355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мирослав Крлежа » Поездка в Россию. 1925: Путевые очерки » Текст книги (страница 8)
Поездка в Россию. 1925: Путевые очерки
  • Текст добавлен: 5 апреля 2017, 09:30

Текст книги "Поездка в Россию. 1925: Путевые очерки"


Автор книги: Мирослав Крлежа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)

В СПАЛЬНОМ ВАГОНЕ РИГА – МОСКВА
(Примеры современной социальной мимикрии)

Рига с массивными траверзами своих мостов, огромными черными пароходами, высокими типично курляндскими четырехэтажными домами в свете зеленоватых огней мерцала, как освещенная сцена, представляющая веселую романтическую оперу.

С неба падали густые влажные тяжелые снежинки. Позванивали колокольчики саней, все фонари были обернуты белой ватой, дети перебрасывались снежками, и все это, вместе с выкриками кучеров и пыхтением локомотивов под стеклянным куполом балтийского вокзала, двигалось в возрастающем темпе скерцо. Дамы в старомодных мехах и меховых шапках, словно с портретов постимпрессионистов или с картин Кабанеля[290]290
  Кабанель (Cabanel), Александр (1823–1889) – французский художник времен Наполеона III.


[Закрыть]
, русские носильщики в белых фартуках, гудки русских паровозов, похожие на звук пароходной сирены, пестрота огней, крики возниц, гомон пассажиров, – все это стремительно двигалось и звучало, как самый настоящий, классический Стравинский. На московском вокзале стоял уже готовый русский состав, с отоплением, с электрическим освещением, с проводниками, которые застилали постели в спальных вагонах чистыми белыми простынями. Русские спальные вагоны широкие, удобные, как пульмановские «слипинг кар», в них подают чай, в умывальниках есть горячая вода – наверное, для того, чтобы пассажиры могли отмыть руки от пролитой крови. Проводник вагона в черной «большевистской» косоворотке уверял нас, что завтра на русско-латвийской границе в Зилупе к поезду прицепят вагон-ресторан и объяснял по-французски одному англичанину разницу между литом и латом. Литы – это литовские деньги, а латы – латвийские. Рига – столица Латвии, и лат несколько дороже лита, хотя и тот, и другой стоят немного. Поскольку Сербско-Хорватско-Словенское Королевство не признало ни Литвы, ни Латвии, мне пришлось заплатить Латвии около восьмисот динар за транзитную визу без права пребывания в стране. Я устал от предыдущей бессонной ночи в поезде, и, кроме того, мне хотелось осмотреть город, из которого Рихард Вагнер бежал от кредиторов. Я направился к начальнику вокзального полицейского участка и попросил его предоставить мне право пребывания сроком на двадцать четыре часа. Но уже не в первый раз на берегах Балтики я имел честь убедиться, что устройство полицейских мозгов носит международный характер. Здоровенный унтер, похожий на солдата времен Тридцатилетней войны, обгладывал гусиную ногу и одновременно пытался растолковать по-латышски нечто, чего я был не в состоянии понять.

Мой тезис заключался в том, что госпожа Латвия, взявши с меня восемьсот динар, могла бы мне предоставить ночлег в такую холодную снежную погоду. Антитезис унтера заключался в параграфе, черным по белому изложенном в его инструкции. Вот так! Потом весь вечер меня преследовала мысль о том, почему во всех полицейских канцеляриях стоит один и тот же застоявшийся запах, соответствующий полицейскому образу мыслей, и почему плевательницы в них всегда засыпаны опилками? Интермеццо в полицейском участке нарушило радостное впечатление от снежного вечера в Риге. Всю ночь в вагоне мне снился незнакомый приморский город, весна, цветущие кусты и скрип флюгеров с позолоченными петушками, запах серебристого моря и смолы, но при этом меня преследовали черные горбатые мусорщики с грязными тяжелыми метлами.

А между тем в нашем спальном вагоне складывалась ситуация отнюдь не простая, скорее, запутанная. Самой важной персоной был, безусловно, персидский министр со своей свитой. Этот смуглолицый господин, по-восточному изысканный, путешествовал в обществе двух дам и мальчика лет четырнадцати, у которого на голове красовался полуцилиндр. Сопровождавший министра великан, можно сказать, динарского типа[291]291
  Дикарский тип (дикарская раса) – выделяется некоторыми антропологами в составе европеоидной расы. Для ее представителей характерны высокий рост, темные глаза, удлиненное лицо, прямой выступающий нос.


[Закрыть]
, подавал им чай и кипяток, а также брил министра, переводил его приказания и вообще служил посредником между Их превосходительством, остальными пассажирами вагона и всем в нем происходившим.

Следующее купе рядом с министром занимал господин Айерштенглер, крупный промышленник, производитель шелка из Шанхая, со своей супругой и секретарем. Мадам возвращалась Трансбайкальской магистралью в Шанхай из Берлина, проведя три месяца в Европе. Это была женщина семитского типа с монголоидным разрезом глаз, избалованная истеричка, которая целый день то листала один и тот же номер ульштайновского «Uhu», то бросала его в сетку над полкой. Она везла с собой бесконечное количество туалетных принадлежностей (несессеров, флакончиков и подушечек). Секретарь, безличный услужливый тип, выделялся своими аристократическими усиками, расчесанными на монгольский манер. Слуга господина Айерштенглера Виктор ехал в спальном вагоне третьего класса и появлялся редко. Айерштенглеры пили исключительно взятую с собой минеральную воду. Они дезинфицировали воду для мытья, протирались лизолом и повсюду искали клопов, которые никак не желали появляться. Кроме того, промышленник и его супруга панически боялись тифа: они ели бисквиты в индивидуальной упаковке, мыли руки в собственных каучуковых тазиках и без конца жевали яблоки для улучшения пищеварения. Эта пара фабрикантов-ипохондриков без конца слушала граммофон. Они то играли в карты, то делали лимонад, то кутались в пледы – короче говоря, все время пребывали в какой-то лихорадке.

В следующем купе размещался я со своим соседом-нэпманом[292]292
  Нэпман – тип, появившийся одновременное «новой экономической политикой» в 1921 году. Обычно синоним спекулянта. Этот термин стал международным: в Берлине я слышал слово Neplokal, которым называют рестораны, чьи владельцы разбогатели во время войны или занимаются валютными махинациями. (Прим. М. Крлежи.).


[Закрыть]
. Дальше было индивидуальное купе одного беспрерывно стонавшего астматика, старика с совершенно расстроенным здоровьем, чахоточного паралитика, возвращавшегося в Китай после годичного курса лечения в немецком санатории. Это был китайский богач, по происхождению немец, вот уже двадцать семь лет живущий в Китае. Всю дорогу он то храпел, то сипел, словно дышал через трубочку, рылся в своем багаже в поисках бутылочек с лекарствами, по ночам стонал в коридоре, пытаясь открыть дважды запломбированные и заклеенные окна, – словом, был весьма симпатичным и милым попутчиком.

Кроме двоих-троих русских и одного немецкого воздухоплавателя, следовавшего в Читу, в нашем вагоне ехал еще армянин – торговец драгоценностями из Салоник в черной шелковой пижаме. С ним была хорошенькая русская актриса, возвращавшаяся из Парижа. Ехали также два англичанина-коммивояжера и четверо делегатов немецких рабочих, направлявшиеся в Москву. Одного из членов этой делегации сняли с поезда еще немецкие пограничные власти в Эйдкунене, другого арестовали в Риге. Все эти четверо, делегаты рурских шахтеров и гамбургских портовых грузчиков[293]293
  Рурские шахтеры и гамбургские портовые грузчики – 11 января 1923 г. начинается оккупация французскими и бельгийскими войсками Рурской области. Компартия Германии призвала к сопротивлению. 8–9 ноября 1923 г. в Гамбурге произошло неудачное восстание под руководством коммунистов. В начале 1924 г. в Гамбурге и других портовых городах Германии прошли забастовки за сохранение 8-часового рабочего дня и повышение заработной платы. В мае под теми же лозунгами выступили шахтеры Рура. РКП (б), Советское государство и Коминтерн руководили этими событиями и пытались использовать их в своих целях. Однако вскоре стало ясно, что коммунистическое выступление в Германии провалилось. Советское руководство через Коминтерн пыталось организовать восстания и в некоторых других странах (Болгария, Эстония), но они также терпели поражения.


[Закрыть]
, были мужественные и коренастые ребята. Типичные партийные работники-самоучки, уравновешенные и суровые, умеющие четко излагать свои мысли, с разумными взглядами на международное положение и в то же время полные бесконечной фанатической наивности, характерной для первого поколения революционеров, не осознающего реальной дистанции между словами и их воплощением в делах.

Не успели мы переехать русско-латвийскую границу и остановиться на русской пограничной станции Себеж, как ситуация в нашем спальном вагоне стала постепенно меняться. Пограничные власти сняли с поезда Их превосходительство персидского министра вместе со свитой, и это крайне встревожило всех миллионеров нашего вагона. Господин Айерштенглер по собственной инициативе выбросил из вагона газету «Берлинер тагеблатт» и экземпляр «Ригаше рундшау», немецкого ежедневника, выходящего в Риге вот уже пятьдесят шесть лет, опасаясь, что таможенники и агенты ГПУ (Государственного Политического управления, ранее «чрезвычайки») обнаружат у него это контрреволюционное издание. Нервозно демонстративный жест господина Айерштенглера оказался совершенно излишним, тем более, что ни в газете «Берлинер тагеблатт», ни в «Ригаше рундшау», кроме сообщений о красных «revolverheld», я не нашел ничего такого, что могло бы заставить промышленника расстаться со своим интеллектуальным компасом. Тем не менее, господин Айерштенглер в первые же минуты переезда антипатичной ему революционной границы отрекся от своей политической ориентации, как Петр отрекся от Христа в прихожей дома Каиафы. Я смеялся от всей души, потому что в эту самую минуту из курятника какого-то железнодорожного служащего прокричал петух. А делегаты рабочих из Гамбурга, которых до тех пор на всех станциях уводили для обыска как подозрительных лиц, теперь радостно улыбались молодому красноармейцу, стоявшему возле нашего вагона и добродушно глазевшему на пассажиров из Европы, на «иностранцев». Госпожа Айерштенглер приветливо улыбалась своими серыми монголоидными глазами гамбургским рабочим и изо всех сил старалась завязать с ними разговор. Она угощала их папиросами, что-то говорила о солидарности путешественников, «связанных общей судьбой такого долгого пути», и неожиданно оказалась милой, общительной дамой. Торговец драгоценностями, армянин из Салоник, стал мне объяснять, что он, собственно, родом из Грузии, и что он – из сочувствующих партии. Он рассказал, что коммунисты ежегодно завозят в Грузию десять тысяч фордовских тракторов, и что в Грузии все прекрасно. Он изобразил Грузию в таких розовых красках, что мне захотелось увидеть эту землю обетованную, поскольку Карл Каутский оплакивает ее судьбу под гнетом русских.

– Знаете, прошлой весной я был в Одессе, когда из американского трансатлантического парохода выгружали эти трактора. Я вам скажу, что когда я увидел эти машины, выставленные в ряд на молу, я не мог удержаться и расплакался от умиления. Вы только представьте себе, десять тысяч тракторов для этих бедняков, которые до тех пор ничего не знали, кроме плетей царизма. А эти им дают паровой плуг и школы! Господи, боже ты мой!

В руках русской актрисы из Парижа вдруг оказалась фарфоровая пудреница с изображенной на крышке синей лентой, обвившейся вокруг серпа и молота, с надписью «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Пудреница «чрезвычайно» понравилась мадам Айерштенглер, особенно надпись на крышечке, выполненная таким ярким синим цветом: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!».

В привокзальном ресторане в Себеже господин Айерштенглер говорил с портовым грузчиком из Гамбурга о великом будущем Союза Советских Социалистических республик. Когда Трансбайкальская магистраль достигнет уровня американских железных дорог, и когда господин Айерштенглер сможет перебрасывать свой товар из Гамбурга в Пекин за четырнадцать дней, тогда Империя (Британская империя) может закрывать свою лавочку.

Но все эти уловки, напоминавшие мне поведение клопов при ярком свете лампы, без сомнения, переплюнул мой сосед-нэпман.

Своего будущего сотоварища по купе я заприметил еще в литовском консульстве, в Берлине. Крепкий, полный, невысокого роста мужчина в бобровой шубе, прибывший в наемном автомобиле без таксометра вместе с великолепной любовницей в дорогих мехах, – в приемной литовского консульства от него веяло самоуверенностью и богатством, которого он не собирался скрывать.

На вокзал на Фридрихштрассе его провожала неизвестная дама, укутанная в меха. Прошлой ночью я видел в красном коридоре международного спального вагона его силуэт в пестрой шелковой пижаме с разноцветными розами а-ля Людовик Пятнадцатый. (Кошмар!)

Входя в наше общее купе на рижском вокзале, он препирался с бородатым русским носильщиком, к которому обращался на «ты», относительно платы, причем напирал на совесть.

– Сколько тебе положено по тарифу?

– Два лата, ваша милость!

– А если по совести?

– Да не надо мне по совести, господин! Мне положено два лата!

– По совести, братец мой, по совести! Хватит с тебя пол-лата. Вот тебе! А теперь проваливай!

Итак, он дал носильщику «по совести» пол-лата и тут же обратился к проводнику, назвав его «товарищем». Я обратил внимание на то, что, когда он вошел в вагон в Риге, на нем уже не было бобровой шубы. Не было с ним и прежних первоклассных чемоданов. В купе он размещался подо мной, и я увидел в зеркале, что он укрылся плащом, предварительно перекрестившись на сон грядущий. Наутро он вышел в черной большевистской косоворотке и в сапогах. Он скупил все московские газеты и журналы, чтобы узнать, что нового дома, потому что, как он сказал, полгода не был на родине.

– Вы себе представить не можете, как приятно чувствовать себя на родине! Как приятно видеть эти русские буквы, – говорил он, листая атеистический журнал «Безбожник» и смеясь над карикатурами на нэпманов и прочих, с точки зрения советского строя, паразитов.

– Нет, вы посмотрите! СССР! Союз Советских Социалистических республик! Как это прекрасно! Вы только посмотрите!

– Просто плакать хочется. Наш СССР! – Так он восхищался буквами на железнодорожных вагонах. Он с восторгом читал передовую статью Сталина в «Известиях» и вообще вел себя как подлинный энтузиаст нового порядка. (Потом я узнал, что этот человек – один из самых отъявленных спекулянтов последнего времени.)

Итак, все мы оказались в вагоне-ресторане, где ели икру, дичь и пудинги. Мы пили чай, кавказскую минеральную воду «Ессентуки» и водку. Мы курили легкие русские папиросы и слушали в записи на фонографе Маяковского. Это уже не были бордельные песенки из маленького дорожного фонографа господина Айерштенглера. Не было ни шимми, ни джаз-банда. Из рупора огромного фонографа в вагоне-ресторане доносились стихи Маяковского в исполнении какого-то чтеца, обладателя глубокого баритона. Маяковский, подобно Мефистофелю, высмеивал буржуев.

ВЪЕЗД В МОСКВУ
(О тайнах запахов, оттенков цвета и звуков)

Печаль проявляется в оттенках цвета, запахов и звуков, и потому печаль не поддается фиксации линзой фотоаппарата, ибо кроме того, что передает оптика, в образе печали очень важно симультанное сочетание красок, запахов и звуков, порождаемое определенным подавленным состоянием, часто соленым, как слеза, горьким и непередаваемым графически, скорее запахом, чем словом, скорее оттенком цвета, чем какой-то неясной формой. Вы можете сделать пятьдесят снимков каких-нибудь известных похорон, и ни один из них не выразит ни интенсивности чувств, порождаемых погасшей восковой свечой, ни тяжкого запаха покойника, лежащего под черным с серебром балдахином, ни звука первого комка земли, ударившегося о крышку гроба. Так, например, где-нибудь на Завртнице или на Канале наши сограждане живут в нищете и в антисанитарных условиях, в деревянных хижинах, обитых толем и жестью. Однажды, просматривая сотни и сотни фотографий, свидетельствующих о человеческой нищете, я размышлял о проблеме грусти и депрессии, о проблеме психологического эффекта, производимого цветом и запахом. В то время как объектив фотоаппарата, впрочем, как и перо репортера, ухватывает только количественные показатели, краски и запахи – это элементы, которые моделируют наши настроения и формируют некую объективную данность, создающую наши расположения, сопровождающие интенсивность переживаний. Три сотни фотографий кошмарного жилья на Завртнице или на Канале не станут таким сильным свидетельством, как запах, сопровождающий плач новорожденного в темной комнате, в помещении, где воняет гнилью и отхожим местом, потом и чудовищной бедностью. Кто сможет воссоздать обстановку человеческих жилищ с голыми столами, покрытыми клеенкой, на которых стоят старые, треснувшие чашки с хлебными крошками, намоченными в остатках кофе, квартир, оклеенных рваными, пожелтевшими газетами, с гниющими от сырости перинами, квартир, полных мышей, насекомых и мусора, – как можно создать это впечатление, не описывая цвета и запахов? Оттенки цвета и запахов относятся к тайнам жизни, все прекрасные сны и эротические воспоминания связаны с таинствами красок и ароматов, и потому фотографические снимки бедности однообразны, они нагоняют убийственную скуку безрадостной жизни, и только в контрасте с другим цветом или запахом в нас открываются возможности восхититься или ужаснуться; только при этом в нас происходит драматическое волнение и мы начинаем ощущать некую объективную данность как грустную и печальную, гораздо более грустную и печальную при наличии таинства света или таинства запаха. (И наоборот.)

Из всех таинств жизни тайна ароматов – самая печальная. Запах пустой комнаты в сумерках, когда предметы начинают исчезать в темноте, а с улицы доносятся негромкие голоса. Запах кожевенной мастерской перед дождем, горелой шины, сырых дров в пивной – все эти запахи, подобно звукам музыкального инструмента, пробуждают в сознании человека картины, возбуждают ассоциации и вызывают грандиозное движение символов, тонов, красок, меланхолических и печальных. Как передать интенсивное ощущение тоски и однообразия, вызываемое воздухом школьного класса, пропитанным резким скипидарным запахом паркетной мастики, запахом, сопровождавшим нас с начальной школы вплоть до университета. В начальной школе пахло чернилами, графитом, новенькими синими задачниками, теплым стершимся ластиком, старыми перочистками, от мальчиков из бедных семей пахло одеждой, сшитой из простого грубого хлопка, из народной кухни доносилось звяканье жестяных подносов, а в университете пахло газовыми светильниками, женщинами и потом сдерживаемых жизненных инстинктов молодых людей. Стоит только скрипнуть полуотворенной двери, или повеет запахом мастики для полов, и в нас, как грустный мотив виолончели, загудят воспоминания; разверзаются пространства, открываются необозримые виды на решение какой-нибудь жизненной проблемы. Запах паркетной мастики сопровождает человека с начальной школы, как и запах испарений детских тел и обуви, промокшей от уличной слякоти и от игры в снежки в зимние дни, когда в глубине классной комнаты горит раскаленная железная печка и дети считают дни, оставшиеся до сочельника, до кануна Рождества Христова. (В сочельник будет пахнуть хвоей и шоколадом, в протопленной кухне – молотыми орехами и ромом, на пестрой и шумной ярмарке – ацетиленом, от елки – зажженными свечками, от новых игрушек – лаком, а в снежную рождественскую ночь детская рука вспотеет в родительской ладони от предвкушения чуда во время рождественской мессы.) Запах паркетной мастики в жизни ребенка в эти торжественные праздничные моменты напоминает, что жизнь – это не только каникулярный рай, но и пребывание в скучных классах, где живут правильные и неправильные дроби, каббалистические неразрешимые вопросы из катехизиса и нудные уроки чистописания. Когда же паркетной мастикой пахнет в университете, то это означает утрату романтической девственности первых жизненных впечатлений, оставшихся далеко позади, в пустоте непостижимого времени. В университете дух паркетной мастики обозначает унылый туман, повисший между двумя лекциями в каком-то запредельном пространстве, в непроветриваемом помещении с выбеленными стенами, за оконными стеклами которого неслышно мечутся туда-сюда тени платанов. Впереди, на первой скамье, монашек-зубрила с собачьей преданностью внимает словам лектора, студенточка занята исключительно подвязками своих чулок, а человек на кафедре говорит и говорит, тень его раскачивается на белой стене, и все это расплывается в резком запахе паркетной мастики. В предвесенних сумерках чешутся глаза, болят руки, уставшие записывать, гудят и звенят газовые лампы, – наша дряхлая табачная фабрика продолжает репродуцировать нашу интеллигенцию. На последней скамье кто-то разворачивает свой ужин, слышно, как сдирают кожицу с сардельки, шуршит сделанная из кишок прозрачная розовая оболочка, чувствуется запах свежего мяса. Можно написать толстенные тома о проблемах нашего университета, можно собрать массу культурно-исторического материала, сопроводив его таблицами, статистическими выкладками и фотографиями, но все же ничто не скажет об этом основательнее и печальнее, чем простой акустический эффект шуршания кожицы от сардельки на последней скамье или резкий запах паркетной мастики. (Здесь – страна, где в комнатах паркетные полы, но паркет не натирают до блеска, а мажут скипидаром, а во время лекций студенты лопают сардельки, как кучера. Таким образом, экономические и культурные характеристики определенной среды проявляются через тяжкий дух мастики и отчаянный треск оболочки от сардельки. Запахи и звуки становятся символами жизни целых переживаемых нами периодов.)

Нет такой бедности, которую можно было бы выразить без красок, ибо цвет и освещение являются составными элементами нищеты, так же, как и роскоши. В свете горизонтальных лучей февральского солнца краски, вещи, человеческие голоса, движения, постройки и конструкции – все это возрастает многократно, словно в свете монументального метафизического прожектора. Проблески небесной синевы в такой момент засверкают бледно-зеленоватым отсветом ажурного льда при фосфорическом свете послеполуденного февральского солнца, среди отбросов, тряпок, консервных банок и заборов серого пригорода; звуки труб из казармы перебиваются гармоникой и тоже включаются в картину предвечернего солнечного часа.

Оконные стекла при пепельно-золотистом освещении сверкают, как реторты, в которых кипятится какой-то чудодейственный ядовитый эликсир. В стеклах этих мрачных построек, в этих ретортах нищеты с застоявшимся запахом клопов и грубого, крупно нарезанного табака, люди, как пауки, сплетают свои печальные и полные забот жизни, травятся собственными запахами и волшебными отсветами. Ибо что такое, собственно, жизнь человека, как не комплекс красок и запахов, начиная с окровавленной рубашки новорожденного и кончая желтой восковой бездушной субстанцией, лежащей на смертном одре, пахнущей по-мертвецки холодно и бесцветно? Человек движется сквозь туман паркетной мастики от начальной школы до зала суда, от университета до кабинета в учреждении, где царит канцелярский сумрак, унылый, как линия, проведенная по линейке, и тупой, как параграф. Человек в детстве играет в мрачных, плохо освещенных харчевнях, где по стенам сочится вода, ползают пауки и сороконожки, живет в комнатах, провонявших керосиновыми лампами и разваливающейся мебелью, бродит по прокопченным городам, где смешивается запах лошадей и бензина, и умирает под плач своей родни восковым манекеном, окутанный запахом дешевых сальных свечей. Дьявольски печальное сочетание красок, запахов и звуков!

А сейчас, в теплых февральских сумерках, солнечный свет перебирает струны символов и предметов, исполняя весеннюю увертюру, и огненный смычок февраля движется в тихом ритме событий все энергичнее, все сильнее. Движения и звуки возрастают, и монотонный голос гармоники, как и тупые удары футбольного мяча на зеленоватом лугу среди красных фабричных складов, и жирные запахи примитивных очагов, кислоты и дыма, – все, что еще не нашло выхода вверх и потому тащится по горизонтали вдоль бедных домиков предместья, – все это кажется светлой, ясной, привлекательной жизнью, достойной утверждения. В медовом снопе солнечных лучей все растворяется, как в глицерине, все вибрирует и сияет в чудесной, таинственной экзальтации красоты – и грязные дети с мордашками, измазанными хлебным мякишем, и водянистыми глазенками цвета берлинской лазури, и нудные гудки паровозов на маленьком вокзале, и пустые стены, расписанные примитивистскими картинками в духе Руссо.

Я стоял перед бедной лавкой готового платья в пригороде, наблюдая таинственную игру красок и звуков, при интенсивном сернистом свете весенних февральских сумерек. В этот миг в пространстве было столько голубизны, что даже обыкновенные, из воловьей кожи ботинки прохожих излучали синеву, голубизна неба отражалась в их коже и переливалась, как китайский лак. Грязно-коричневая гранитная мостовая, испещренная оставшимися от зимы бороздами, вымытая ночным дождем, журчала песнями вешних вод в желобах и каналах. По улице, насвистывая песенку, прошел какой-то абсолютно лишенный слуха полицейский, но даже его фальшивый тон, уродливый мундир и жирные, набрякшие от тепла красные ручищи с резиновой дубинкой – даже это в тот момент казалось чем-то ядреным, крепким и вполне уместным. Проехал рысью старый, ободранный фиакр, и солнце осыпало снопами хрустального сияния этот дряхлый рыдван, пару толстых белых лошадей и пьяницу-кучера. Окошки фиакра засверкали на солнце, и даже его драная подкладка показалась какой-то драгоценной, мягкой, стеганой внутренностью шикарного экипажа, обитого жатым сукном коричневатого оттенка, мягким, словно тончайшая лайка. В экипаже сидела улыбающаяся молодая дама, и облик юной особы за сверкающими стеклами, на фоне обивки цвета кофе с молоком, ее веселая кошачья усмешка, ее правая рука в изысканной перчатке на ручке зонтика, ее прошитая золотистыми нитями сверкающая шляпка, и отражение солнца в жестянке из-под лака, выброшенной в уличный канал, и вода в водосточных трубах, и вывеска парикмахера – все это позванивало от легкого ветерка, и все вместе смотрелось элементами светлой, радостной композиции.

Стоя перед магазином готового платья, наблюдая, как солнце волшебным образом преобразило фиакр и его окошки и всю улицу вместе с прохожими, я вдруг почувствовал с невероятной интенсивностью таинство красок и запахов, в котором освещение творит чудеса с силой поистине мефистофельской. (По-моему, нет на свете изобретения более мерзкого и безвкусного, чем магазин готовой одежды. Помещения их обычно хмурые, слабо освещенные, с таинственным запахом изделий из простого грубошерстного сукна, и в них болтаются при плаксивом зеленоватом газовом свете черные и серые костюмы, похожие на висельников или на обезглавленные трупы.) Среди них безмолвно крадутся какие-то фигуры, они доверительно сообщают секретные цены и записывают их особым шифром в массивные зеленые книги. В таких толстых книгах записываются долги нищих и бедняков из пригорода. Помещения стеклянных паноптикумов, забитых дешевой шерстью и мехом, принадлежат бледным, малоподвижным манекенам со спутанными курчавыми шевелюрами, этим странным людям из еврейского квартала, говорящим бесцветными голосами, как через стеклянную трубку, – в таких магазинах готового платья меня еще с детства преследует неопределенное чувство страха.

Но тогда, при описанном освещении, под веселый грохот фиакра, на котором словно сама госпожа Весна в золотом плаще прикатила на свидание со мной, даже эта лавка готовой одежды показалась мне частью светлой и радостной декорации. Два блондина в витрине так пристойно и мило смотрелись в своих смокингах с пластронами, что показались просто джентльменами, а не восковыми лакеями, и яркие губки дамы в бежевой мантилье были так очаровательны, а короткая стрижка «бу-бикопф» на ее блестящей головке была такой современной, да и девочки и мальчики в матросских костюмчиках казались такими радостными, что я поддался на уловки освещения и красок и уверовал в видимость жизни, как в саму реальность. Движение фиакра в свете солнечных лучей, звуки гармоники, синий отсвет стекол на башмаках прохожих, красавица в экипаже, лимонно-желтое, интенсивное солнечное тепло, освещавшее предметы в витрине, и даже клекот воды в водосточных трубах – все это так впечатляло меня, что я забыл о противном запахе сукна, о висельной символике готовых костюмов, о безвкусице восковых манекенов и, весь во власти радостной вибрации жизни, экзальтированно взирал на все это, забыв о своей ненависти к витринам готового платья.

Это был всего лишь миг дьявольского заблуждения, потому что в ту же минуту густая, точно чернилами пропитанная туча заслонила солнце, и в секунду все стало серым, как печальный зимний пейзаж на какой-нибудь голландской картине. В светотени февральских сумерек, когда карканье ворон предвещает снег и туман, при свинцовом освещении, бедные, вытоптанные улицы предместья, где всегда мокрые стены и сквозь влажные пятна проступают голые красные кирпичи, все вдруг погасло и расплылось в зимней тоске и скуке. По тротуарам шагали недовольные люди в рваных ботинках. Из мясной лавки несло запахом окровавленной туши, а из открытых дверей трактира воняло кислятиной, как из пивной. В витрине магазина снова застыли, как призраки, смешные неестественные куклы с ярко-красными щеками и льняными волосами. Из нутра склада снова потянуло неприятными, жуткими запахами, и из застекленной конторы под зеленой газовой лампой, где лежат толстые книги в массивных переплетах, зашелестел шепот, которым продавец сообщает цену товара, состроив мину, больше похожую на оскал собаки, чем на человеческую усмешку. Старый ободранный фиакр лениво тащился по граниту, и вся таинственная прелесть красоты угасла вместе с одним-единственным лимонно-желтым лучом февральского солнца, протянувшимся по горизонтали и исчезнувшим в пространстве за тучами.

Дети – великие волшебники ароматов, красок и звуков, и никто не превзойдет их в отгадках тайн этих колеблющихся элементов жизни. Дети гениально одухотворяют цвета и запахи: интенсивность летнего послеполуденного освещения в июле, лунный свет под кронами каштанов, ночная поездка в полуосвещенном вагоне – никто не может все это воспринять так первозданно, торжественно и непосредственно, как ребенок. У них пока не осквернено ощущение пространства, пестроту красок и ароматов они воспринимают девственно, и их первый взгляд – самый сенсационный, как всякое первое открытие и переживание тайны. Крутые пасхальные яйца, покрашенные и выложенные на фарфоровом блюде, такие овальные (именно яйцеобразной формы) никогда в жизни больше не будут казаться такими гладкими и душистыми, как в детстве. Ни у одного кораблика не будет таких белых парусов, как у того, что плавал в тазу на полу вашей комнаты. А аромат топленого масла, меда и вина, запах горячего хлеба, печеных яблок и изюма – все это чудеса, которые в руках дураков-взрослых превращаются в какие-то схемы, в унылые мещанские представления о вещах и предметах. Только позже, с течением жизни, красота становится чем-то ирреальным и ее потенциал приобретает духовные очертания; ибо для взрослого красота – проблема нюанса, и каждый из нас смешивает краски на палитре впечатлений в меру своих личных способностей. Постаревший мозг определяет нюанс цвета, которым он окутает тот или иной предмет, или перед каким оттенком звука склонит голову. Дети же несут в себе красоту в гораздо большем объеме и впитывают ее гораздо бо́льшими дозами, чем взрослые. Дети – гениальные творцы, лишенные вторичной и совершенно не важной (интеллектуальной или сенильной) необходимости фиксировать переживаемую ими красоту цвета и звука, ибо дети живут в сокровищнице абсолютной красоты. Ребенку довольно обычной дверцы полированного шкафа, чтобы провести несколько лет в путешествиях по странным извилистым дорожкам на рельефе блестящей полированной доски, наблюдая отблески света, или создать целый космос на белом листе бумаги двумя-тремя акварельными красками. Дети живут жизнью, параллельной той, которой они живут вместе со своими мудрыми и опытными родителями (папой и мамой), отчаянно страдающими от идиотской схематизированной мещанской действительности, они живут в пространствах своего детства как талантливые художники, творцы. Ни один театральный художник не испытывает того восторга, который переживает ребенок в полутьме между двумя креслами на паркете, за пурпурным балдахином, а на самом деле каким-нибудь старым красным платьем. Никто потом никогда не воспринимает книг с такой интенсивностью, как дети листают книжки с картинками и старые иллюстрированные издания. Дети увлеченно воспринимают краски и звуки, например, грохот одной-единственной струны пианино в сумерках, или полутемную комнату, или запах компота и пирогов, кофе и пряностей – со всем этим они справляются мастерски.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю