444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Воронцов » Петербургский врач 8 (СИ) » Текст книги (страница 5)
Петербургский врач 8 (СИ)
  • Текст добавлен: 28 сентября 2026, 22:30

Текст книги "Петербургский врач 8 (СИ)"


Автор книги: Михаил Воронцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)

Через два дня после отъезда графа она подошла к Арсеньевым сама.

Она врала столько, сколько было необходимо, и это оказалось самым простым и самым противным во всем предприятии. Родители во Франции по делам – правда. Ей срочно нужно в Петербург – правда. Родители не возражают – ложь. Паспорт и деньги при ней – правда. В Петербурге ее встретит княгиня Гагарина – почти правда: княгиня не знала, что ей предстоит кого-то встречать.

– Странно, что граф отпускает вас одну, – сказала Мария Павловна и посмотрела на нее поверх пенсне. – В ваши-то годы. Почему он ничего мне не сказал?

– Он хотел, чтобы я дождалась его и мы поехали вместе. Но у княгини комитет, госпиталь, ей нужна помощь сейчас. Отец уступил. Он всегда уступает, когда речь о деле.

Это была уже ложь целиком, гладкая, не очень складная, и Анна сама удивилась, как легко она сошла с языка. Мария Павловна еще раз оглядела ее – лицо у девочки, спокойное, уверенное – и кивнула.

– Что ж. Раз нам по пути, поедете с нами. Так-то я очень рада. Моей Вере будет веселее, а то она грустит и грустит, не знаю, что делать. Ради нее я готова почти на все.

Утром в день отъезда Анна ушла с виллы, как уходила всегда, – к обедне и за покупками. Саквояж ей вынес через садовую калитку мальчишка садовника за две лиры, и по его лицу было ясно, что за две лиры он вынес бы и рояль. Она сказала, что вернется к вечеру. В кабинете осталась записка: «Не ищите меня и не тревожьтесь. Я жива, здорова и делаю то, что должна. Анна». Она долго думала, прибавить ли «простите», и не прибавила.

Поезд тронулся в полдень. Город поплыл назад – черепица, колокольни, холмы в оливах, – и Анна смотрела в окно, ожидая в себе страха или раскаяния. Не было ни того ни другого. Было чувство, знакомое по выздоровлению: как в первый день, когда ей разрешили встать, и пол качался, и ноги не держали, а идти все равно хотелось.

До Вены доехали спокойно. Вера болтала, Мария Павловна дремала над каким-то длинным нравоучительным романом, кондуктора были почтительны, и на австрийской границе чиновник, полистав русские паспорта, вернул их с поклоном. Три дамы едут домой, в Россию. Смотреть не на что.

Все испортила венская ночевка. За ужином в гостинице Мария Павловна, женщина обстоятельная, предложила дать в Петербург телеграмму: пусть княгиня знает, каким поездом их встречать. Анна отказалась – зачем тратиться, ее и так ждут. Мария Павловна настаивала: порядочные люди о приезде извещают. Анна сказала, что известит с границы. Мария Павловна спросила, на какой день княгиня ее ждет. Анна ответила не сразу, на полсекунды позже, чем следовало, и этой полсекунды оказалось достаточно.

Мария Павловна отослала Веру спать и повернулась к Анне.

– Теперь извольте правду. Всю. Граф знает, где вы?

Можно было выкручиваться дальше. Анна посмотрела на нее и поняла, что не станет: перед этой женщиной, которая везла ее через три границы, врать было уже нельзя.

– Нет. Я оставила ему записку. Он вернется из Парижа недели через полторы и прочтет.

– Так. – Мария Павловна сняла пенсне и стала протирать его платком, долго и тщательно. – Стало быть, я помогаю несовершеннолетней дочери бежать от родителей. Через половину Европы. Прекрасно. Чудесно. И что же вы намерены делать в Петербурге? Только не рассказывайте мне снова про комитет.

– Про комитет – правда. Я хочу работать в госпитале, для раненых. А потом учиться медицине. Отец не позволил бы никогда. Другого способа у меня не было.

– Способа. – Мария Павловна надела пенсне и посмотрела на нее так, что захотелось встать. – В мое время девицы бегали из дому к гусарам, а не к тифозным. Не знаю, лучше это или хуже.

Она молчала долго, и Анна ждала, что будет: жандарм, телеграмма отцу, обратный билет. Мария Павловна думала о том же самом, только с другого конца, и сама потом в этом призналась. Сдать девчонку австрийской полиции – позор и дикость. Телеграфировать графу и сторожить ее в Вене до его приезда – она не тюремщица. Отправить одну назад в Италию – еще безумнее, чем везти вперед.

– Вот что, – сказала она наконец. – До Петербурга я вас довезу, потому что бросить вас посреди дороги может только дура или мерзавка. Но с вокзала я отвезу вас прямо к княгине и сдам с рук на руки. Если ваша княгиня существует. А со своими родителями разбирайтесь сами, я в этом не участвую. И благодарить меня не смейте.

Анна и не благодарила. До самого Петербурга Мария Павловна разговаривала с ней сухо, коротко, как с наказанной, и только на русской границе, когда жандарм вернул Анне паспорт, а поезд тронулся дальше, сказала, ни к кому не обращаясь, глядя в окно на мокрые ели:

– Упрямая.

…Княгиня существовала. Она вышла в переднюю на голос швейцара, увидела Анну с саквояжем, за ней Марию Павловну и все поняла в одну секунду.

– Сумасшедшая девчонка, – сказала она.

Потом обняла ее, крепко, по-мужски, и через голову Анны спросила у Марии Павловны, чем обязана. Дамы объяснились в четверть часа. Мария Павловна выпила чашку чаю, отказалась от второй, простилась и исчезла из жизни Анны навсегда, унося с собой Веру, пенсне и звание единственного человека, который мог остановить всю эту историю в самом начале и не остановил.

Два дня княгиня ее отговаривала. Она делала это умно, без криков: возила по своему комитету, показывала склад перевязочных материалов, вонючий и пыльный, знакомила с дамами, которые щипали корпию и рассуждали о поставщиках. Вот работа для вас, повторяла княгиня, чистая, полезная, и отец, когда объявится, слова не скажет. Анна щипала корпию, молчала и на третий день сказала, что поедет к раненым или уйдет из этого дома и станет устраиваться сама. Княгиня выслушала, назвала ее дурой, а вечером велела подать шубу и поехала в общину Красного Креста.

Вернулась она мрачная.

– Все, как я и думала. В сестры принимают с двадцати лет. До двадцати одного года – с согласия отца, заверенного, с печатью. Про вас я даже спрашивать не стала, чтобы не срамиться. Метрику вашу не переделаешь, и не просите, подлогом я не занимаюсь.

– Значит, нельзя.

– Значит, нельзя в общину. – Княгиня села, расправила юбку и посмотрела на Анну с досадой и удовольствием сразу. – А есть путь мимо общины. Наш комитет снаряжает на Восток санитарный отряд. На наши деньги, под флагом Красного Креста, но отряд наш, частный, и списки его составляю, среди прочих, я. Сестры в нем будут дипломированные, настоящие. А при сестрах положены помощницы. Вольнонаемные. Кормить, мыть, стирать, скатывать бинты, писать письма под диктовку. Звания никакого, жалованье грошовое, работа черная. В такие помощницы экзаменов не сдают и метрик не спрашивают, а спрашивают, есть ли руки и не боится ли барышня грязи.

– Я не боюсь.

– Знаю, что скажете, потому и говорю. Теперь условия, и они не обсуждаются. – Княгиня подняла ладонь. – Первое: никакого фронта. Отряд встанет в тылу, в Чите, при тамошних лазаретах, и вы будете в Чите. Второе: вы едете под мою личную ответственность, и старшая сестра отряда будет знать о вас все. Третье: родителям вашим я лгать не стану. Прятать вас – да, лгать – нет. Когда он явится сюда, а он явится, я скажу ему правду в лицо. Согласны?

– Согласна.

– Дура, – повторила княгиня без всякого раздражения, как ставят диагноз.

Следующие недели Анна провела при городском лазарете комитета, куда княгиня определила ее для науки. Наука была простая: судна, компрессы, кормление с ложки, перестилание постелей под лежачими, и делать это надо было так, чтобы человеку не стало хуже от самой помощи. Старая сестра, приставленная к ней, учила молча, показывая руками, и за первую неделю похвалила ее один раз. Похвала звучала так: «Ну, эта, пожалуй, выдержит».

Родители объявились быстрее, чем ждали. Сначала пришла телеграмма из Италии, потом из Петербурга явился его поверенный – вежливый господин в золотых очках, с портфелем. Княгиня приняла его в гостиной, Анну выслала, но дверь была не толста, и голос у княгини был не для шепота.

Поверенный говорил о родительской власти, о законе, о том, что граф в неделе пути и по приезде примет меры. Княгиня отвечала, что девушка жива, здорова, находится под присмотром и занимается делом, угодным государю и отечеству, а мерам она, княгиня, не препятствует: пусть граф приезжает и забирает дочь сам, если сумеет уговорить. Силой из ее дома людей не выводят. Поверенный откланялся. По лицу княгини Анна поняла, что выиграно несколько дней, не больше.

– Закон на его стороне, – сказала княгиня прямо. – Приедет с бумагой – и я вас не удержу. Стало быть, к его приезду вас здесь быть не должно.

Отряд собирался к отправке через месяц. Княгиня съездила куда-то дважды, написала три письма, и через неделю выяснилось, что с ближайшим санитарным эшелоном, уходящим на Восток, следует передовая партия отряда – имущество, аптека, двое фельдшеров, три сестры, – и что в партии этой нашлось место еще для одной вольнонаемной помощницы. Как оно нашлось, княгиня не рассказывала.

Прощались на вокзале, у эшелона. Княгиня сунула ей конверт с деньгами, перекрестила и сказала без всякой торжественности:

– Когда-то я обещала за вами присматривать. Присмотрела, называется: отправляю за десять тысяч верст. Пишите мне. И запомните: никакого фронта. Чита – и точка.

Через неделю, уже за Уралом, Анна узнала от старшей сестры, что граф приезжал в Петербург с предписанием и что княгиня приняла его, напоила чаем и сообщила, что дочь его состоит при санитарном отряде и находится в пути, а где именно – сказать затруднительно, дорога длинная. Все это старшая сестра передала со слов письма, поджав губы, и прибавила от себя, что в ее отряде беглых графинь еще не было.

Дорога оказалась долгой. Эшелон тащился, пропуская воинские поезда, стоял на разъездах часами, и Россия за окном постепенно кончалась: сначала исчезли губернии с усадьбами, потом города с соборами, потом просто города. Пошла тайга, насыпи, водокачки, бараки. В вагоне пахло железом и угаром, фельдшера играли в шашки, сестры шили. Анна выучилась за месяц ставить самовар в тряском вагоне, спать под лязг сцепок и скатывать бинты так, что старшая перестала их перекатывать. Ничего из этого не входило в ее прежние представления о медицине. Она начинала догадываться, что прежние представления вообще не пригодятся.

Чита встретила их холодом и переполненными лазаретами. Больных везли с войны непрерывно, и на каждого раненого приходилось по два, по три больных – тиф, дизентерия, цинга. Рук не хватало везде. Формальный статус Анны интересовал здешнее начальство первые полдня: старший врач сводного лазарета, которому ее представили, спросил только, обучена ли она уходу, не брезглива ли и не падает ли в обморок. Услышав ответы, он кивнул и определил ее в тифозные бараки, к сестре Аглае, на черную работу.

Работа была черная без всяких оговорок. Поить с ложки, менять белье под теми, кто уже не вставал, обтирать, выносить, держать голову мечущемуся в жару, отмывать все то, что оставляет после себя барак. Первую неделю Анна к вечеру не чувствовала рук и засыпала, не успев расплести косу. На вторую втянулась. К концу первого месяца сестра Аглая стала оставлять ее одну на ночные дежурства, а это у нее означало высшую степень доверия.

Французский и итальянский, которыми в Петербурге восхищались гостиные, здесь не стоили ничего. Солдату из-под Полтавы было все равно, сколько языков знает барышня, подающая ему пить. Зато выяснилось, что стоит другое: твердая рука, память на назначения, умение не измениться в лице, когда снимаешь повязку и видишь под ней то, что видеть не хочется. Врачи это замечали быстро, потому что искали. Через месяц ей стали доверять перевязки – сначала простые, потом всякие. Через два ее звали помогать при операциях: подать, подержать, посчитать салфетки. Никто уже не спрашивал, кто она по бумагам. По бумагам она была вольнонаемная помощница, а на деле – сестра Аня, и второе было правдой в большей степени, чем первое.

Отец ее искал. Об этом она знала из писем княгини, которые шли месяц и приходили пачками. Граф телеграфировал в Главное управление Красного Креста, требуя разыскать сестру милосердия графиню Батурину и возвратить ее семье. Управление отвечало чистую правду: сестры милосердия Батуриной в списках общин не значится. Вольнонаемные помощницы частных отрядов, наверное, ни в каких общих списках не значились вообще. Могучая машина искала графиню и штатную сестру, а в Чите жила вольная помощница, и между этими двумя женщинами лежала бумажная щель, в которой Анна помещалась целиком.

Сама она писала отцу дважды. Коротко: жива, здорова, работаю в тыловом лазарете, вернусь, когда кончится война. Обратного адреса не ставила и отправляла письма через новых знакомых, чтобы штемпель не выдал города. Она не обольщалась: захоти отец всерьез, с его связями он нашел бы ее за месяц. Видимо, что-то в нем пересилило – гордость, обида или страх скандала. Он перестал требовать и стал ждать, когда дочь сломается сама. Он опять ошибался. Каково было мнение матери, Анна не думала. В этой семье она права слова не имела.

В санитарный поезд она попала довольно скоро. Сестра Крылова, ходившая с поездом от самой весны, слегла с воспалением легких. Поезд стоял под погрузкой, уходил через сутки, и главному врачу нужна была замена немедленно. Он пришел в лазарет сам, поговорил со старшим врачом, и Анна, менявшая повязку через две койки от них, слышала весь разговор от слова до слова.

– Дайте кого-нибудь. Хоть одну.

– Некого. Сами по горло.

– А эта? – Главный врач поезда смотрел на нее. – Батурина, кажется? Она у вас в перевязочной работала, я видел.

– Работала.

– Перевязывает как?

– Чисто. Не хуже иной дипломированной.

– На ногах держится? У меня рейсы по неделе, спать не придется.

– Эта держится. Она у меня такое прошла, ей ваш поезд санаторием покажется.

– Ну и в поезд ее. Оформим прикомандированной от вашего отряда.

Вот и все. Никто не спросил ни лет, ни согласия родителей, ни бумаг сверх тех, что были. Война к этому времени съела все лишние вопросы. Вечером Анна написала княгине, что переводится на санитарный поезд, что поезд ходит в тылу, а к фронту за ранеными ездят другие, – и, выводя эти строки, знала, что впервые пишет княгине неправду. Поезд ходил к фронту. За ранеными, куда же еще.

Про санаторий старший врач пошутил зря. Первый же рейс объяснил ей разницу между лазаретом и поездом. В лазарете больной лежит, а ты при нем. В поезде четыреста человек на нарах в промерзших теплушках, печки-времянки, от которых жар под потолком и лед по углам, вагоны мотает на стыках, и на все это – врач, два фельдшера и три сестры. Перевязки на ходу, при фонаре, на весу; кормежка на станциях, где кипяток надо брать с боем; и через каждые несколько вагонов кто-нибудь, кого к концу рейса сдадут не в госпиталь, а в другое место. Анна научилась спать по два часа сидя, есть стоя и перевязывать в качающемся вагоне, прижимаясь бедром к нарам, чтобы не швырнуло на больного.

И она поняла, что нашла свое место. Не придумала себе, как в Италии, глядя из окна виллы, а нашла на деле. Здесь от нее зависело, будет человеку легче или хуже, и зависело каждый час. Однажды на перегоне она полночи просидела возле ефрейтора с простреленной грудью, меняя ему компрессы и считая дыхание, потому что больше ничего сделать было нельзя, а бросить его считать дыхание в одиночку было нельзя тоже. Под утро ефрейтор задышал спокойнее и уснул. Она вышла в тамбур, постояла на морозе и снова позволила себе подумать о человеке, который когда-то ее спас и остался в Петербурге. Жив ли он, где он – она не знала. Спросить было не у кого.

Последний рейс начался как все, только раненых дали больше обычного. Под Мукденом опять дрались, эшелон грузили сверх всякой нормы, класть было некуда, клали в проходы. Сестер к тому времени осталось две: третью сняли с поезда в Харбине еще прошлым рейсом, с тяжелой простудой. На просьбу о пополнении начальство ответило, что пополнения нет и надо потерпеть. Терпели. Анна не спала толком третьи сутки и держалась, как держатся на большой усталости: не думая вперед дальше следующего вагона.

Руку она наколола на вторую ночь, при перевязке. Раненый дернулся, повязочная булавка сорвалась и вошла в кожу у основания пальца, глубоко, до крови. Ерунда, а не рана: точка от укола, капля крови. Анна выдавила еще, сколько вышло, протерла руку карболкой из перевязочной укладки и забыла об этом раньше, чем закончила с вагоном. Уколы и порезы на перевязках случались у всех и каждую неделю. Бросить из-за царапины сорок человек, которых надо перевязать до утра, не пришло бы в голову никому, и ей не пришло.

Наутро палец ныл. К вечеру ныла кисть, и Анна заметила, что бинтует медленнее, чем всегда. Она переложила что можно на левую руку и работала дальше. Днем позже кисть отекла, кожа над ней натянулась и лоснилась, и опускать руку вниз стало больно – кровь приливала толчками, в такт сердцу. Она понимала, что это значит: такие руки она видела у других и видела, чем это кончается. И никому ничего не сказала. Сестра на поезде осталась бы одна на весь эшелон – вот и весь ход ее рассуждений, если это можно назвать рассуждениями. К тому времени она уже плохо отличала усталость от жара.

Потом жар взялся всерьез. Ее знобило у раскаленной печки. Вода казалась то ледяной, то горячей. На какой-то станции она долго не могла сосчитать баки с кипятком – их было четыре, а выходило то три, то пять. Ночью она перепутала вагоны и назвала фельдшера Степаныча именем брата, которого у нее никогда не было. Степаныч посветил ей фонарем в лицо, охнул и повел ее, держа за здоровую руку, в служебный вагон.

Она еще спорила по дороге. Говорила, что посидит час и встанет, что в седьмом вагоне не перевязан пулеметчик, что бинты надо прокипятить. Ее уложили на нары, укрыли двумя шинелями, и жар наконец получил ее в полное свое распоряжение. Вагоны, Чита, Флоренция, отцовский кабинет и комната с окнами на Неву перемешались и поплыли. Последним, что она запомнила ясно, был стук колес и мысль, уже едва ли ее собственная: поезд идет в Харбин, в Харбине разберутся.

Больше она не запомнила ничего.

* * *

Вот это да, думал я. Приключения, достойные романа. Боже мой, как я ее недооценивал. Где были мои глаза. Но как я мог догадаться, что она способна на такое⁈

А потом возник вопрос, поважнее. Актуальнее. Если отвлечься от эмоций, то что теперь ей делать? С родителями порвала. Жить негде. И еще много всего…

Хотя есть один вариант решения всех проблем. Точнее, некоторых. А другие из-за этого лишь появятся. Но тут уж ничего не поделаешь.

– Аня, выходи за меня замуж, – сказал я.

* * *

Глава 8

Я услышал свои слова будто со стороны и тут же пожалел о сказанном. Хорош жених, ничего не скажешь. Девушка едва пришла в себя, рука на косынке, только что не отзывалась на собственное имя. И я, проверив пульс и сделав перевязку, предлагаю ей замужество.

– Ну… не сейчас, конечно, – неловко добавил я. – Как начнешь вставать.

Эта фраза оказалась ошибкой.

Огромной.

Я понял это почти сразу, однако было поздно.

Анна ничего не ответила. Она посмотрела на меня долгим взглядом, потом откинула одеяло здоровой рукой и села.

Первую секунду я надеялся, что она хочет поправить подушку. Но на вторую секунду она спустила ноги на пол.

– Аня…

Она не слушала. Ее лицо побелело, дыхание зачастило, ноги под рубахой задрожали, как у человека, поднимающего непосильный груз. Она вцепилась здоровой рукой в край койки и встала.

И стояла. Секунд пять или даже десять, качаясь, с каплями пота на лбу, с перевязанной рукой на косынке. Стояла и смотрела на меня. Молча.

Ответ был исчерпывающий.

Потом я подхватил ее, усадил, уложил, накрыл одеялом, взял запястье. Пульс колотился за сто тридцать, частил и спотыкался.

– Ты с ума сошла, – пробормотал я. – Тебе нельзя вставать. Совсем нельзя. Ты могла упасть. Могла разбить голову. Пульс вон куда улетел. Ты же медсестра… практически… и все это знаешь.

Боже, что за бред я несу.

Она лежала на подушке, бледная до синевы, с мокрым лбом, но вид у нее был очень довольный. Суровый ответ на вопрос ни к месту и не ко времени.

Но ответ был ясен. Куда уж яснее.

Я поцеловал ее.

– Лежи. И не смей вставать больше. Я скоро вернусь.

Она прикрыла глаза. Силы кончились, но победное выражение на лице никуда не делось. С ним она и уснула.

А я сел на табурет и задумался. Жениться я решил, невеста ответила… причем так, что чуть до инфаркта не довела. Револьвера в лоб меньше пугался. Мы явно стоим друг друга. Так что за «А» должно последовать и «Б».

Позади самое простое. Дальше начинались сложности, и чем дольше я их перебирал, тем длиннее выходил список.

Анне семнадцать. До брачного возраста она доросла, тут закон не против. Но она несовершеннолетняя, родители живы, особенно папенька, и на брак требуется родительское дозволение. Не пожелание, а дозволение, по закону. Дозволения нет. Просить его мы не будем: во-первых, граф в Италии, во-вторых, ответ известен заранее, и хорошо еще, если он ограничится словами, а не пришлет киллера (хотя уже не привыкать). О свадьбе он узнает так или иначе. Человек он богатый, со связями, самоуверенный и злопамятный. Неприятности создать может, и большие.

Дальше документы. Брачный обыск, как это называется: священник обязан установить, что препятствий нет. Кто такие жених и невеста, сколько им лет, не венчан ли кто прежде, не родня ли. Бумаги, свидетели, подписи. У меня документы в порядке. У Анны паспорт в саквояже, который сняли с поезда вместе с ней. Уже что-то.

Дальше сама церковь. Анну везти туда нельзя. Венчать больную можно, но не в палате по собственному усмотрению. Для таинства вне храма нужно особое разрешение, и дает его не приходский батюшка.

И наконец, священник. Ему предстоит обвенчать несовершеннолетнюю графскую дочь без родительского дозволения, в госпитальной комнате, зная, что высокопоставленный граф потом будет лютовать.

Это должен быть какой-то особенный батюшка.

Я вспомнил, что у меня есть знакомый, который профессионально занимается невозможными делами. Каждый день. Служба такая.

Я поднялся и вышел в коридор.

Люди Ракитина продолжали дежурить при госпитале с ночи покушения, и к ним здесь успели привыкнуть. Ближайшего я нашел у выхода из барака – немолодой, с суровыми морщинами на лбу.

– Голубчик, – сказал я. – Найдите Андрея Платоновича. Срочно.

– Что передать?

– Передайте, что дело не терпит. Пусть приезжает как можно скорее.

Он посмотрел на меня, ничего не понял и побежал. Объяснять ему что-либо было лишним.

Ракитин появился через двадцать минут. Он вошел быстро, на ходу расстегивая шинель, и еще от двери спросил:

– Что? Японец заговорил?

– Нет. Дело важнее.

Ракитин остановился. Дел важнее информации от японца в его картине мира было немного.

– Слушаю.

– Мне жениться надо.

Пауза вышла длинная. Ракитин смотрел на меня и, судя по глазам, проверял сначала себя – не ослышался ли, потом меня – не заговариваюсь ли я после бессонных ночей.

– Сейчас? – подчеркнуто вежливо уточнил он наконец.

– Желательно.

Он медленно стянул перчатки, сунул их в карман и сел на подоконник.

– Так. Рассказывайте.

Я рассказал. Без лирики. Анна согласна. Ей семнадцать, она несовершеннолетняя. Отец – граф Батурин, живет в Италии, дозволения на брак не даст никогда, спрашивать его мы не собираемся. Ждать, пока ей исполнится двадцать один, я не хочу. Обычный священник от такого дела шарахнется, и правильно сделает: нарушения налицо, а жалоба графа потом дойдет куда следует. И последнее: в церковь Анну сейчас не повезешь, венчать можно только здесь.

– И потому, Андрей Платонович, решайте.

Ракитин выслушал все это с каменным лицом.

– Вообще-то, – заметил он, – я занимаюсь жандармерией. Государственные преступления, шпионаж. Я, конечно, еще перечитаю должностные инструкции, но вроде устройство браков по моему ведомству не проходит.

– Отвлекитесь ненадолго. Или рассмотрите свою работу более широко.

Он побарабанил пальцами по подоконнику. При этом он смотрел не на меня, а в окно, на двор, и что-то там прикидывал.

– Есть один человек, – сказал он. – Священник, который вашего графа Батурина точно не испугается.

– Почему?

– Потому что он вообще ничего не боится. – Ракитин поднялся с подоконника. – Сидите тут и никуда не девайтесь. Сейчас пошлю за ним.

Он вышел, отдал распоряжение кому-то из своих и вернулся. Мы устроились в ординаторской, и, пока ждали, Ракитин рассказал про этого человека. Послужной список выходил занятный.

Отец Павел Зубов, лет сорока четырех. Сын священника, семинарию окончил, а сана принимать не стал – пошел на службу. Захотелось приключений или чего-то такого. Несколько лет прослужил в Отдельном корпусе жандармов, и какое-то время, между прочим, под началом самого Ракитина. Следователь был отличный, из лучших. Умел разговаривать с людьми так, что они рассказывали больше, чем собирались, и потом сами не понимали, как это вышло. Всегда был за справедливость, причем любой ценой. Карьера шла в гору, но вдруг он подал в отставку. Без скандала, без причины, просто подал – и вернулся туда, откуда начинал. Женился, принял сан. Уже несколько лет священник, на войну поехал добровольно, служит при лазаретах.

– Почему ушел? – спросил я.

– Не знаю, – сказал Ракитин. – И никто не знает. А спрашивать его об этом не советую. Не потому, что обидится. Просто не ответит. Уже тысячу раз спрашивали. Но вам такой упрямый ведь и нужен, правильно?

Отец Павел приехал через полчаса, и я понял, что представлял его себе неправильно. Я ждал батюшку. А вошел человек, которому ряса была узка в плечах, как перешитая с чужого плеча шинель. Высокий, широченный, движения быстрые. Руки крупные, крепкие, с широкими ладонями. Борода короткая, зато усы… Роскошные, густые, с подкрученными концами – таким усам позавидовал бы любой гусарский вахмистр.

– Андрей Платонович. – Он коротко поклонился Ракитину, и было видно, что эти двое знают друг друга давно и хорошо.

– Отец Павел. Спасибо, что быстро. – Ракитин показал на меня. – Вот жених.

Отец Павел осмотрел меня с ног до головы. Вроде не поморщился, и это уже хорошо. Потом батюшка-гусар посмотрел на дверь дежурки.

– А невеста?

– Там, – сказал я. – Она больна. Лежит после заражения крови, поднимать ее нельзя.

– Так.

Он сел, положил руки на колени и стал спрашивать. Сколько невесте лет. Чем больна. Давно ли пришла в сознание. Кто ее лечит. Я лечу? Так. Лечащий врач женится на своей больной, которая только что была при смерти. Что говорит отец невесты. Отец не говорит ничего, потому что не знает. Дозволения, стало быть, нет.

– Нет, – подтвердил я.

– Так, – сказал он в третий раз.

– Помоги, пожалуйста, – произнес Ракитин. – Если не ты, то кто?

Батюшка покрутил головой.

– Сначала я поговорю с невестой. Один.

– Она слаба, ей трудно долго…

– Я знаю, что такое слабый больной. – Он поднялся. – Вы ее врач, вот и скажете, когда закончить. Постучите в дверь. Но пока я не выйду сам или вы не постучите – туда никто не входит.

Ракитин тронул меня за рукав.

– Не мешайте специалисту, – сказал он вполголоса, хотя я и не собирался мешать.

Такому специалисту помешаешь, как же.

Отец Павел вошел к Анне и притворил за собой дверь.

Мы остались в коридоре. Я стоял, смотрел на эту дверь и чувствовал себя родственником у операционной – состояние, которое я до сих пор знал только с другой стороны. Из-за двери доходил голос, низкий и негромкий, слов было не разобрать. Иногда голос замолкал, и тогда, надо думать, говорила Анна.

– Что он там делает? – не выдержал я минут через пять.

– Работает, – сказал Ракитин. – То, что он сейчас делает, называется установить добровольность. Церковь на этом стоит: согласие должно быть свободное, и священник обязан убедиться в нем сам, лично, а не с чужих слов. А он бывший следователь, и что такое согласие под давлением, знает лучше нас с вами. – Ракитин усмехнулся. – Вот он и проверяет. Понимает ли она, где находится. Помнит ли, что с ней было. Не путает ли благодарность с любовью: вы ей, как-никак, жизнь спасли, а спасенные девицы – народ ненадежный. Не боится ли отказать. Понимает ли, что ее ждет потом.

– Она ответит.

– Не сомневаюсь. Но отвечать она будет не вам и не мне, вот в чем штука.

Разговор за дверью шел четверть часа. Потом дверь открылась, и отец Павел вышел. С тем же спокойным лицом, с каким входил, только взгляд его, когда он посмотрел на меня, был уже другой. Более добрый, что ли.

– С невестой все ясно, – сказал он. – Голова у нее работает лучше, чем у большинства здоровых, а чего она хочет, она знает твердо. Теперь, доктор, поговорим о ваших неприятностях.

Мы сели в ординаторской. Отец Павел говорил неторопливо.

– Начну с главного, чтобы вы не тратили нервы попусту. Дозволения у вас нет, и это плохо. Но плохо не так, как вы, наверное, думаете. Закон запрещает венчать без родительского дозволения, верно. За ослушание детям положено взыскание, священнику – ответственность. Однако совершенный брак от этого недействительным не становится. Оснований, по которым брак разрушают, счет короткий: родство, другой живой супруг, недостаток возраста и прочее в том же духе. Отцовского гнева в этом счете нет. Понимаете разницу? Граф сможет жаловаться. Сможет попортить жизнь вам, службу мне. Приехать же из Италии и объявить своим распоряжением, что вы не муж и жена, он не сможет. Никто не сможет.

Вот это мне и требовалось. Остальное было переносимо.

– Теперь о том, что надо сделать, чтобы жаловаться ему было труднее. – Отец Павел загнул палец. – Обыск брачный я произведу по всей форме. Ваши документы. Ее документы, подтверждение возраста. Что оба в первом браке и в родстве не состоите. Два поручителя с каждой стороны или сколько наберем. От невесты – собственноручное заявление, что в брак вступает по доброй воле. От вашего главного врача – удостоверение, что больная в ясном сознании, а везти ее в церковь нельзя по состоянию здоровья. Это для разрешения.

– Какого разрешения?

– Венчать положено в храме. Вне храма – только с дозволения епархиального начальства, на то есть архиерей. Больная невеста как раз такой случай: сам брак больных не запрещен, а вот перенести таинство из церкви в палату своей властью я не могу.

Он внимательно посмотрел на меня.

– И врать я не буду нигде. Про родителей так и напишу: в дозволении отказано не было, поскольку не испрашивалось, они за границей, обстоятельства чрезвычайные, военного времени. Пусть начальство решает, зная все. Если оно разрешит – разрешение будет настоящее, и отобрать его потом никакой граф не сумеет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю