку. Дядя Зиша ничего не ответил, лишь удивленно пожал плечами.
Все же история с Бериной смертью оказалась враньем.
В конце зимы, когда реб-зелменовский двор мок под первыми теплыми дождями, поздно ночью к дяде Иче постучался Велвл, сын меламеда. Он привез привет от Беры: прошлой ночью он его встретил в Смоленске на вокзале, и Бера послал с ним домой красное яблоко.
Дядя Ича стоял во дворе в окружении Зелменовых и рассказывал:
– Дело было так. Велвл, сын меламеда, сидел себе на смоленском вокзале и курил папиросу. И вот он видит, как Бера стоит посреди вокзала и жует яблоко. Велвл, меламедов сын, тут же, конечно, к нему подбежал и спросил: «Бера, это ты? А ведь у нас считают, что ты уже умер!» Бера не имел об этом ни малейшего понятия. – Этим дядя Ича хотел уколоть своего брата. – Бера очень обрадовался привету, расспросил про всех, тут же вынул из кармана другое яблоко, еще крупнее, и вручил его Велвлу, сыну меламеда: «Вот матери и отцу!»
Дядя Ича, как это с ним случалось нередко, был возбужден.
Утром все уже знали об этой новости. Черный, весенний реб-зелменовский двор глотал каждым мокрым бревном низких домов первые капли живого света. И вот на крыльцо вышел дядя Зиша с линзой на глазу, посмотрел на ласковое, теплое небо и решил не спорить.
Несколько дней яблоко пролежало в тарелке на столе. Это было красное зимнее яблоко – титовка – с толстой кожей, с коротким толстым хвостиком; от этого яблока по всей комнате разносился винный аромат. Его приподнимали за хвостик, щупали прохладную оболочку и думали при этом о Бериной жизни и о его приключениях на полях сражений.
В течение нескольких дней Бера был хорошим сновидением Зелменовых. Двор вдруг увидел его восходящим светилом в семье, которая уже шла под гору.
Но что делать с дядей Ичей?
Дядя Ича, который не обладал способностью вдаваться в тонкости, однажды дождливым вечером, когда он и тетя Малкеле остались в доме одни, задумчиво произнес:
– Ну так как, Малкеле, может быть, мы сядем кушать яблоко?
Тетя в первую минуту немного колебалась:
– А не жалко, Ича?
Все-таки она принесла нож, и дядя Ича тотчас же расколол яблоко на две равные половины.
* * *
В ту ночь кавалерийский полк проходил мимо города, по направлению к польскому фронту.
Шел проливной дождь. В темноте по Долганскому тракту, в пяти километрах от города, еле-еле двигался эскадрон Беры. Слева от тракта небо было в электрических пятнах от тысяч городских фонарей.
Бера сидел на коне, втянув голову в мокрый воротник, и снизу вверх смотрел на надвигающиеся огни города. Было слышно лишь хлюпанье подков в теплой грязи да глубокий храп коней. Хорошо знакомый баритон с правой стороны тихо спрашивал:
– Берка!
– А што?
– Спишь?
– Не…
И минутой позже еще тише:
– А почему?
Бера что-то буркнул из-под мокрых усов, и, поскольку он был молчалив, как камень, он не выдал ни словом, что в этом проплывшем мимо них городе он родился и что здесь живут его родители, которым он несколько дней назад со смоленского вокзала послал привет и большое зимнее яблоко – титовку…