Текст книги "Поездка в Россию. 1925: Путевые очерки"
Автор книги: Мирослав Крлежа
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)
РАЗМЫШЛЕНИЯ ОБ АЗИИ И ЕВРОПЕ
Трудно определить, где начинается Европа, а где кончается Азия. Если Максимир, парк загребских кардиналов и епископов, – бидермайерская Европа, то Чулинец[279]279
Чулинец – в 1920-е годы село в предместье Загреба. Ныне часть города.
[Закрыть] – это уже славянская прародина с деревянной архитектурой, а то, что за Чулинцем, – Китай и Индия. Соломенные кровли встречаются и в окрестностях Вены, вплоть до Линда, а близ Праги на железнодорожных насыпях еще пасутся коровы. В Берлине, например, на каждом шагу чувствуется, что современная столичная жизнь еще не настолько урбанизирована, чтобы можно было сколько-нибудь определенно говорить о победе города над Азией. Азия – это зона цыганской музыки, грязных уборных, государственных границ, где рукописи считаются контрабандой; но ведь и в Азии сегодня папиросы заворачивают в серебряную фольгу и покрывают ногти лаком, а на покрытых копотью заводах происходят классовые схватки, как и в Европе. Например, Берлин – город, где повсюду, как майские жуки, гудят автомобили, где к собакам обращаются в письменной форме с просьбой не гадить на газонах, и брошенный золотистый окурок чувствует себя на асфальте в высшей степени одиноко, потому что нигде поблизости не найдется другого окурка; но я слышал в Берлине, как возчики погоняют своих лошадей звуками «но-но» и «тпру», точь-в-точь как их товарищи на далеком севере, близ Вологды. Берлин – не только город двусмысленных отелей (где прислуживают напудренные и надушенные белокурые мальчики, как нарочно созданные для гомосексуалистов); в этом огромном городе люди живут и в комнатах со старыми нескладными полированными кроватями, полными клопов, старухи мещанки лечат флюс камфорой, и воняет луком и чесноком. На крышах берлинских дворцов застыли статуи, претендующие на абсолютное величие. На фасадах и в нишах размещены Паллады, Венеры, Юпитеры и Марсы; в одном месте виднеется резкий абрис обнаженного Ахилла в панцире, замахнувшегося копьем, а в другом ветер задирает юбку золотой Нике; однако стены пивных при этих псевдоренессансных дворцах окрашены серой масляной краской, окна занавешены простецкими красными занавесками из самого дешевого полотна, и стоит вам прислониться ухом к стеклу, как вы услышите тиканье часов и увидите азиатов, которые сидят у печи в домашних туфлях и, положив на колени доску, крошат свой табак какими-то тупыми ножами. Здесь все еще истово верят в Бога, в этом городе, предместья которого называются Буков, Добрилуг и Нова-Bec, и в них живет народ, чьи ноздри приятно щекочет дух аммиака, конюшни и хижины под соломенной стрехой в сочетании с терпким запахом дыма. Эти ароматы пробуждают в душах простых людей далекие воспоминания о той доисторической скотоводческой эпохе, которая и по сей день присутствует в Чулинце, и здесь не морочат себе голову проблемами взаимоотношений между индустриальным городом и Азией или между Западом и Востоком.
В квартале миллионеров, в Тиргартеналлее, я разговаривал со слепой нищенкой, по поведению и манере говорить ничем не отличавшейся от любой подобной слепой старушки, стоящей у дверей какой-нибудь нашей церкви. Кругом были подчеркнуто скромные двухэтажные дома с опущенными шторами ради изоляции высокопоставленных особ; там зимний сад с пальмами и цветущими магнолиями, а здесь, в снежных пасмурных сумерках, слепая умоляла о помощи во имя всевозможных святых, и она просила подаяния точно таким же голосом, каким причитают под гармонику все наши слепцы, стоящие на мосту в Чулинце.
Что происходит? Владелец этого дворца греется на солнце в Каире, он пьет вино на веранде при зеленоватом свете древнеегипетского светильника, сделанного из прозрачного кальцита. Владелец дворца преодолевает пространство, он – урбанизированный господин, и если он капиталист во втором поколении, то говорит голосом попугая примерно следующее: «Скульптура не должна быть монументальной, что прекрасно доказывают фигуры Франсуа ван Лоо. Как, вы не знаете Франсуа ван Лоо? Ну как же, ведь это мастер второй половины семнадцатого века! У меня есть его Христос с двумя апостолами, копия из слоновой кости. Я купил ее в Брюсселе на аукционе коллекции барона де Во Гонтруа за восемнадцать тысяч франков золотом. Превосходная вещица!»
Или так: «Я обожаю парчу Роже ван дер Вейдена[280]280
Ван дер Вейден (Van der Weyden), Роже (1390/1400–1464) – голландский художник.
[Закрыть]! Я любил одну женщину, у нее была розовая кожа, как у новорожденных младенцев Греетгена. Один академик подобрал к цвету ее кожи именно парчу ван дер Вейдена. Это было нечто бесподобное!»
Так в идеальном случае говорят эти просвещенные попугаи обо всем на свете (можно подумать, что они читали путевые заметки Црнянского), а в параллельном мире, под окнами их дворцов, рыдают азиатские слепые старушки. Берлин – город, где выставлена не только коллекция картин Дюрера и египетская бронза, но и кит длиной в двадцать три метра, и это чудовище красуется на деревянном баркасе перед императорским дворцом. В сумерках зажигаются светильники за желтыми шелковыми богато расшитыми гардинами, и кельнеры в хорошо сшитых фраках подают рыбу, омаров в майонезе, ананасы, аргентинские персики a la Melbach. В этих покоях сидит надменное меньшинство, которое вкушает персики и майонез и утверждает, что именно оно представляет современный город, урбанизацию и цивилизацию.
Астматические старики с шелушащейся кожей, одетые в смокинги, подслеповатые дамы с лорнетами, жирные, румяные фальстафы и потасканные немолодые блудницы – все они символизируют столичную жизнь, культуру и победу Европы над Азией.
Символ Европы – тип, стоящий в резиновых калошах, в теплом бюргерском плаще, пропитанном каучуком, покуривая и наблюдая тысячи и тысячи бледных, малокровных нищих (азиатов, то бишь пролетариев), которые вприпрыжку перебегают улицы, покрытые снежной слякотью. Вода пробирается в их никуда не годные пролетарские ботинки, превращая их в холодные, мокрые, рваные тряпки. Стоит такой европеец под дождем на берлинской улице февральским вечером, в сутолоке экипажей и судеб, в вихре интересов и инстинктов, представленных бандитами, кретинами и просто мужчинами, вдыхает приторный аромат бензина, прислушивается к деловитой, деревянной и какой-то блеющей речи женщин. Посреди всей этой безумной гонки, под порывами снежного ветра, он предается эстетическим размышлениям. Эстетика выходит бледная, штирнеровская, – солипсизм, сводящий стихийное движение обществ, городов, цивилизаций к механике событий вообще. В общественных отношениях происходят сдвиги, как в геологических слоях или в океане. Странно воспринимаются посреди этой стихии мыслящие индивидуумы, способные остановиться на углу городской улицы и таращиться на прохожих, ощущая эту стихию, высчитывая ее эстетический потенциал и постигая ее анархический лиризм, что, в конце концов, представляет абсолютно азиатский случай забвения самого себя.
Наступила ночь. Вокруг императорского дворца и университетской библиотеки на Форуме Фредерицианум все было спокойно. В музейных помещениях топорщат ветвистые крылья египетские орлы с золотыми солнечными кругами на головах. Темный фон полотен поглощает пространства голландского ренессанса. Чрезвычайно живые краски персидских ковров, стеклянные лилии муранского стекла, золотые чаши с вином, рыбы и ломтики разрезанных лимонов на серебряных подносах, красные раки, зайчатина, бекасы, окровавленные окорока диких коз при тусклом северном свете, в помещениях с задернутыми занавесями: занавеси пурпурные, а стекла семицветные, окованные свинцом. Это – культурно-историческая, снобистская Европа. Эстетская, аристократическая. А вот и ее азиатский антитезис. Один хорват, в шестнадцатом веке обучавшийся в Антверпене и Амстердаме, жил на высшем уровне своего времени (дорогие скатерти, рыба на серебряных подносах, покои, заставленные фолиантами книг). Так вот, наш северный реформатор оказался вышвырнутым обратно, на территорию «reliquiae reliquarum»[281]281
Reliquiae reliquarum (лат.). – «Остатки остатков». (Прим. перев.).
[Закрыть] [282]282
«Остатки остатков» – имеется в виду состояние хорватских земель, некогда входивших в средневековое королевство Хорватия, как независимое, так и в составе Венгерско-Хорватского королевства. После битвы при Мохаче (1526) и избрания на хорватский престол Фердинанда Габсбурга (1527) Хорватия до 1918 г. оказалась в составе монархии Габсбургов. В 1528–1592 гг. многие хорватские города и прилежащие к ним территории были завоеваны турками. Территорию Хорватии в этих границах в конце XVI – начале XVII в. назвали «остатками остатков некогда славного хорватского королевства».
[Закрыть], на турецкую границу, в азиатский хаос, в семнадцатом веке. Что он мог сделать, живя между городками Копривница и Крижевци[283]283
Города в Хорватии; г. Крижевци находятся на полпути от Загреба до г. Копривница.
[Закрыть], не выпуская из рук меча, в постоянных отблесках пожаров и реве пушек? И по сей день дело обстоит точно так же.
Мраморные Моммзен, Гумбольдт и Гельмгольц[284]284
Моммзен (Mommzen), Теодор (1817–1903) – немецкий историк, специалист по истории Древнего Рима. Лауреат Нобелевской премии по литературе (1902). Для его взглядов характерно сочетание либерализма и враждебного отношения к славянским народам; Гумбольдт (Humboldt), Александр (1769–1859) – немецкий естествоиспытатель, географ и путешественник; Гельмгольц (Helmholtz), Герман Людвиг Фердинанд (1821–1894) – немецкий физик, биофизик, физиолог и психолог.
[Закрыть]неподвижно сидят в барочных двориках; снег обвевает их профессорские тоги, тусклый свет газовых фонарей моделирует их каменные головы мягкими тенями. В ночной тишине с массивных стволов деревьев под мокрым снегом струится вода; кругом орудия и бронзовые генералы семьдесят первого года. Каналы дают неподвижные черные отблески, по мутному зеркалу воды ползут лучи света; из центра города доносятся звонки трамваев и стоны автомобильных сигналов. Там слякоть тает от пневматических двигателей и сверкает асфальт; бегут буквы красно-зеленых и золотистых реклам, вращаются огненные эллипсы. Полураздетые дамочки в шелковых чулках разъезжают в авто, вздрагивая под порывами влажного февральского ветра.
В ночных ресторанах – лакированные китайские балюстрады, обнаженная натура, написанная темперой, изображения обезьян на ветвях цветущей черешни и голых женщин среди гроздьев мимозы, суматоха на паркете танцзалов. Упитанная нордическая дама в клетчатой шотландке танцует с псевдокитаянкой, одетой в красное сукно с белой кружевной отделкой. Взвизгивают дебелые венгерские еврейки, рычат негры; кто в фиолетовом плюше, кто в багровом и пестром; мелькают пластроны и идиотские физиономии, и все это трясется и толкается под людоедски чувственный писк флейты, удары негритянских инструментов и звуки саксофона, мяукающего под мышкой у чахоточного парня с желто-зеленым лицом.
Здесь же центр города выглядит мрачным и пустым, и через Шпрее с колокольни Альбертинума доносится мелодичный звон старинных барочных часов. Окна дворца кажутся слепыми. Все пасмурное, покрытое копотью. Лавровые венки у ног императора, Освободителя и Объединителя, снежинки с шуршанием падают на высохшие листья и муаровые трехцветные ленты. Застыли в неподвижности бронзовые львы. Где-то невдалеке плещется траурный флаг. Умер президент республики Германии, социал-демократ Эберт[285]285
Эберт (Ebert), Фридрих (1871–28.02.1925) – лидер социал-демократической партии Германии, с февраля 1919 г. – президент Германии. Во время президентства Э. правительство трижды подавило выступления пролетариата (март 1919, март 1920, март 1921 гг.). Несмотря на его отрицательное отношение к большевизму и Советской власти, 16 апреля 1922 г. было заключено Рапалльское соглашение об установлении дипломатических отношений между Германией и Советской Россией.
[Закрыть]. А я еду далеко, за Неман, за Вислу, к стенам царского Кремля, туда, где снесены памятники императорам, а в Андреевском зале мексиканцы и китайцы дискутируют о поденной оплате и о восьмичасовом рабочем дне.
Вот оно, патетическое воплощение мечты тех времен, когда я, в свои двадцать два года, был готов умереть на баррикаде у памятника Качичу[286]286
Качич-Миошич (Kačić-Miošić), Андрия (1704–1760) – далматинский поэт и собиратель хорватских, сербских и боснийских народных песен.
[Закрыть] под героическим руководством революционного вождя, товарища Юрицы Деметровича.
ПО ПЕЧАЛЬНОЙ ЛИТВЕ
По мере продвижения от Берлина к Эйдкунену, что на литовской границе, с каждым километром все больше чувствуется Азия. Железнодорожный вокзал в кантовском Кёнигсберге при желтоватом свете раннего утра кажется сквозь копоть точно таким же несимпатичным, как вокзал в нашем городе Сисак. Из Европы с ее борделями возвращаешься назад, в паннонскую зону, как будто едешь по Балканам с юга на север. После чисто выметенных станций под крышами, с фарфоровыми табличками, музыкальными автоматами и автоматами, продающими шоколад, с огнетушителями, – открытые перроны, покрытые сажей котельные, снежная метель, бьющая по вагонному окну, скатерти со следами пролитого кофе и доллар в качестве международной валюты. На станциях белые польские орлы на красном фоне, звон кавалерийских шпор, мундиры, вооруженные люди, таможенники, границы, международное политическое положение – о нем напоминают какие-то бревенчатые времянки, сторожевые будки и типично солдафонская обстановка, словно проезжаешь по военному лагерю. Солдатские котлы, пломбированные вагоны, вооруженная пехота, – человек, едущий с Балкан в Москву, перепрыгивает границы, как лошадь, преодолевающая препятствия на скачках. Балканское препятствие, потом австрийское христианско-социалистическое, барьер Масарика, забор Эберта – Носке – Стиннеса, польский с двуглавым белым орлом и уланскими флажками, восточно-прусский барьер Гинденбурга, и, наконец, заборы литовский и латвийский. Лига Наций отгородила Балканы от России восемью рядами колючей проволоки, и кто не верит в блокаду, пусть проедется до Москвы, этого жуткого центра большевистской заразы, огороженного восемью европейскими карантинами. Такой путешественник сможет лично удостовериться, что чемоданы открывают восемь раз, и при этом изымают все сомнительное – людей, мысли, книги, газеты, все, вплоть до туалетной бумаги.
Чем дальше на Восток, тем более из зоны спальных вагонов углубляешься в зону оголтелого национализма и невыспавшихся людей, которые зевают от усталости и чувства беспомощности перед ударами судьбы. У них зеленоватый цвет лица, они примитивны, потому что лишены таких элементарных удобств, как розы, папиросы с золотым мундштуком, утренний кофе, отравленный желтой печатью, футболом и политикой; здесь люди живут на черной пахотной почве вместе с коровами, как скотоводческие племена, как в Чулинце, как в Азии. Раньше вам чаще всего встречался тип, который ровно в одиннадцать часов проглатывает свой «брётхен», курит папиросы «Батшари» или «Масари», голосует за «Немецкую национальную партию» (DNP) или «Социал-демократическую партию Германии» (SDP), путешествует с чемоданом из вулканизированной древесины, не переставая твердит о мощи своего народа (как граммофон, в точном соответствии с передовой статьей своей ежедневной партийной газеты) и вообще ведет жизнь упорядоченную и четко регламентированную. Однако по мере продвижения к Востоку вам то и дело попадаются люди в неустроенном первобытном состоянии, которые не движутся по проложенным рельсам, но продолжают гнить и страдать неорганизованно, испуская при этом вздохи тщетные, не урбанизированные, азиатские.
В Эйдкунене поезд пересекает границу Восточной Пруссии и затем у Вирбалиса (Virballen) переезжает на территорию Республики Летува, прежнего Княжества Литовского, ныне страны без столицы, потому что Вильно принадлежит полякам, а Каунас (Ковно), старая русская крепость на Немане, производит впечатление скорее некой импровизации, но не главного города суверенной балтийской республики. Литва – это неостывший котел русско-польско-немецко-литовско-еврейских противоречий, и при наличии открытой проблемы польского Гданьского коридора и зоны вокруг Вислы, вся Литва есть не что иное, как еще один барьер в карантине, охраняемый статистами Версальского мира в знакомых английских шинелях цвета хаки и мундирах, похожих, пожалуй, на греческие. Печальная Литва с полуразвалившимися хижинами под соломенными крышами, с распаханными полями, с разбросанными участками леса во многом напоминает отечество наше прекрасное Хорватию[287]287
Обыгрываются слова хорватского национального гимна «Отечество наше прекрасное».
[Закрыть].
В ее главном городе Каунасе выходит семь ежедневных газет, в парламенте верховодят клерикальные аграрии и бароны, а вся земля слева и справа от полотна железной дороги изрыта траншеями. Тому, кто был в Галиции, это напоминает Коломей и Рожнатов[288]288
Коломей, Рожнатов – городки в Галиции.
[Закрыть]. Холмики над могилами павших героев с покосившимися крестами, на которых сидят жирные вороны, ветряные мельницы, ясные горизонтали света над равниной – все это производит грустное впечатление. Гнилая желтоватая глина, заплаты подтаявшего снега, грязноватая разлившаяся вода и леса вдали, и крестьяне с круглыми, румяными, одутловатыми лицами, пасущие скот, посасывающие свои трубочки и то и дело сплевывающие, – все это навевает меланхолию, свойственную туманным, дождливым дням. В вагонах душно, как в парной бане; все вентили в поезде выпускают густой белый дым.
Рядом со мной сидела молодая женщина не старше двадцати лет. У нее было припухшее лицо с выдающимися скулами и губы отекшие и яркие, как разлившаяся кровь. Она судорожно сжимала руки, лежавшие на коленях, и ломала пальцы. От этих непрерывных движений и от волнения кровь приливала к кончикам ее пальцев, и от этого ногти у нее казались еще более черными и грязными, чем они, наверное, были на самом деле. Она все время что-то искала в муфте, напрягая вспотевшие руки с набрякшими венами, вытирала лицо грязным платочком, терла брови косточкой большого пальца и глубоко вздыхала, прислонившись головой к зеленоватому вагонному стеклу. За этим небольшим старомодным окошком русского вагона третьего класса, свежеокрашенного красновато-коричневой, еще пахнувшей масляной краской, медленно проплывали предметы: телефонные столбы, поля, пашни, иногда какая-нибудь полуразрушенная изба, из трубы которой выходил стлавшийся по земле дым.
С усталым и безнадежным видом прислонившись к стеклу, женщина провожала своими беспокойными, заплаканными глазами стаю ворон. На ней был воротник из облезлого желтоватого меха и точно такая же муфта. Клочья меха от муфты сыпались на юбку, обтягивавшую ее полные женственные бедра. Шляпа у нее была украшена промокшим зеленым пером, которое все время падало ей на щеку, описывая одну и ту же кривую, и дама в ритме вагонной тряски время от времени поправляла это перо и узел густых волос на затылке, скрепленный простой шпилькой с крупным фальшивым бриллиантом. Напротив сидел, сгорбившись, мужчина старше ее лет на тридцать в низко надвинутом потертом полуцилиндре, рваных калошах и старой поношенной шубе. Наклонившись и опершись правым локтем на колено, он что-то шептал своей молодой спутнице. Голос этого немолодого человека (ему было явно за пятьдесят) нервно подрагивал, его рыжие, жесткие, торчащие усы подпрыгивали над верхней губой с каждым произнесенным словом. Он говорил тихо, но в его шепоте слышалась ласка и затаенное сладострастие, и в то же время подавленность, и попытки убедить ее в том, что ему самому казалось нереальным. Женщина вздыхала, слушала его невнимательно, не переставая смотреть в окно на лес и облака, и откусывала шоколадку, обернутую в мятый станиоль. Они говорили по-русски, и мне показалось, что речь шла о беременности и о сложностях, которые может принести новый человечек, заявивший о своем желании явиться на свет божий. Мужчина говорил, говорил и говорил. Он доставал из карманов шубы все новые и новые шоколадки, разворачивал их и с готовностью подавал своей даме, а та все жевала, вздыхала, поправляла перо на шляпе, что-то искала в муфте, утиралась платочком, и видно было, что ей тяжело и что она не очень-то верит словам своего спутника. Как выяснилось впоследствии, это были русские эмигранты. Он представился как полковник, а она – как генеральская дочь. Он – женатый человек, у него пятеро детей. Ей было всего одиннадцать лет, когда разразилась революция. И так далее, и тому подобное.
Рядом с нами сидели торговцы драгоценными камнями из Риги, толстая дама с бесконечным количеством провизии и еще один тип, который представлялся как фабрикант колесной мази и оптовый торговец лампадным маслом. Толстуха кушала, чистила апельсины, стукала друг о друга яйца вкрутую, резала то ветчину, то шоколадный торт, а производитель колесной мази (русский еврей, эмигрант) ругал большевиков. Он, собственно говоря, не фабрикант, а музыкант. Фабрикантом он стал в эмиграции, по необходимости. Но он тоскует по музыке, и от этой тоски в конце концов умрет. А большевики виноваты в том, что он не смог осуществить свои идеалы.
– На каком же инструменте вы играете? – полюбопытствовал литовский студент, ехавший из Йены домой, на каникулы.
– Я виртуозно играю на кларнете! Я все оперы знаю наизусть. В двадцатом году, во время колчаковского наступления на Волге, я был дирижером военного балалаечного оркестра. Потом нас захватили красные, и я дирижировал своим оркестром в Москве, в Большом театре, на конкурсе военных музыкальных коллективов. Но я не выдержал их тирании! Там невозможно жить по-человечески. Здесь у меня фабрика, и дела идут неплохо. У меня двадцать семь работников. Я – поставщик колесной мази для железных дорог Республики Летувы (Lietuvas Gelzkelis). Когда приедем в Шауляй, я вам покажу мою фабрику. Она рядом с вокзалом. А вы, господин, из Сербии? – обратился ко мне фабрикант колесной мази с какой-то подобострастной улыбкой. (Когда вы едете в одном вагоне, то благодаря бесконечным проверкам все пассажиры уже знают, кто вы и куда направляетесь, потому что все паспорта проверяются одновременно.)
– Да, я из Сербии.
– А где, собственно, эта Сербия находится?
– На Адриатическом море!
– Вот как! (Ясно, что он понятия не имеет, где Адриатическое море.) А что, Сербия – православная страна?
– Да, да, православная.
– И там есть иконы?
– Есть, конечно, есть. Какая же православная страна без икон?
– А лампадное масло у вас употребляют?
– Разумеется. А почему вы спрашиваете?
– Да у меня вот имеется один-два вагона первоклассного лампадного масла, и их можно было бы транспортировать в Сербию. Как вы думаете? А? Что? Идея превосходная. Ведь эта Сербия где-то недалеко от Будапешта. А в Будапеште живет брат моей покойной матери. Это недалеко, за польской границей. Было бы неплохо! Два вагона первоклассного масла по сегодняшним рижским ценам. Ну как? Договорились? Провернем это дельце? Хе-хе!
– А почему бы вам не транспортировать ваше масло в Россию? Россия – православная страна, и она гораздо ближе Сербии!
– Да в России сегодня у власти одни жиды, нет там никакого православия, – резко, нахмурившись, ответил мне еврейский поставщик лампадного масла.
– Так вы едете прямо в Москву? – Вопрос, послышавшийся со стороны другого окна, был, судя по всему, адресован мне.
– Ну да. В Москву.
– Ну, теперь мне ясно, почему вы мыли руки одеколоном!
– Что вы имеете в виду?
– Да уж вы-то знаете, что я имею в виду! Я имею в виду то, что подразумеваю. – Незнакомец сказал это весьма энергично и со значением, нервно вскочил с места и направился ко мне. Это был явный психопат, очень высокий, смуглый, в черном смокинге и галстуке шириной в сантиметр, завязанном горизонтально в виде восьмерки, концы которой волочились по его манишке. Этот человек еще раньше бросился мне в глаза благодаря своему росту и огромным глубоко запавшим глазам под постоянно сдвинутыми бровями. Он то и дело нервно выпускал дым сквозь черные испорченные зубы, снимал пенсне левой рукой, а большим и указательным пальцами правой, одетой в невероятно грязную засаленную перчатку, без конца нервно тер глаза, будто они чесались или горели. Все это выглядело загадочно. Десять-пятнадцать минут тому назад я действительно протер испачканные руки одеколоном (воды в вагоне не было), и теперь не мог понять, что от меня хочет этот сумасшедший.
– В чем дело? Что вам от меня надо?
– Да уж мы знаем, с кем имеем дело! За кордоном льется кровь, а вы здесь моете руки одеколоном! Неплохо устроились!
– За каким кордоном? Какая кровь? В чем дело? Что вы от меня хотите? – Я отталкивал от себя долговязого, понимая тем не менее, что драки не миновать.
– Тьфу! Позор! Вы здесь моете руки одеколоном, а там льется кровь! Долой жидов! Гнать их в шею!
Он вызывающе плюнул мне под ноги. Я попытался ударить его в пенсне, но при этом мы оба упали на русского полковника, который ехал с дамочкой. Полковник, всецело погруженный в свои личные проблемы, нервно вскочил и закричал: «Вы у нас все отняли, вы нас обобрали, так еще и здесь пытаетесь избить? Убирайтесь, или я вас убью! Убью как собаку! Вон отсюда, пес жидовский!»
– Позор! Тьфу, тьфу! – плевался истеричный тип в пенсне. В вагоне поднялся галдеж. Толстуха лепетала что-то бессвязное сквозь зубы, измазанные яичным желтком; «фабрикант колесной мази» тоже нахмурился, а бедная девушка в потрепанном воротнике из драной кошки, которая только что казалась такой печальной и трогательной, устремила на меня взгляд, полный ненависти. В ту минуту, когда скандал и драка казались неизбежными, мне на помощь пришел литовский железнодорожник. Он протолкался вперед и стал им что-то объяснять по-литовски. В разгар этих препирательств я выбрался из толпы и трусливо (как самый настоящий оппортунист) перешел в другой вагон, где остался стоять в коридоре рядом с высокой железной печью, от которой отчаянно пахло углем. Дело было ясное. Все против одного! И психопат, и полковник, и владелец завода колесной мази, и толстая тетка – все они хотели ответить «нашим» психопатам, «нашим» фабрикантам колесной мази, «нашим» толстым теткам. Позже тот же самый железнодорожник объяснил мне, что долговязый псих – негодяй и агент, словом, провокатор.
– Так вы едете в Союз? (В первый раз я услышал из человеческих уст слово «Уния», «Союз», «Союз Социалистических республик».)
– Да, я – журналист и еду в Союз в командировку.
– А я служил в красных войсках. Я – литовец, артиллерист. В семнадцатом году я был в Галиции. Мы там все стали красными. Но три года назад я вернулся в Литву. У меня здесь семья, жена и двое детей.
Он стал мне рассказывать о Литве, о ее парламенте, где есть четыре социал-демократа, но толку от них никакого. Так долго продолжаться не сможет. Страна живет на английские деньги. Рано или поздно она присоединится к Союзу!
Снаружи сгущались сумерки. Бесконечные могилы павших героев, линии стрелковых окопов, проходящие через пашни, время от времени артиллерийские укрепления и батареи, серые тучи, из которых полосами зарядил снег, – все это было необычно. И в то же время уныло и тоскливо. На станциях из вагонов медленно, неуклюже высаживались крестьяне со своими женами, державшими в руках большие полотняные узлы. На одной станции побольше, наверное, близ какого-то городка, на платформе, освещенной ацетиленовыми фонарями, стоял целый отряд пехоты с музыкой. Таможенники, конные жандармы со шпорами, барышни и прочая типично провинциальная публика на перроне и в довершение всего генерал, прибывший нашим поездом, в честь которого и был выстроен отряд пехоты. Послышалась команда на литовском языке, ударили медные тарелки, генерал в золотых эполетах поговорил с какими-то штатскими и встал перед развернутой шеренгой. Поезд тронулся, но из полутьмы еще долго доносились отзвуки военного оркестра, под этим серым, нависшим небом с кружащимися вороньими стаями вызывавшие ассоциации с похоронным маршем. В вагонах зажгли довоенные масляные лампы с черными коптящими фитилями, дающими трепетный свет; по дощатым стенам сновали тени. Евреи в черных кафтанах поглаживали свои курчавые бороды; легендарные русские мужики, постриженные в кружок, сушили свои портянки, плевали на пол и ковыряли в носу. Скромного вида женщина, тихая и съежившаяся, как промокшая птица, прилепила к оконной раме сальную свечу и читала «Präußentum und Sozialismus» Освальда Шпенглера[289]289
Шпенглер (Spengler), Освальд (1880–1936) – немецкий философ. Один из ведущих представителей «философии жизни». В русском переводе книга «Präußentum und Sozialismus» под названием «Пруссачество и социализм» (П., 1922). «Der Untergang des Abendlandes» – «Закат Европы» была издана на русском языке в 1923 г. (М.-П., 1923).
[Закрыть]. Это была немка, учительница из Риги. Она заинтересовалась Шпенглером в прошлом году, когда он читал в Риге публичную лекцию по приглашению курляндского немецкого Бунда. Кончилось это всеобщим разочарованием в Шпенглере.
– Пожилой, довольно полный профессор, очень скучный и самовлюбленный. Он заработал на этой лекции хорошие деньги. Курляндский немецкий Бунд оплатил ему спальный вагон первого класса в оба конца и въездную визу, а он приехал, за полчаса отчитал свои бумажки, а потом во время банкета даже рта не раскрыл. Крайне антипатичный, напыщенный болван!