355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Моисей Кульбак » Зелменяне » Текст книги (страница 11)
Зелменяне
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 03:22

Текст книги "Зелменяне"


Автор книги: Моисей Кульбак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

Смерти и болезни в реб-зелменовском дворе

Как благодаря своей спеси кончил дядя Зиша – уже известно.

В зелменовском дворе смерти и болезни были разные. Люди занимались этим как обычным делом. Вот эта последняя работа человека даже называлась по-особому, по-зелменовски. Называлось это: протянуть копыта.

Но дядя Зиша внес в эту область уродливое извращение, которое в дальнейшем стало передаваться по наследству. И если пока еще не известно, кто унаследовал от дяди Зиши эту особого рода смерть, то, во всяком случае, ясно, что Соня дяди Зиши переняла свои болезни от отца и, как можно заключить по целому ряду признаков, развивает это дело дальше, весьма усложнив его.

Образец того, как нужно умирать, показал сам реб Зелмеле, смерть которого не оставила в семье никакого следа – как если бы на дощечке когда-то что-то было начертано, а потом стерлось. Известно, что действительно существовал какой-то реб Зелмеле, но каким образом его не стало – не известно.

Несколько иначе умерла бабушка Бася.

Но и ее смерть имела свои достоинства: во-первых, она своей кончиной никому не причинила огорчений; во-вторых, она это дело свела к сущему пустяку. Просто короткий вздох человека, которому надо наконец отдохнуть, и, если в ней еще и теплился какой-то остаток души, надо полагать, что он в ту минуту вышел из нее, как выходит из трубы остаток дыма.

Несмотря на это, в реб-зелменовском дворе существует мнение, что и тогда еще была возможность продлить бабушке жизнь и, мол, стыд и срам, что ей ли умереть прежде времени.

Такого мнения придерживается, например, молчаливая женка дяди Фоли, которая, после того как наплодила детей, вдруг обрела дар речи.

Женка Фоли указывает на особые причины смерти бабушки Баси.

Послушать ее – так выходит, что бабушка ушла из жизни не естественным путем, а упала со стола, что для старого человека подобно падению с десятого этажа.

Женка дяди Фоли рассказывает:

Бабушка всегда любила малость выпить, особенно под старость. Так вот, она обычно лежала у себя в постели и тянула что-то из большой черной бутылки.

В ту ночь, то есть в последнюю ночь своей жизни, она слонялась впотьмах по дому, заглядывала в ящики, покуда не влезла из последних сил на стол, открыла дверцу шкафа и долго сосала из пузатой черной бутылки, которую реб Зелмеле не успел, видимо, опорожнить до дна.

Потом она упала со стола и скончалась.

Бабенка дяди Фоли рассказывает об этом с мрачным упорством и, конечно, не без умысла: эта злоязычница хорошо знает, что ее выдумки никому здесь не делают чести.

Тетя Малкеле молчит, она только качает головой:

– У врунов всех мастей язык без костей!

А дядя Ича говорит просто:

– Сукина дочь соврать не прочь.

* * *

И еще несколько выдающихся зелменовских смертей должны быть записаны для поколений.

Был такой Зелменов по имени Бендет. Он жил неподалеку, в селе Криженицы, и умер не по-человечески. Дело было зимой, и дядя Бендет треснул на морозе, как доска.

Тетя Неха, жена Бендета, после этого со страху перебралась в город. С тех пор она стала задумываться над бренностью человеческого существования и подружилась поэтому с тетей Гитой.

Любопытной смертью умер здесь один меламед… К тому времени жены его уже не было в живых, вот он и говорит своим ученикам:

– Дети, идите домой и скажите родителям, чтобы они плату за учение прислали моей дочери.

– Почему дочери? – спросили дети.

– Увидите почему!

Когда дети ушли, он умер. Родители детей благородно обошлись с умершим меламедом и отослали причитающиеся с них деньги его дочери. Она и есть та самая Эстер, которая занимается списыванием прописей, и она же подруга тети Гиты.

Ну а то, что сам двор умирает? Что крыша у дяди Юды обрастает зеленым мхом?

Да, он помаленьку умирает, этот реб-зелменовский двор. То отомрет бревно, то стена, то чердачная стропилина.

* * *

Тяжелый конец постиг бедняжку дядю Зишу. Дядю Зишу смерть подрубила топором под корень. Дядю Зишу смерть швырнула лицом в грязь. Он тогда растянулся во дворе во весь рост, так что всем стало жутко, на всех повеяло кладбищенским ужасом.

Это была последняя жестокость со стороны дяди Зиши.

Но хуже всего то, что он после себя оставил во дворе запах лекарств. Потом отовсюду полезла всякая хворь. Даже у дяди Фоли стал болеть зуб.

Особенно отличилась Соня дяди Зиши – вся в своего великого отца, она пошла по тернистому пути обмороков и выискивания в себе еще не обнаруженных болезней.

Снова о Соне дяди Зиши

После смерти дяди Зиши Соня стала чаще полеживать в кровати. Павел Ольшевский, этот преданный муж, посылал ей из Наркомзема, где он работал, врачей на дом.

Во дворе считали, что она болеет из женского кокетства и, быть может, от хорошей жизни, поэтому смотрели на это одобрительно.

Но со временем она дала всем понять, как когда-то ее отец, что она болезненная и что это у нее не пройдет. Она заявила о том, что у нее жаба, и стала падать в обмороки.

В ее обмороках была особая прелесть, тихая, за душу хватающая грусть. У Павла Ольшевского это всегда вызывало такое чувство, что вот-вот он потеряет свою жену. Поэтому, думают, она и падала в обморок главным образом у него на глазах, что, с другой стороны, вызывало сомнение в истинности ее болезней.

Дядя Ича, хотя ему хватало своих забот, всегда, после того как узнавал об очередном ее обмороке, ходил по двору и пожимал плечами:

– И выдумает же человек!

Соня дяди Зиши работает в Наркомфине. По правде говоря, там, в учреждении, не слишком верят в то, что ее жаба должна отнимать столько рабочих дней. Кстати, Соня дяди Зиши, убедив самое себя, еще не убедила врачей в своей странной болезни.

Такое отношение врачей, в свою очередь, стоит ей много здоровья, но она все же надеется когда-нибудь встретить на своем тернистом пути такого профессора, который ее поймет и установит наконец, что у нее жаба.

Пока понимает ее один только муж.

Павлюк со временем приноровился к тому, как ее лечить: он лечит ее психологией.

Когда с ней приключается эта беда, он не дает лить на нее воду – Соня этого не любит. Он укутывает ее в одеяло, дает ей нюхать из пузырька и шепчет ей на ушко ласковые слова, покуда она не приходит в себя.

Вот тогда лишь болезнь начинает становиться занятной.

Соня открывает, как бы со сна, свои большие, томные глаза, и вдруг то ли от радости, что она жива, то ли просто из благодарности к Павлюку, этому редкому мужу, она обнимает его голову своими удивительными руками, и они оба застывают в самозабвенном поцелуе, который длится бесконечно.

Ясно, что постороннему человеку при этом делать нечего. Он принимается разглядывать стену, он закуривает папиросу и в конце концов в большом замешательстве выскакивает на улицу.

И тогда этот посторонний человек дает себе клятву, что покуда будет жив, не переступит порог дома, где сидят муж и жена, заподозренные в том, что любят друг друга.

Однажды дядя Ича присутствовал при исходе такого обморока, и ему сделалось так тошно, что потом целую неделю он не мог ничего взять в рот.

Между прочим, в реб-зелменовском дворе втихомолку рассказывают, что в тот раз, у Сони в доме, дяде пришлось выдержать ожесточенную борьбу. После Сониного знаменитого обморока Зелменовы вдруг набросились на него: почему он не идет на фабрику?

С чего бы это они?

В реб-зелменовском дворе такого рода ссоры возникают неожиданно, этакая внутренняя завируха.

Дядя Ича сопротивлялся, конечно, всеми силами. Он дрался, как лев. Под конец он в бешенстве плюнул и удрал.

Последний портной

Все же однажды зимним вечером упрямство дяди Ичи было в конце концов сломлено, и он понемногу стал привыкать к мысли, что должен пойти на фабрику.

В небольшой теплой квартире сидели все – и Тонька, и Фалк, и Бера, и тетя Малкеле.

На дворе трещал мороз. Надвинувшиеся груды снега, как бы застывшие перед прыжком, светили в окна своей тусклой, безжизненной голубизной.

Все сидели за столом, распивали горячий чаек и твердили:

– Стань рабочим, глупый человек!

– Хватит, дядя, этой кустарной психологии!

– Довольно халтурить!

– Ослы, – сказал он, – разве вы не видите, что все это сплошной обман и мошенство? Я старше вас и не видел швейных фабрик.

– А в Америке? – тут же уличил его в невежестве Фалк.

– Ты был в Америке? Дурак, что ты знаешь об Америке?

– Зачем нам Америка? – говорит Тонька. – Сходите и посмотрите: если нет фабрики, вы вернетесь назад.

– Нечего мне смотреть, – произнес дядя с зелменовским упрямством.

– Ты что, умнее всех? – осторожно вмешалась тетя Малкеле.

Дядя Ича сидел бледный. С тех пор как здесь, во дворе, взялись за него, он перестал сыпать поговорками и упрямо принялся молчать, переживая в душе за благородное портняжное дело, которое с каждым днем сходит на нет. Он блуждал взглядом по комнате, ждал от кого-нибудь состраданий, но видел лишь черную железную трубу швейной фабрики, той самой, которая должна его «вобрать в себя и переварить».

– Кому помешало бы, – сказал он, – если бы где-нибудь завалялся один старый портной?

И бросил последний умоляющий взгляд на тетю Малкеле. Та молчала. Значит, и тетя Малкеле его предала.

– Не будь умнее всех на свете! – сказала она.

Он поднялся с мрачным лицом, молча принес утюг, тяжелые портновские ножницы, достал все наперстки из жилетных карманов и выложил на стол:

– Нате, разбойники!

И повернулся к жене с увлажненными глазами:

– Видишь ли, Малкеле, от тебя я этого не ожидал!

Дядя стиснул челюсти и замолчал. От него вдруг повеяло жуткой тишиной зимней степи. Есть предположение, что эту манеру молчать покойный реб Зелмеле привез с собой оттуда, откуда-то из «глубин Расеи».

* * *

В небе, возле фабричной трубы, сверкала золотая звезда.

Чуть свет дядя Ича встал и пошел на фабрику. Там уже все было готово. Его поставили к конвейеру – вытаскивать наметку из поступающих частей пальто. Дядя Ича надел очки. Он весь день слюнявил пальцы, тянул нитки и с глубоким презрением смотрел поверх очков вокруг себя.

Цех тянулся на целую версту. Прожекторы бросали свет даже под столы, и какая-нибудь иголка на полу видна была так отчетливо, как будто она лежала на ладони.

Где-то в углу шел пар от тяжелых паровых утюгов, рабочие с засученными рукавами приводили в движение эти горячие наковальни, которые отдавали запахом распаренного сукна.

Дядя Ича сразу стал принюхиваться к утюгам. Запах этот был ему хорошо знаком. Родной, портняжный запах.

Все остальное казалось ему здесь чужим.

Отдельные части пальто плыли по конвейеру от одного места к другому, и, должно быть, где-нибудь из этих кусков склеивалась одежда, но дядя никак не мог за этим углядеть. Он подозрительно смотрел на сотни скользящих рук с длинными, костлявыми пальцами и квадратными, портновскими ногтями; подстерегал их, эти хитрые, чужие руки, как подстерегают вора: «Не морочат ли здесь доверчивого человека?»

Дядя Ича исследовал этот вопрос. К концу дня унес с собой домой твердое убеждение, состоящее почти из сплошных вопросов:

– И это называется фабрика? И это вот мастера? Разве так обметывают полу?

Потом он сидел против тети Малкеле темнее ночи, с бесконечными сомнениями и неясными мыслями. Он чувствовал себя так, как будто весь день находился в опасности и сейчас должен благодарить Бога за то, что уцелел.

Одно было ему ясно – что он, Ича-портной, очень низко пал на старости лет. Сегодня он из какой-то машинной щели восемь часов подряд вытягивал наметку. Во-первых, он ведь не для того в поте лица трудился всю свою жизнь, чтобы вытягивать наметку; во-вторых, у него вообще не укладывается в голове, чтобы от такого шитья что-нибудь путное могло получиться.

Тетя Малкеле за него просто испугалась, потому что он не переставал жаловаться, вздыхать и проклинать весь свет.

Она разговаривала с ним мягко, вкрадчиво. Когда же она все-таки захотела из него что-нибудь вытянуть, он вдруг бешено раскричался:

– Дура! Какое там пальто? Его не видать!

– Почему?

– Потому… цепочка, холера ее возьми!

Надо было догадаться, что он имеет в виду конвейер, который тянется цепочкой, – холера его возьми! – выхватывает у всех из рук куски верхнего платья, тащит их, соединяет и делает из этого дамское пальто.

– Одежда любит фантазию! – строго заключил он.

Ах, кому это могло прийти в голову, что он, дядя Ича, тот самый, который так легко переваривал чужие огорчения, который мог, как мальчишка, подкрадываться к дяде Зише под окно, чтобы взглянуть на его нееврейского зятя, который с легкой душой вынимал чуть ли не каждый день Цапку дяди Юды из петли и, наконец, пошел к родному сыну на несостоявшуюся свадьбу лишь для того, чтобы промочить горло, – кому могло прийти в голову, что он, этот дядя Ича, поднимет такой шум, когда придется его самого встряхнуть немного и поставить на фабрику?

Творилось невесть что.

Перед сном дядя Ича опять кричал, что ему, видите ли, нужен будильник, не то он опоздает на работу.

Потихоньку набился полный дом Зелменовых, все без слов, с душевной болью, следили за тем, как дядя Ича снимает с себя одежду и ложится спать. Тетя Малкеле вдруг принялась кипятить воду в чугунах – неизвестно зачем, наверное, от растерянности.

И наконец дядя Ича уснул. Подстриженный старый подбородок прижался вплотную к одеялу, а крупный, мясистый зелменовский нос торчал в глубокой обиде на весь мир.

* * *

Исчез последний портной, старый еврейский портной с бородкой, с тонкими, улыбающимися бровями и с высохшими пальцами.

Умер раз навсегда босой потребитель картошки, великий детопроизводитель, размножающийся, как трава, так что из каждого портного становилось по меньшей мере двое портных.

Умер веселый еврей, который за миской щавелевого борща пел о большом счастье на белом свете.

Умер последний портной и вместе с ним лавка зингеровских машин и высокая барышня-полька, которая там сидела у светлого окна, умер агент по зингеровским машинам, философ и шутник с русой бородкой, который в каждый субботний вечер играл перед всем местечком в пьесах «Братья Лурье» и «Семья Цви».

Умер последний портной, и низкая хибарка, и восьмилинейная лампа, и палестинский учитель древнееврейского языка в широкополой черной шляпе, с толстой палкой из грушевого дерева, молчаливый и опустившийся человек, который неожиданно отправился пешком в Слоним, к раввину, и однажды ночью покончил самоубийством.

Зима

Зимний вечер искрится под синим небом, как глыба рафинада. Кто-то острым долотом выдолбил из этой глыбы ночной город. Из окна видно, как стынет со всеми своими заснеженными бревнами и кольями спокойный реб-зелменовский двор.

Над двором холодным рублем висит луна.

До поздней ночи сидит Тонька у зеленого абажура и выводит убористые цифры.

На постели лежит ребенок, который растет без отца. Дитя лепечет что-то, из его горлышка вылетают звуки, похожие на тиканье старинных стенных часов дяди Зиши; понемногу оно затихает, снова утопая в липкой дреме.

Тонькина тень налезает на потолок – это она наклонилась над тарелкой и откусила хлеба с сыром.

Старые стенные часы дяди Зиши бьют десять.

Осторожно открывается стеклянная дверь Тонькиной комнаты, и тетя Гита вводит нескольких женщин. С порога повеяло набожностью и бабьими секретами.

Тонькина тень снова налезает на потолок. Это она наклоняется и отхлебывает остывший чай из стакана.

– Добрый вечер! – говорят все три женщины разом.

Они, видимо, пришли с определенной целью. Впереди – еврейка с продолговатым, мучнистым лицом, с высокой прической и черной шалью на голове.

– Трудно, – говорит та, что с высокой прической, – найти простой женщине приличествующие случаю слова, дабы вести беседу с такой весьма образованной барышней. Надобно вам знать, что и мы проходили науки в нашей младости, но, увы, тяготы деторождения состарили нас преждевременно.

Тонька спрашивает:

– К чему это все? Вы же можете говорить просто?

Но оказывается, что говорить просто эта женщина не умеет. Это переписчица прописей Эстер. Она обучила целое поколение женщин цветисто выражаться в письмах и благовоспитанно вести себя. Так что выражаться высокопарно – это у нее в крови, это ее хлеб.

Теперь она безработная, теперь она выражается высокопарно лишь из любви к своей благородной, но уже погибшей профессии.

– По-другому изъясняться, – говорит она, – я не умею даже с пожилыми женщинами.

Да, вышло нехорошо. Вроде бы знания противопоставлены знаниям, а вот, к общему удивлению, из этого ничего не получилось.

Тонька – неотесанная девка.

Раз так, раз она такая штучка, то с ней надо говорить иначе.

– Мы хотим знать, – говорит жена синагогального служки, – кто отец этого ребенка?

– Вот как?

Девица, кажется, не на шутку вскипела. Это было видно. Женщины стали переглядываться – набожно и немного испуганно.

– А что ты думаешь? – говорит умная Неха. – Надо успокоить старую мать…

Тонька смотрит на нее и молчит.

– Ну что ты, зачем падать духом? – уже с сочувствием спрашивает тетя Неха.

Тогда Тонька отвечает:

– Отец этого ребенка – хороший большевик. Он расстрелял много спекулянтов…

– Послушай, дочка, что с тобой? – удивляется тетя Неха. – Ты думаешь, если случается несчастье, так уж надо на себя руки наложить? Вот у нас дочь попа тоже родила байстрюка, так взяли, обкрутили ее – и готово. Правда, в нынешнее время с этим немного труднее, но там видно будет – что-нибудь придумаем. Может быть, еще и сыщется тихий парень. Свет не клином сошелся. Но скажи на милость, зачем тебе поднимать шум: отец, мол, большевик, стрелял людей?.. Зачем падать духом? Постой. А кто отец? Русский?

Тонька кивает головой:

– Да.

– Русский – подумаешь, дело какое, – и слушать не хочет тетя Неха. – Глупое ты дитя! Поскольку никто этого не знает, скажи лучше, что он еврей, порядочный человек, – как ты этого не понимаешь? Ты же срамишь свою мать!

Тонька смеется. Она вдруг поднимается с места и обеими руками пожимает руку тети Нехи.

– Вы, вероятно, очень набожная, очень честная женщина, – говорит она.

Тетя Неха растрогана.

– Видите? – обращается она к бабам. – Она вовсе не такая распутная, как говорят… Постой, а как зовут твою дочь?

– Юляна.

– Юляна? Вот тебе раз! Это мне уже не нравится. Глупое ты дитя! Поскольку никто не знает, скажи лучше, что твою дочку зовут Сореле, или Лэинке, или Голделе – как там хочешь. И скажи, что ты отметила день ее рождения, как подобает: мол, было много гостей и на столе было всего вдоволь. Зачем нужно, чтобы тебя оговаривали, будто ты жалеешь чего-нибудь для ребенка? Такие вещи никто не должен знать.

– Боже упаси! – говорит Эстер и прикладывает к губам свои тонкие пальцы переписчицы.

Потом они стали нашептывать ей о женских делах. Речь шла о трех ритуалах, обязательных для женщин: об отделении части теста, о зажигании свечей и еще о чем-то таком, от чего Тонька вдруг покраснела. Женщины вокруг нее говорили все разом – они были, видимо, весьма компетентны в этом деле. Но Тонька вдруг поднялась и сказала:

– Знаете что, женщины, – оставьте-ка меня в покое!

Но именно тогда, в эту самую минуту, в дом проник мужчина. Это был он, Цалка дяди Юды. Он забрел сюда сонный, с галстучком, сбившимся набок, с перегоревшими мыслями на пепельно-сером лице.

Женщины онемели. Но тетю Неху осенила вдруг новая идея.

– Слушай, доченька, – принялась она шептать Тоньке на ухо, – а не подумать ли тебе о нем?

О парне дяди Юды? Порядочный молодой человек, малость переучился, но это, в конце концов, не важно. Что ты скажешь, а?

И не успела Тонька оглянуться, как Неха собрала своих баб и погнала их вон из комнаты:

– Пошли, бабы, дайте молодым людям вместе посидеть…

Старые стенные часы дяди Зиши пробили половину двенадцатого. Тетя Гита и так уже спала, сидя на стуле, теперь она легла в кровать.

Тетя Неха моргнула женщинам, и они не разошлись, хотя было уже достаточно поздно. Они уселись в темном углу, за стеклянной дверью, на холодные мешки картофеля, и с интересом принялись ждать дальнейших событий.

В синих, застывших окнах виднелось заснеженное плечо реб-зелменовского двора.

Старуха, жена служки, сразу уснула, за ней тетя Неха. Только Эстер, переписчица прописей, впала в какую-то тревожную дремоту.

У Эстер, переписчицы прописей, мелькали перед глазами замысловато вычерченные буквы. Она видела завитой гимел со вздутым животом, крепко сколоченный, как башня, тет, ламед, извивающийся змеей, благородный алеф, разорванный пополам. Это был кошмар. Переписчицу прописей охватил ужас, она проснулась.

Дверь в Тонькину комнату была приоткрыта, и оттуда выливалось немного зеленого света. И вот Эстер явственно услышала разговор этих двух благовоспитанных детей.

Цалел дяди Юды:

– Окно моей комнаты выходит на север. Я видел, как за последние месяцы изменили свое расположение на небе многие звезды. Заметно, как всюду происходит движение. Все течет. Все изменяется. Только я, Цалел дяди Юды, стою на одном месте.

Тонька дяди Зиши:

– Это не верно, что ты стоишь на одном месте. Вопрос только в том, растешь ли ты, Цалка. Эх, неладно с тобой! Твоя мысль собиралась что-то сокрушить, а вместо этого сокрушила самое себя.

Цалел дяди Юды:

– Знаешь, я думаю, что время виновато, время плохое.

Тонька дяди Зиши:

– Не бывает плохих времен.

Цалел дяди Юды:

– Вот как? Тогда я не знаю, – может быть, ты, Тонька, знаешь, что со мной происходит?

Тонька дяди Зиши:

– Есть два пути к диктатуре пролетариата: путь рабочего и путь такого интеллигента, как ты. Рабочий идет своим путем уверенно, без катастроф. Мелкобуржуазный интеллигент приходит к диктатуре пролетариата через катастрофу, через потерю своей веры, через скептицизм, от чего-то отказываясь и что-то присваивая себе – одним словом, перерождаясь. После великих сражений революции предстоит исцелить немало больных.

Цалел дяди Юды:

– Значит, я болен? Пусть будет так. Но ты хоть понимаешь, что я искренен, когда кричу?

Тонька дяди Зиши:

– Ну и что ж тебе причитается за твою искренность, Цалел? Буржуй требует честности, обывательница – веселья, молодой бухгалтер – красоты, богатая бездельница – ума, а мелкобуржуазный интеллигент – искренности, искренности…

Тетя Неха, заспанная, приподнялась с мешков картошки, нос у нее был набит пылью.

– Эстер, что там слышно?

– Они изъясняются посредством деликатнейших слов родного языка.

– Зачем они это делают? – с беспокойством спрашивает тетя Неха.

– Дабы украсить свое времяпрепровождение лобызаниями и сердечною беседою.

– Они что, целуются? – сразу очухалась Неха.

– Нет, этого я бы не сказала.

– Так что же ты говоришь?..

– Это я так выражаюсь красоты ради, – задумчиво ответила Эстер.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю