Текст книги "Зелменяне"
Автор книги: Моисей Кульбак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
Молодежь – сорванцы – любит вышитые рубашки и чуприны. Молодежь – сорванцы – любит носить револьвер просто в заднем кармане. Она любит стоя уплетать колбасу с хлебом, запихивая ее за обе щеки и подшучивая при этом.
Над кем?
Над Довнар-Глембоцким, стареньким профессором, который то и дело твердит на лекциях:
– Ох, ребята, ребята, я марксист еще с Первого съезда…
Боровка говорит:
– Довнар-Глембоцкий пишет книги с торопливостью пожарника.
– Правильно!
– И поэтому у него нет времени для таких пустяков, как овладение научным методом.
– Ну да, революция ему помешала, а то бы он стал попечителем учебного округа…
– Боровка, ты сдал топографию? – спрашивает близорукая Нюта.
– Сдал, сдал.
– «Народная воля» Глембоцкого, – говорит Тонька, – это попытка оправдать кадетов под видом «исторического исследования».
– Сходи лучше, Тонька, за тарелкой капусты к маме, – говорит Яшка рыжий, – это будет нам вместо компота.
Молодежь, видно, любит кислую капусту.
* * *
Уже девять часов вечера. Она, молодежь, любит в это время усаживаться ввосьмером у дяди Зиши на кушетке и, сплетясь руками, покатываться со смеху.
– Прими свои кожаные изделия, сын лавочника!
– Кулацкий рецидив, тебе мала площадь посева?
– Молчи, дурень!
Близорукая Нюта просит, чтобы ее отпустили, у нее слабое сердце. Кто ж не пойдет навстречу Нюте? Всегда ей идут навстречу. Даже во время тревоги ей тоже идут навстречу. Боровка носит за нее винтовку и вытаскивает Нюту из грязи, которую та всегда ухитряется выискать.
Нюта добрая, она нужна в вузе. Она усаживается с иголкой в руках, парень подает ей полу куртки, и Нюта пришивает ему пуговицы.
О, никто так не теряет пуговицы, как молодежь!
У нее из всех карманов что-нибудь торчит – педология Блонского, английский словарь Миллера.
Она, молодежь, сидит в обнимку и зубрит.
* * *
Дяди Зиши нет дома, он в последнее время очень занят своим горем. Люди взялись ему помочь, главным образом, какой-то родственник со стороны тети Гиты, торговец мукой, и, как говорят, дело уже идет на лад. Соня и ее муж собираются разводиться. Дядя Зиша теперь часто прогуливается с этим лавочником где-то по тихим переулкам. Вдруг они останавливаются друг против друга, живот к животу, кусают ногти, поглаживают себе бороды и еще и еще раз пытаются обмозговать это дело.
Ходят слухи, что зять уже согласился вернуть Соню ее отцу, но просит немного денег. Другим хочется понимать наоборот: что Ольшевский порядочный человек, что он отдает ее бесплатно, но вся загвоздка теперь в дяде, который требует возмещения за свои переживания, а именно – он хочет пару сотен.
Но в реб-зелменовском дворе никто об этом не знает, тетя Гита тем более. Она сидит целыми днями одна в доме и справляет свой обряд молчания у посеревших осенних окон.
* * *
Сегодня Тонька сдала последний зачет в вузе. Она на днях получает направление на работу, кажется чуть ли не во Владивосток, и вот они сидят у дяди Зиши на старой кушетке ввосьмером. Молодежь ей завидует.
В доме дяди Зиши сумерки. Электричества не зажигают. Зачем? Сейчас всем хочется сказать Тоньке несколько теплых, душевных слов на дорогу.
– Я тебе, Тонька, еще раз говорю, что у Степанова качество является субъективной категорией.
– Субъективный идеализм, при котором материя объективна?
– А если Деборин признает объективность абстрактного, так это лучше?
– Проклятый метафизик! Ведь говорят тебе, что абстрактное нельзя изолировать от конкретного…
* * *
Тетя Гита входит высокая и тихая, как тень. Ей нужно передать Тоньке, что Цалел дяди Юды ждет ее уже довольно долго в другой комнате, – может быть, она наконец выйдет к нему?
Тонька соскакивает с кушетки.
С этим Цалкой плохо и так и этак; он стоит посреди комнаты с поднятым воротником и курит самокрутку.
– Ты занята? – спрашивает он Тоньку.
– А что?
– Ты спешишь?
– А что?
Дело в том, что у Цалела созрел план. Теперь, после того как Тонька окончила вуз, они оба поедут в Одессу. Он там снимет комнату у моря, виллу, – так все делают. Они будут сидеть себе на балконе и заниматься каждый своим делом. Вечером варить черный кофе, читать молодую поэзию, проводить время. Ну?
– У тебя есть папироса?
У него есть табак на самокрутку.
Прежде всего она не курит самокруток, сказала Тонька. Что касается одесской виллы, то это ей ничего не говорит – ни уму, ни сердцу. Она не привыкла жить в виллах. А этот идеал – пить кофе и читать молодую поэзию – что-то ей тоже не по душе, по правде говоря, она может обойтись и без поэзии.
– Ну хорошо, а ты что насчет этого думаешь? – спрашивает Цалел, как будто Тонька обязана над этим думать.
– Я, в сущности, ничего об этом не думаю…
Он тогда вынул изо рта самокрутку и спросил, брызгая слюной:
– А что думает твой Яшка рыжий?
Она недобро посмотрела на него и пошла в другую комнату.
С этим Цалелом плохо и так и этак. Говорят, что розовый недуг за последнее время так прижал его, что он вынужден был слечь в постель. Он пролежал несколько дней и все вздыхал нараспев.
Музыка как раз полезна в таких случаях.
Оставаться дольше в постели он все же не смог и отправился блуждать по улицам. Он ходил к реке, где Тонька летом купалась, и там ему стало еще тоскливее – одному возле свинцовой воды, среди отблагоухавших полей. Последние несколько журавлей пронеслись в низком тумане над самой головой.
С реки он пошел прямо к тете Гите и сказал:
– Вы знаете, тетя, что ваша Тонька мне начинает не нравиться?
– А что? – огорчилась тетя.
– Вообще. Все ее поведение, ее товарищи.
– Непорядочные товарищи, говоришь?
– Вот увидите, толку от нее не будет, – и Цалел при этом сильно покраснел.
Что поделать?
Тетя Гита считает Цалела благородным молодым человеком, не из теперешних сорванцов, но она не вмешивается, раз она молчит, так уж молчит.
* * *
Молодежь, молодежь! Она сидит с торчащими чупринами, с оторванными пуговицами. Она сидит у дяди Зиши на кушетке. Она смеется. Тонька сгибает руку в локте и спрашивает:
– Смотри, Боровка, у меня сильный бицепс?
– А у меня? – спрашивает близорукая Нюта.
– А у меня? – кричит Анька.
– Товарищи, – отвечает Боровка, – это не мускулы, а криворожский антрацит!
– Нержавеющая сталь, – говорит Яшка рыжий.
– Это курская аномалия, – говорит Боровка.
Она (молодежь) смеется.
Тонька вглядывается в окно и видит – ночь лунная.
– Пошли! – говорит она. – Лунная ночь!
В первой комнате полутьма. Цалел дяди Юды сидит там, опершись о стол, и курит самокрутку. Он видит, как, смеясь, вываливаются из дверей эти восемь сорванцов.
ПримирениеКаким образом Соня дяди Зиши поладила с отцом, толком неизвестно. Об этом ходят разные слухи. Есть сведения, идущие от тети Гиты, что после долгих споров с ее родственником, торговцем мукой, Павел Ольшевский будто бы обещал при свидетелях: как только он немного освободится от работы, он сейчас же перейдет в еврейскую веру. Насколько эти сведения далеки от истины, можно судить хотя бы по тому, что, во-первых, Павел Ольшевский вообще неверующий – он, между прочим, уже побывал чуть ли не во всех тюрьмах для политических, – а во-вторых, переход в еврейскую веру связан для мужчины с определенными трудностями, о которых здесь не стоит распространяться.
Ближе к истине другая версия: что дядя Зиша написал об этом деле длинное письмо московскому раввину и тот как будто ответил: нужно пока молчать и принять кару со смирением. А насчет того, что будет дальше, так об этом ясно сказано у нас в законе. Раввин, утешая его, приписал мелкими буковками, что подобное уже случалось во времена вавилонского изгнания, при Эзро и Нехемье, и что нет ничего нового под солнцем. Отсидеть шиве он все же советовал.
Дядя Зиша, который не терпел Зелменовых, распространил эту историю о московской открытке сначала в синагоге, где он после неудачного брака Сони стал своим человеком, и лишь потом, с большим опозданием, эта удивительная весть пришла в реб-зелменовский двор.
Дядя Юда сразу решил, что история с открыткой – вранье. И чтобы убедиться в этом, он однажды, когда дядя Зиша вышел на крыльцо проветриться, открыл форточку во двор и крикнул:
– Зиша, может быть, ты покажешь мне открытку, которую получил из Москвы?
Дядя Зиша ему хладнокровно ответил:
– Московская открытка написана по-древнееврейски, и ты в ней поймешь ровно столько, сколько свинья в апельсинах.
– Так дай хотя бы поглядеть издали!
– Открытка как открытка, – ответил спокойно дядя Зиша.
Может быть, он и получил эту открытку из Москвы. Может быть, да, а может быть, и нет. Одно только известно – что Соня дяди Зиши не переставала приходить к отцу домой, а иногда даже выходила оттуда заплаканная.
Никто не мог понять, что там, в этом спесивом доме, происходит.
Дядя Ича все смотрел из своего окна и часто забегал к дяде Зише справиться, который час. Там, в доме, всегда царила суровая тишина, лишь несколько пар часов тикало на темных стенах.
Но от дяди Ичи не могло быть секретов.
Однажды вечером он заметил, что у Зиши закрылись ставни раньше времени. Долго блуждал он по мокрому двору, боролся сам с собой, покуда все же не посмотрел в щель ставни. Он увидел странную вещь: в большой комнате, у светлого стола, сидели дядя Зиша, зять и дочь и пили чай. Он сразу догадался, что дядя Зиша, наверное, помирился с дочерью.
Потом тетя Малкеле тоже подтвердила, что его предположение не лишено основания.
* * *
Двор присматривался к ходу событий со стороны, но потом он (двор) взбунтовался из-за мелочи, и надо признаться, что виноват в этом был снова дядя Зиша.
Как известно, Зелменов прост, как ломоть хлеба. Все, что случается, он принимает как должное и живет себе дальше. Так было и с этим браком. Мужиковатый Павел Ольшевский как раз пришелся всем по душе, и он со своей стороны выказал желание породниться со всей семьей без исключения. Но дядя Зиша заупрямился и никому не хотел доставить удовольствия от общения с его зятем. Он намеревался держать зятя обособленно.
Но вот узнали, что Павел Ольшевский недавно собирался пригласить всех Зелменовых в кино. Он выяснил, что среди старших Зелменовых имеется элемент, который сроду не был в кино.
Кажется, дядя Зиша должен был быть доволен таким благородством своего зятя – так нет же! Он заявил Ольшевскому со всей категоричностью, что, если тот желает жить в мире с тестем и тещей, он не должен иметь дела с двором.
– Это такого рода люди, – сказал дядя Зиша, – от которых не мешает держаться подальше.
Дядя Зиша дал при этом понять Павлюку, что тот породнился с ним и с его домом и больше ни с кем. Дабы настоять на своем, он отдал приказ тете Гите, чтобы она сейчас же надела праздничное платье. И в кино пошла только семья дяди Зиши, а не весь двор.
* * *
Пощечина реб-зелменовскому двору! С тех пор как реб Зелмеле положил начало роду (1864), такой подлости еще не совершалось!
– Дело вовсе не в этом, – говорили между собой, – дело в самолюбии!
Возмущенная тетя Малкеле взяла дядю Ичу под руку и пустилась в кино. Дядя Фоля взял с собой своих пятерых-шестерых детей и пошел в кино. Но главное то, что Фалк дяди Ичи сообщил: если не пожалеть денег, он может устроить в сарае собственное кино. Он даже начал кусать ногти от избытка творческих мыслей в голове. Как раз тогда пришла к нему Тонька со странным предложением.
– Если хочешь, – сказала она, – ты можешь поехать со мной во Владивосток.
Он перестал кусать ногти и помчался с Тонькой.
А то, что дядя Зиша оскорбил целый двор и устроить кино в сарае теперь необходимо как воздух, так ему до этого дела нет. Ведь этот Фалк не больше чем сорванец, пустозвон, хлыщ, ветреная голова!
* * *
Говорят, что тетя Гита в течение нескольких недель после кино молчала, а потом проговорила как-то раз с горькой иронией:
– Потушили свет, чтобы не видно было мошенничества!
Больше она не пойдет, пусть ее даже озолотят.
Но двор вынес от кино совсем иное впечатление. Высказывались мнения, что кино превосходит все – и электричество, и радио. О дяде Иче нечего и говорить. Однажды, когда тетя Малкеле нечаянно опрокинула ужин в печке, он попытался воспользоваться ее смущением и сказал:
– Малкеле, если бы мы с тобой были людьми, мы сегодня снова сходили бы в кино.
К сожалению, он этого не добился и должен был довольствоваться тем, что снова рисовал в своем воображении все эти морские воды с белыми медведями, которые предстали перед ним тогда, в тот волшебный вечер. Дядя Ича был полон фантастических видений, ходил мечтательный, с отсутствующим взглядом и прислушивался, не проронят ли где-нибудь хотя бы слово о кино.
– Такого я не ожидал, – сказал он Малкеле.
Вечером, строча ватные штаны, он думал с болью в сердце о белых медведях, о замерзших путниках на айсбергах, для которых эти ватные штаны были бы как нельзя более кстати. И он уже давно простил Зише обиду, даже сам пошел мириться.
– Насколько я понимаю, – сказал он брату, – выходит, что кино стоит намного выше электричества и радио.
– Много ты понимаешь! – все же уколол его дядя Зиша.
* * *
Дядя Зиша не из приветливых людей. Кроме обычных болезней, он страдает еще спесью и притворством, и теперь он, скорее всего, тоже выдумывает. Вся эта история с московской открыткой – явная ложь. Он врет на каждом шагу и съедает себя заживо. Оказывается, что брак его дочери он все еще не приемлет, – по крайней мере, ложась как-то спать, он вдруг сказал тете Гите:
– Так как же, Гита, мы, значит, выдали нашу старшую дочь Сорку?
– Да, – ответила она, – в добрый час!
– Ну и как тебе нравится этот брак?
И прежде чем тетя Гита успела придумать какой-нибудь ответ, которым она могла бы ему угодить, он потушил свет и изрек в темноте:
– В конечном счете, скажу я тебе, участь наша незавидна…
Как раз тогда ударили морозы.
МаратВыпал снег.
Под окнами намело крутые сугробы. Реб-зелменовский двор залез под снег так глубоко, что видны были только завьюженные оконца. Белые крыши надвинулись еще ниже. Углы домов как бы мокрым снегом побеленные.
Около полуночи Бера вышел, заспанный, в калошах на босу ногу, осторожно добрался до окна дяди Ичи и постучал. Сразу поднялась занавеска, испуганное лицо тети Малкеле выплыло, как из воды, и приклеилось к стеклу. Бера не мог придумать, что бы ему сказать, забормотал что-то себе в усы и рукой указал на свою квартиру наверху, в каменном доме.
– Наверное, что-нибудь с Хаеле, а? – догадалась тетя Малкеле.
Он кивнул головой.
* * *
Бера провел долгую, трудную ночь. Прежде всего тетя Малкеле послала его за санями. Он привел сани – тогда обе женщины пристали к нему, чтобы он поехал с ними в больницу. Конечно, он отказался. Конечно, Хаеле тут же бросилась в пальто на постель и в перерывах между родовыми схватками причитала, что уж лучше жить с камнем, чем с большевиком. Дело дошло до того, что она чуть ли не вообще отказалась родить.
Тогда как из-под земли вырос дядя Ича и с бешенством, свойственным этому человеку, обещал Беру просто-напросто вздуть.
– Это твой ребенок или нет, буйвол этакий?! – кричал он.
– Что ты горячишься? – улыбнулся Бера. – Когда я должен был родиться, много ты возил маму по больницам?
– Дурак! Что ты равняешься со мной? – Дядя еще больше кипятился. – Я был бедным портным, а ты большевик. Это же твоя больница, болван!
И даже помимо этого Бера был не прав, потому что его, Берино, рождение происходило совсем при других обстоятельствах. Тетя Малкеле, говорят, шла тогда к реке полоскать белье и нечаянно родила у проруби. Ее привезли на крестьянских санях вместе с ребенком, и, конечно, не было никакого смысла требовать от дяди Ичи, чтобы он потом взял и повез ее в больницу.
В эту ночь упрямство Беры было сломлено, как это ни казалось невероятным. Он таки поехал в больницу!
По дороге тетя Малкеле еще порядком поиздевалась над ним. У каждой аптеки, например, она посылала его покупать снадобья, в которых разбиралась только она одна.
Санки наполнились всякими травами и мазями. Он молчал как рыба, только один раз за всю дорогу обернулся к жене.
Он спросил:
– Куда ты, Хаеле, положила ключи от шкафа?
Хаеле тогда схватилась за поясницу и, ощущая жгучую боль, стала жаловаться свекрови, что Бера все еще не вошел в ее положение, он думает о каких-то ключах. Бера ей тут же ответил, что родить ребенка не входит в его обязанности и что его незачем вмешивать в бабские дела.
– Почему же ты раньше вмешивался? – расплакалась Хаеле.
На это Бера не нашел нужным ответить.
– А что будет с обрезанием? – выступила вдруг тетя со своей заботой.
– Хватит! – ответил он. – Справлять брис тебе уже не придется.
Больше они не разговаривали.
Город утопал в глубоком, теплом снегу. Было тихо, как на чердаке. Сто тридцать тысяч человек, не считая младенцев до года, уже добрых несколько часов лежали под теплыми одеялами. Производство снов было на полном ходу. Сны, сны, самые разнообразные сны. За ставнями проносились старые картины Гражданской войны, надежды, классовые предвидения. Где-то под периной ткались тяжелые нэпманские сны. Бесконечные цифры снились работникам Госплана.
Лишь дядя Фоля, один во всем городе, просыпал свои ночи без снов; лежал у жены в постели и сопел ей в ухо, как паровая машина.
Ровно в шесть часов утра, когда на улице мела метель, явился на свет новехонький Зелменов. Врач от восторга хлопнул его по попке.
У этого существа была черная шевелюрка, широкие плечики, и от него уже попахивало сеном и чем-то еще (см. главу первую).
Бера сидел в темном коридоре и дремал, и, когда тетя Малкеле разбудила его этим известием, он вздохнул от удовольствия.
– Если так, – сказал он, – то я уже, наверное, могу уйти?
Он пошел домой, поставил самовар и выпил подряд пятнадцать стаканов чаю с вареньем.
* * *
Утром тетя Малкеле появилась во дворе с радостной вестью. Она вкусно перецеловалась со всеми Зелменовыми и вообще с людьми, которые ей встретились по дороге. Было ясно, что об обрезании уже нечего говорить. Таких вещей сейчас добиться невозможно. Хотелось спасти хотя бы имя.
Дядя Юда и дядя Ича поднялись к Бере и заявили ему со всей решительностью, что настаивают на том, чтобы ребенок назывался Залменом. Свое они сказали и, как два бедных родственника, остались ждать ответа.
Бера ответил так:
– Насчет имени я еще должен подумать, но, во всяком случае, не Залменом будет называться мой ребенок, потому что дедушка Зелмеле был, по целому ряду признаков, кулаком, и, кроме того, для меня вообще не ясно, откуда это дедушка взял деньги, чтобы построить двор.
Действительно – откуда?
– Так что же ты хочешь этим сказать? Что наш отец был карманным вором? – стали они наступать на него.
Бера и на этот раз нашел нужным не отвечать.
* * *
Утром из больницы пришло ставшее всем известным решение Хаеле, что ее ребенка зовут Зелмеле. Запахло порохом. Бера тогда круто промолчал, скулы у него обозначились острее – признак того, что бой принят.
Комсомольцы (сорванцы) стояли наготове.
Видно, давно уже не было шума во дворе!
Старики притаились в домах, прикинулись дурачками, будто они не знали, в чем дело, а сами краем глаза наблюдали за неприятелем. Машина строчила, рубанок строгал, и тикали все старые часы дяди Зиши.
Днем, когда никаких перемен в реб-зелменовском дворе еще не наблюдалось, дядя Ича пел песню:
Я шью сермяги и поддевки —
Для мужичков моих обновки,
Для моих лапотничков,
По дешевке.
Все починю я, все исправлю,
Заплаты крепкие поставлю.
Моих лапотничков
Не оставлю…
И хитро подмигивал тете Малкеле:
– С невесткой, скажу я тебе, мы угадали как нельзя лучше!
* * *
Вечером, когда тетя Малкеле собиралась в больницу, Бера вдруг позвал ее к себе и попросил передать роженице, что его сына зовут Марат.
– Если Хаеле это не понравится, – потягивал он свой ус, – она может завтра же взять и выйти замуж за кантора.
Дядя Ича энергично подтянул штаны и приготовился драться.
– Подайте мне его сюда, этого буйвола, я его сотру в порошок!
А дядя Юда крикнул, задрав голову к окну Беры:
– Кто ты такой, хамло, что ты хаешь моего отца?
И дядя Зиша тоже вышел. Он сказал женщинам (интересно знать, почему дядя Зиша обращается всегда к женщинам?):
– Я как следует поразмыслил и считаю, что эта история с именем ляжет на наш род пятном на веки вечные.
Но даже теперь у дяди Юды глазки полезли поверх очков.
– А твой зять, Зишка, разве не пятно на нашем роду?
Дядя Зиша ответил ему холодно:
– Во-первых, я разговариваю не с тобой, во-вторых, на моего зятя у меня имеется дозволение московского раввина, а в-третьих, если бы ты не был невеждой, ты знал бы, что подобное уже случалось во времена Эзро и Нехемье и что нет ничего нового под солнцем.
Еще хорошо, что дядя Зиша при этом не устроил обморока.
Творилось что-то невообразимое. Тете Малкеле еле удалось загнать драчунов в дом. Она была вне себя. Есть предположение, что именно она втихомолку подбивала дядьев на борьбу за честь реб Зелмеле, а что касается выступления Хаеле, то совесть Малкеле, по правде говоря, была тут не совсем чиста.
Тетя Малкеле была вне себя.
И наверное, поэтому она поздно ночью, вернувшись из больницы, сочла своим долгом обойти зелменовские квартиры и передать:
– Что ты скажешь на это – ведь с Бериным Маратиком носится вся больница!
А потом под каким-то предлогом она позвала Фалка к дяде Зише в дом, где все дядья сидели за чаем. Его попросили рассказать о Марате – не о Берином, а о том, незнакомом Марате: был ли он хотя бы порядочным человеком, любил ли он евреев – о других вещах нечего уж и говорить!
Фалк заверил всех, что, в частности, тут можно не сомневаться. Он осветил роль Марата во французской революции, указал на борьбу якобинцев с жирондистами, потом он остановился на Парижской коммуне, резко раскритиковал крупные ошибки, совершенные тогда, и закончил хвалебным гимном Октябрьской революции.
В тот вечер ржаные дядья вкусили немного от науки.