Текст книги "Петербургский врач 8 (СИ)"
Автор книги: Михаил Воронцов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
Со мной сел один из людей Ракитина. Он устроился напротив, спиной к движению, и держал руку в кармане шинели. Всю дорогу молчал и смотрел в ледяное окошко, за которым не было видно ничего, кроме желтых пятен фонарей.
У ворот дома он вышел первым, огляделся и лишь потом кивнул мне. Во дворе, у поленницы, топтался еще один агент. Он проводил меня глазами до лестницы, и по тому, как он переминался и прятал лицо в воротник, было ясно, что стоит он тут давно и до костей промерз. Хорошо, подумал я, поднимаясь. Охрана, возок, заамурцы у ворот. Только вечно это продолжаться не может. И главное – никаких гарантий вся эта стража не дает. Ракитин сказал это честно.
…Я зашел к Семену. Тепло облепило лицо, и меня повело в сон. Я потряс головой и не дал ему возможности задавать вопросы. Дома со вчерашнего вечера я еще не был.
– Послушай меня. Вчера вечером в меня стреляли. Наверное, слышал, но не подумал, что это касается меня. Стрелка я ранил, он в госпитале, под стражей. Кто его послал, неизвестно, но люди это серьезные, и на одном разе они не остановятся.
Семен выслушал, не перебивая. Лицо его не поменялось.
– Поэтому так, – продолжал я. – Здесь становится опасно. Не только для меня – для всех, кто рядом. Если хочешь уйти, уходи. Расчет получишь, претензий никаких, рекомендацию дам.
– Никак нет, – сказал Семен.
– Подумай. Я не шучу.
– И я не шучу, Вадим Александрович. Бегать от опасности не в моих привычках. Я под обстрелом раненых таскал, а тут что – один стрелок на всю Пристань? Только вот чего. Револьвер бы мне. А то топор против нагана – оружие так себе.
Я посмотрел на него. Хорошо, что никуда не собирается. Надо будет его с Гольдиным познакомить, я-то, в отличии от него, тут не остаюсь. Мда. Но пока говорить ему ничего не хочу.
– Решу с оружием. Либо куплю, либо отдам тебе свой смит-вессон – у меня револьверов, как выяснилось, больше, чем рук. С бумагой, чтобы за ношение тебя первый же полицейский не арестовал. Спрошу, как такие бумаги делаются.
– Вот это дело, – кивнул Семен.
– А теперь показывай, что у нас. По времени уже пора.
И я оказался прав. Плесень дошла. По поверхности бульона в банках лежал сплошной слой, толстый, складчатый, сизо-зеленый, с белой каймой по краю. Ни черноты, ни розовых пятен, ни слизи – чужого не наросло нигде. Под этим слоем бульон стоял прозрачный, чуть желтоватый, и это было именно то, что требовалось. Семен выдержал температуру, как надо. Тетрадь его лежала тут же, исписанная столбиками цифр.
– Готово? – негромко спросил он, будто плесень могла услышать и из вредности испортиться.
– Похоже на то. Сейчас проверим, что у нас получилось.
Пока я мыл руки и раскладывал на чистой доске марлю, воронку и посуду, голова сама собой вернулась к дневному разговору. Все это достанется Гольдину, если он согласится… Должен согласиться. Надо будет показать, как готовить, как проверять, как отличать хорошее от плохого. Он поймет, голова у него светлая. Вопрос в другом: дадут ли ему этим заниматься. Лекарство непонятное, страшноватое, в фармакопее не значится, а проверяющих чиновников в военном ведомстве больше, чем… чем чиновников в гражданской медицине, а оно и тем имя – легион. Мне они пока не мешали только потому, что я ничего чересчур непонятного не делал. Но пенициллин – это уже другая песня. Эх, съедят скорее всего чиновники господина Гольдина. Борьба с ними потруднее любой операции.
Ладно. Об этом завтра. Сегодня – мазь.
Я начал сцеживать. Плесень поддевал по краю прокаленным шпателем, приподнимал целиком, как блин, и бульон сливал через воронку, выстланную марлей в шесть слоев. Фильтрат шел медленно, каплями, чистый и золотистый. Пахло от него плесенью и мясным отваром, запах для аптеки странный, но мне он нравился больше любых духов. С трех банок набралось почти два стакана.
Дальше – ступка. Ланолин я отвесил на глаз, растер его в фарфоровой ступке и начал вводить фильтрат: по ложке, растирая каждую порцию до того, как она вся уйдет в основу. Ланолин пил воду охотно, масса светлела и становилась похожей на густую сметану. Когда фильтрат кончился, я добавил вазелина для мягкости и растирал еще четверть часа, пока пестик не начал ходить совсем без усилия. Вышла полная банка мази – желтоватой, гладкой, на вид ничем не отличающейся от обычной аптечной.
Но сколько в ней действующего вещества и есть ли оно там вообще, я наверняка знать не мог. Проверить нечем: ни лаборатории, ни микроскопа, ни времени. Визуально все похоже на то, что нужно, да и культура уже проверенная. Но между «похоже» и «работает» нередко лежит огромное расстояние. Проверять надо на живой ране. И не на человеке.
– Семен. – Я достал рубль и положил на стол. – Задача. Срочная. Нужна собака. Раненая, с гнойной раной, чем запущеннее, тем лучше. Больная, ничья, такая, которую все равно добьют или сдохнет сама. Купи, выменяй, как хочешь. Только не калечь здоровую.
– Обижаете. – Семен взял рубль. – У обозных таких собак полно, их там не считают. К ночи найду.
– Живую привези. Дохлая мне без надобности.
Он оделся и ушел, а я спустился во двор, к лавке. Ковалев как раз запирал ставни, гремя болтами.
– Прохор Данилович. Дело на два слова.
Он повернулся, вытер руки о фартук – жест у него был один на все случаи жизни.
– В сарае у вас место есть, я знаю. Мне нужен угол. Поживет собака, которую я буду лечить. Недели две, может, три. Конуру и загородку поставим свои, кормить будем сами, грязи не разведем.
Ковалев подумал недолго.
– Собака шумная будет?
– Больная. Ей не до шума.
– Два рубля в месяц. Вперед.
Я отдал деньги. Он спрятал и добавил:
– Только чтоб порядок был.
– Будет.
– Тогда пусть живет.
Семен вернулся быстрее, чем я ждал. Не прошло и двух часов, как во двор въехали сани, и он сгрузил с них мешок, который шевелился и слабо скулил. В сарае, при фонаре, мы его развязали.
Пес был плох. Крупная дворняга, белая с черным, кожа да кости, и на спине, ближе к левой лопатке, рана, от которой шел тяжелый дух еще через мешковину. Кто-то рубанул его – топором или лопатой, теперь не разберешь, – дней пять назад, не меньше. Рана расползлась с ладонь, края вывернулись и омертвели, в глубине стоял гной, шерсть вокруг слиплась в бурый колтун. Пес не пытался ни рычать, ни кусаться. Он лежал на боку, дышал часто и смотрел на фонарь мутным глазом. Такие уже не сопротивляются.
– Обозные сказали, третий день не жрет, – доложил Семен. – Хотели пристрелить, да патрона жалко. За полтину отдали, еще и мешок в придачу.
– Полтину сэкономил, значит. Держи его. Голову и передние лапы.
Оперировать пришлось тут же, в сарае, на столе из двух ящиков, застеленных мешковиной. Мороз работе не мешал, скорее помогал: руки стынут, зато гной не воняет так, как в тепле. Хлороформа я потратил самую малость: плеснул на тряпку, подержал у песьей морды, и пес обмяк. Дальше быстро, пока не проснулся и пока пальцы слушаются.
Шерсть вокруг раны я выстриг ножницами, кожу протер спиртом. Омертвевшие края иссек до живого – пес под хлороформом дернулся, но Семен держал крепко. Гнойный карман вскрыл книзу, чтобы был отток, промыл теплой соленой водой из бутыли, которую Семен грел за пазухой. Дно раны после чистки выглядело сносно: живая ткань, кровит, значит, кормится. Обычным порядком дальше полагалась бы влажная повязка и перевязки два раза в день. Но мы здесь не для обычного порядка.
Мазь я заложил в рану щедро, на марле, слоем в палец. Сверху повязку, и повязку эту я примотал так, чтобы пес ее не содрал: широкими ходами вокруг груди, с перекрестом через лопатку. Потом ветеринарный воротник. Пес уже начал просыпаться, заскулил, дернул задней лапой.
– Все, все, – сказал я ему. – Самое страшное для тебя позади. Теперь ты у нас казенный больной, на довольствии.
Вольер мы с Семеном сколотили из штабеля ящиков за полчаса: три стороны ящиками, четвертая – щит из досок, оставшихся от полок. Внутрь – охапка сена, поверх сена рогожа, и из ящика с выломанной стенкой вышла конура, куда пес заполз сам, едва мы его опустили. Дворняга, к морозу привычная, в сене с рогожей не замерзнет, а сарай хоть и холодный, но без ветра. Семен принес плошку с мясом и воду. Есть пес не стал, но воду полакал, и это уже было кое-что.
Я присел у загородки. Пес смотрел на меня из конуры, и в глазах его не было ни благодарности, ни доверия – одна усталая покорность. Правильно смотришь, брат. Я бы на твоем месте тоже никому не верил.
Теперь ждать. Если через три дня рана начнет чиститься, а пес – есть, значит, в банке у меня лекарство. Если нет – значит, мазь моя стоит не дороже той бурой дряни, которой мажут раны местные знахари, и все надо начинать сначала.
Мы заперли сарай, и я поднялся к себе. Уже наступила ночь. Высплюсь когда-нибудь или нет, подумал я, ложась на кровать, но потом опять пришел самый главный вопрос – кто подослал ко мне этого японца с револьвером и что будет дальше, и оторвал у сна еще полчаса или больше.
* * *

Глава 3
Утром я проспал. Не то чтобы сильно, но на осмотр пса времени уже не оставалось: либо он, либо служба. Лучше я сбегаю к нему попозже, вырвусь с работы. Я умылся, проглотил вчерашний хлеб с холодным чаем и спустился во двор, где меня уже ждал возок с ледяными окошками. Ничего, сказал я себе. Псу от моего взгляда ни лучше, ни хуже не станет, а мазь под повязкой работает без надзора. Если работает вообще.
В госпитале я первым делом дал одному из санитаров рубль и велел сходить на Пристань за чаем. Посидим всем отделением, когда будет минута. Надо налаживать общение людей друг с другом. Чтоб легче было без меня.
– Только не бери первый попавшийся. Спроси у китайцев хорошего, какой они сами пьют, а не какой продают нам. И к чаю чего-нибудь. Пирожков, что ли. Они тут тоже вкусные.
Санитар ушел, а я занялся обходом. Он выдался относительно спокойный. За ночь никто не умер, газовых подозрений не прибавилось, ефрейтор с двадцать девятой койки шел на поправку и уже не спрашивал, бросаю я его или нет (он, получается, бросал нашу больницу). К десяти санитар вернулся с бумажным свертком и торжественно, как трофей, выложил его на стол в ординаторской.
Чай оказался стоящий. Крупный лист, скрученный в темные жгутики, и запах от него шел копченый, сладкий, и еще какой-то одновременно. Санитар божился, что китаец-лавочник отсыпал из собственной жестянки, оглядываясь, чтоб его никто не увидел (наверное, выдавал страшную чайную тайну), и долго объяснял на пальцах, сколько держать и какой водой заливать. Пирожки были тоже очень хорошие, еще теплые, с мясом.
Я позвал всех, кто был свободен. Пришли Гольдин, Мухин со Снегиревым, Савельев, Дарья Семеновна. Самовар закипел, как обычно, стаканов хватило, и на четверть часа гнойное отделение притворилось тихим приличным местом, где люди пьют чай и разговаривают.
Чай разлили. Мухин отхлебнул первым и поднял брови.
– Это что же за сорт такой?
– Не знаю, – пожал плечами я. – Китайцы в чае знают толк, а я знаю, что они здесь не врут. На этом мои познания кончаются.
– Дымом отдает, – сказал Снегирев, принюхиваясь к стакану. – Но приятно. Будто у костра сидишь.
– Вот и сиди, – сказал Мухин. – Когда еще у костра посидишь при такой службе.
Савельев пил молча, степенно, держа стакан всей ладонью. Дарья Семеновна взяла пирожок, разломила, посмотрела внутрь – привычка у нее что ли такая, все проверять – и осталась довольна.
Разговор шел ни о чем: про кухню, про погоду и прочее. О моем отъезде не говорил никто, но это молчание было заметнее любых разговоров. Гольдин сидел напротив, мешал ложечкой чай, хотя сахара туда не клал, и смотрел то на меня, то в стакан. Все он понимал лучше других. И я понимал, что надо бы с ним поговорить по-человечески, объяснить, что и как. Пора уже. Чего тянуть.
– А я вот что скажу, Вадим Александрович, – произнесла Дарья Семеновна, отставив стакан. – Вас судьба ведет.
Она сказала это совершенно обычным голосом. Мухин фыркнул.
– Это как – ведет? – спросил я. – Как бычка на веревочке?
– Нет. – Она даже не улыбнулась. – Бычка тянут, куда ему не надо. А вас ведет, куда надо. Меня бабка научила такое видеть. Она у нас в деревне это умела: на кого глянет, сразу говорит – этого крутить будет, а этот по своей дороге идет.
– И я, стало быть, по своей?
– По своей. Вы человек сильный, могли бы и поперек судьбы пойти. А не идете. И правильно делаете. Судьба, она ведь может вывести туда, куда сам хочешь прийти. Только мешать ей не надо.
Стало тихо. Снегирев смотрел на Дарью Семеновну поверх очков. Савельев кивал, ему такие разговоры были явно не в диковинку.
– Хорошо, если так, – сказал я и развел руками. – Пусть выводит. Но пока, скажу вам честно, с судьбой у меня выходит не дружба, а сплошная борьба. И счет пока ничейный.
– Это вам так кажется, – сказала Дарья Семеновна и взяла второй пирожок.
Спорить с ней было бесполезно, да и незачем. Чай допили, стаканы поставили, и все разошлись по своим делам. Чаепитие закончилось, началось гнойное отделение.
К японцу (который теперь китаец) я зашел ближе к полудню. Часовой у двери встал, я кивнул ему и подошел к койке.
Рука вела себя образцово. Пальцы теплые, ногтевые ложа розовые, пульс на локтевой стороне запястья бился увереннее вчерашнего. Отек пошел на убыль: повязка, вчера сидевшая впритык, сегодня чуть ослабла. Через окно в лонгетах я приподнял марлю. Отделяемое скудное, сукровичное, без запаха. Края раны лежали спокойно, без багровой каймы. Для вторых суток после того, что случилось – лучше не бывает.
– Пальцами, – лаконично сказал я.
Он понял и пошевелил всеми пятью. Уже не едва-едва, а внятно, и большой палец согнулся почти до ладони.
– Болит?
– Меньше, – сказал он.
Я наложил марлю на место и начал бинтовать. Он следил за моими руками, как и вчера, и молчал. А потом, когда я уже закреплял конец бинта, спросил:
– Почему вы спасли руку?
– Потому что ее можно было спасти.
– Я стрелял в вас. Я хотел вас убить. – Он выговаривал слова медленно и тщательно. – А вы всю ночь спасали мою руку. Почему?
– Это долг врача. Помогать всем, кто нуждается в помощи. Независимо от того, кто они и что сделали.
Он помолчал, глядя в потолок.
– Это глупо, – сказал он наконец. – Наивно. Мир жесток и слабости не прощает.
– Возможно. – Я пожал плечами. – Вам угодно так считать – считайте. Я останусь при своем мнении, а рука ваша при вас. Каждый в выигрыше.
Он повернул голову и посмотрел на меня долгим взглядом. Что-то в нем будто поменялось со вчерашнего дня, но что именно, не определишь.
– Вы необычный человек, доктор.
– Не знаю, – я снова пожал плечами. – Просто вы, наверное, мало видели врачей.
– Кто вы?
Вопрос был задан вот так, в лоб, очень просто.
– Врач. Только и всего. – Я выдержал паузу. – А вот теперь моя очередь спрашивать. Кто вы?
Он молчал. Смотрел на меня и молчал.
– Хорошо, зайдем с другой стороны. Вас прислала японская разведка? Генеральный штаб? Он ведь занимается такими вещами.
– Нет.
Он ответил не сразу. Странно, но я ему почти поверил. Не могу объяснить почему.
– Тогда кто вас прислал?
Молчание. Он, как и раньше, начал смотреть сквозь меня. Ладно, закончили на этом.
– Повязку сменю вечером. Если пальцы начнут холодеть – зовите.
Он не ответил. Я вышел.
Ракитин появился в отделении через час и позвал меня. Мы вышли и встали у стены, на солнце, которое светило вовсю, но не грело нисколько.
Я пересказал ему разговор. Слово в слово, благо их было немного. Ракитин выслушал, глядя куда-то поверх забора, потом покрутил головой.
– Нет, говорит. Не разведка. – Он потер переносицу. – И вы ему, такое впечатление, верите.
– Нет, конечно, не верю, во всяком случае, до конца. Но – похоже. Врать ему было незачем. Хотел бы соврать – молчал бы, как молчит про все остальное.
– Вот именно. – Ракитин поморщился. – В том и загвоздка, Вадим Александрович. Молчит про все, а тут ответил.
Он вздохнул.
– От того, кто его послал, зависят все наши дальнейшие шаги. Все, понимаете? Пока не знаем – ходим в потемках. Поэтому скажу вам прямо, доктор. Я готов применить к нему особые методы дознания. Не хочу, дело это грязное, но деваться некуда. На кону слишком много, и ваша жизнь – не единственное. На войне как на войне.
– Дайте мне день, Андрей Платонович. Один день. Он уже начал говорить. Что-то у него внутри сдвинулось, я это вижу. Может, дозреет сам.
Ракитин думал недолго.
– День, – сказал он. – Сутки, до завтрашнего полудня. Дольше ждать не могу. – Он усмехнулся без веселья. – Разговорите его, доктор, очень вас прошу. Для него же лучше будет.
– Постараюсь. И еще просьба. Мне надо домой, ненадолго, на полчаса. Раз пешком нельзя – распорядитесь.
– Что-то случилось?
– Ничего. Посмотреть кое-что надо. По медицинской части.
– Хорошо, распоряжусь. Да для этого я не нужен. Подойдите к любому из наших и попросите. От заамурца их отличить легко. Я надеюсь!
Дома я пришел к Семену, и мы вместе спустились в сарай. Семен шел впереди с фонарем, хотя день стоял светлый. В сарае и днем было темновато.
– Ночью скулил, – докладывал он на ходу. – Не сильно, так, поскуливал. Утром я заглянул – лежит, смотрит. Воду вылакал всю, я налил свежей. Мясо не тронул.
Пес лежал в своей конуре из ящика и при нашем появлении поднял голову. Вчера он ее почти не поднимал. Вчера он вообще ничего не делал, только дышал и смотрел в одну точку. А сейчас поднял голову, повел носом, и хвост его два раза стукнул по доскам. Слабо, но стукнул.
– Ишь ты, – сказал Семен. – Признал.
– Погоди радоваться. Держи его, только без рывков.
Больших перемен я не ждал. Чудес не бывает: такая рана за полдня не затягивается, и гной, который уже образовался, никуда из нее не денется, его вымывать надо. Но кое-что увидеть было можно, и я пришел смотреть именно на это.
Первое я увидел еще до всякой повязки. Нос. Вчера он был горячий и сухой, как печная заслонка. Сегодня – влажный и прохладный. Жар спадал. И дыхание другое. Вчера пес дышал часто, с хрипом, всей грудью, а сегодня дышал как дышат, то есть почти незаметно. Я прижал ладонь к грудной клетке за левым локтем. Сердце билось часто, но уже не тем отчаянным галопом, что вчера, когда оно молотило под ребрами.
– О как, – сказал Семен. – А я вчера боялся, что не дотянет до утра.
– Я тоже думал об этом. Так, теперь повязка.
Повязку я разбинтовал осторожно, придерживая марлю. Пес дернулся, заскулил, но Семен держал крепко, да пес и не рвался всерьез – сил у него на это еще не было.
Марля с мазью отошла легко, не присохнув. Уже хорошо. Я поднес фонарь ближе.
Рана осталась большой, какой была, с ладонь, тут ничего измениться не могло. Но края! Вчера они стояли багровые, вздутые, глянцевые и горячие на ощупь. Сегодня отек заметно осел, кожа вокруг из багровой стала просто красной, а то и вовсе начала бледнеть до обычного.
Я взял корнцанг с ватным шариком и начал снимать налет. Гной сходил легко, без усилия. А под ним… Вчера там лежало серое, склизкое, расползающееся под инструментом мертвое поле. Сегодня из-под налета показалось дно другого цвета – местами еще серое, но кое-где красноватое, плотное, и на одном участке, у нижнего угла, ткань при касании закровила.
– Ну что там? – спросил Семен почему-то шепотом. Видно, проникся важностью момента.
– Кое-что есть, – сказал я. – Заживать она не начала, рано. Но и помирать перестала. Видишь, красное? Это живое. Вчера тут такого не было.
– Стало быть, мазь ваша…
– Стало быть, похоже на то. – Я выпрямился. – Гарантий пока никаких. Бывает, что болезнь отступает сама, без всякой мази, собака – зверь живучий. Один пес – это еще не доказательство.
Я промыл рану теплой соленой водой, заложил свежую мазь, и мы перебинтовали пса заново. Он перенес все терпеливо, только вздрагивал, а когда мы закончили и опустили его в конуру, полакал воды и посмотрел на плошку с мясом. Посмотрел – и отвернулся. Ну, не все сразу. Посмотрел – уже разговор.
– Мясо помельче поруби и в воде разболтай, – сказал я Семену. – Пить ему легче, чем жевать. И записывай все важное, что происходит. Привыкай к учету.
– Записываю, – с достоинством ответил Семен. – У меня тетрадка. Ничто мимо не проскочит. Поймаю и запишу.
Тетрадка у него была, это правда. Ученый секретарь при одной отдельно взятой дворняге. Я вымыл руки и поехал назад в госпиталь.
Гольдина я поймал в перевязочной, между двумя больными, и отвел к окну.
– Яков Наумович. Разговор на пять минут, без свидетелей.
Он насторожился. Решил, наверное, что сейчас я скажу про отъезд, и приготовился задавать вопросы. Но я начал с другого конца.
– Я делаю лекарство. Дома, у себя, своими руками. Лекарство необычное, в фармакопее его нет и еще долго не будет. Основано оно на самых новых работах по бактериологии, и действовать должно против гнойных и гнилостных микробов. Не снаружи, как карболка, а по существу: убивать их там, где они живут. То есть в организме, внутри.
– И оно… действует?
– Проверяю. Раньше действовало, но оно, повторяю, не карболка, а гораздо более тонкий и хрупкий механизм. Первые результаты обнадеживают, но именно первые, и я вам их пока не покажу. А говорю вот к чему. Выращивать его и применять я собираюсь научить вас. Как готовить, как отличать годное от негодного, как хранить, куда класть и куда не класть. Наука нехитрая, но аккуратности требует аптечной… даже более того. В аптеке обычно все проще. Голова у вас на месте, руки тоже. Справитесь.
Он молчал. Он все понял, конечно. Почему учить собираюсь именно его, и что стоит за этим «научить». Раз передаю – значит, сам рядом не останусь.
– Спасибо, Вадим Александрович, – сказал он наконец. – Я готов. Когда начнем?
– Скоро. Как только буду уверен, что учу вас делу, а не пустой трате бульона.
– Бульона⁈ – он вытаращил глаза.
– Узнаете, – сказал я. – Все узнаете. Идите работать.
Сазонов пришел ко мне в отделение под вечер. Пришел сам, а не прислал кого-то.
– Вадим Александрович. Телеграмма с линии. Идет санитарный поезд из-под Мукдена. Большой, вагонов сорок, и набит, судя по всему, до отказа. Там сейчас такое, что… – Он махнул рукой, не договорив. – Просят выслать на вокзал людей, сколько можем. Врачей, фельдшеров, санитаров с носилками. Я назначаю от чистой хирургии Левицкого, от вашего отделения – вас. Гольдин останется здесь.
– Когда поезд?
– К девяти обещают, но это как бог даст. Сбор во дворе через час. И вот что. – Он посмотрел на меня поверх очков. – Сортировку на перроне поручаю вам. Вы это хорошо умеете делать.
Он ушел, а я подумал про Ракитина и его правило «за территорию не выходить, ездить только с его человеком». Правила правилами, а телеграмма телеграммой. Сорок вагонов раненых – это не тот случай, когда врач сидит за забором и бережет свою драгоценную шкуру. Да и стрелять в толпе на вокзале, среди сотен людей, солдат и полиции, – затея для самоубийцы. Так я себе сказал, махнул рукой на предосторожности и пошел собираться. Но Ракитину я, конечно, все передам, он должен знать, куда я отправился.
Ехали на госпитальных санях, целым обозом. Впереди врачи и фельдшера, за ними санитары с носилками и брезентом, следом пустые подводы под раненых. Со мной сели Левицкий и Савельев с перевязочными сумками. Мороз к ночи опять взялся всерьез, полозья визжали, над лошадьми стоял пар.
– Люблю нашу службу, – сказал Левицкий, поднимая воротник. – Днем оперируешь, ночью разгружаешь. Для полного комплекта не хватает только самому лечь на носилки.
– Не каркайте, Константин Сергеевич.
– И не думаю. Я констатирую.
Вокзал встретил нас светом и гвалтом. Он в Харбине и в мирный день похож на муравейник, а в такую ночь превращался в муравейник разворошенный. На площади перед зданием сгрудились десятки подвод и саней, извозчики ругались за место, конные городовые теснили любопытных. На перроне уже разворачивалась эвакуационная комиссия: офицеры со списками, фельдшера, сестры милосердия с жестяными баками горячего чая и бульона, и всюду, куда ни глянь, китайские кули с носилками – сотни две, не меньше, синие куртки, пар от дыхания, гомон. Под фонарями на перроне ждали ряды пустых носилок, а сами фонари горели через один.
Сортировочный барак у перрона протопили, там поставили столы, разложили перевязочный материал, жгуты, шины. Я расставил людей: Левицкий со своими – в бараке, на срочные вмешательства, Савельев с двумя фельдшерами – на перроне при мне, санитары – цепочкой от вагонов к бараку и подводам.
– Первыми пойдут тяжелые, – сказал я фельдшерам. – Смотрим три вещи: дыхание, кровь, жгуты. У кого жгут – время наложения, если оно вообще известно. Поезд шел с фронта не один день. На такой дороге, по тряске, случается всякое. Будут вторичные кровотечения, помяните мое слово. Увидели свежую кровь на повязке – ко мне, немедленно, не дожидаясь очереди.
Поезд подошел в десятом часу. Сначала из темноты выплыл паровоз, потом свет фонарей выхватил вагоны – теплушки, одну за другой, без конца, с намалеванными на бортах красными крестами. Состав тормозил долго, окутываясь паром, со скрипом и лязгом, устало и нехотя.
Двери теплушек поехали в стороны, и началось.
Я работал, как и надо в таких случаях: голова холодная, руки быстрые, все лишнее отбросить. Носилки шли потоком, и на каждые у меня было по полминуты, не больше. Лицо, дыхание, повязка, жгут. Этого в барак, на стол. Этого на подводы, в госпиталь, потерпит. Этого накрыть и в сторону – опоздали, еще в дороге опоздали. Кули оказались понятливые: раз показал, куда какие носилки, дальше сами. Ходячих выводили отдельно, и они брели вдоль состава вереницей – в шинелях внакидку, с подвязанными руками, обмотанные бинтами. Сестры поили их чаем и бульоном, и над кружками стоял пар. Кто-то из ходячих, получив кружку, кланялся сестре в пояс, как в церкви.
Вторичное кровотечение нашлось, и не одно. Первым принесли солдата с раздробленным бедром. Повязка набухла свежим, красным, и капало сквозь брезент носилок. Я перетянул жгутом прямо под фонарем, на весу, написал на бирке время и отправил в барак, к Левицкому, там перевяжут как следует. Вторым был казак с плечом, у этого кровило слабее, обошлось давящей повязкой. Третий… третьего я записывать не стал. У третьего кровь кончилась уже давно.
Попался и жгут, который стоял на руке неизвестно сколько. Бирки нет, солдат в полубреду, ничего не помнит, рука ниже жгута ледяная и цвета оконной замазки. Сопровождавший санитар божился, что накладывали «недавно», но санитарской памяти в таких делах веры нет никакой. Я послал носилки к Левицкому первыми, без всякой очереди: если руку еще можно вернуть, решать надо на столе и сейчас, а если нельзя – тем более на столе и тем более сейчас.
В приоткрытую дверь барака при каждой ходке было видно одно и то же: свет ламп, пар, спины над столами. Левицкий работал без разгибу, и оттуда санитар уже неоднократно выносил накрытый таз, о содержимом которого спрашивать не хотелось и не требовалось.
Так все и шло, вагон за вагоном. Я потерял счет и носилкам, и времени, мороз перестал чувствоваться, остался только свет фонарей, пар, лица, и мои полминуты на каждого человека.
А потом от головы состава, от служебного вагона, где ехал персонал, санитары понесли еще одни носилки. Не в общем потоке, а отдельно, и рядом с носилками шел, придерживая край шинели, немолодой фельдшер с нашивками Красного Креста. Он увидел меня и подошел.
– Господин доктор. Дозвольте доложить. У нас потеря. – Он кашлянул в кулак. – Сестричка наша. Молоденькая. Из отряда. Несколько суток не спала, все перевязывала, а вчера свалилась в горячке. Рука распухла. Как-то очень быстро… Заразу подхватила на перевязках, там у нас с этим просто: наколола руку, и готово. Думали, в дороге отойдет, больно уж плоха. Но дышит пока. Без памяти лежит. Хотя, по всему видать, не жилица: с таким не живут, дело знакомое.
Он говорил еще что-то, а я уже шел к носилкам. Да, обычное дело. Сестры милосердия заражались на перевязках чаще, чем принято писать в отчетах, и умирали от того же, от чего умирали их больные. Рутина войны. Я откинул край одеяла, которым была укрыта голова, чтобы посмотреть лицо и дыхание.
Посмотрел.
На носилках, запрокинув голову, с серым лицом и спекшимися губами, лежала Анна Батурина.
* * *

Глава 4
Секунду или две я стоял и смотрел. Мороз, фонари, гул перрона, люди вокруг – все куда-то исчезло.
Анна. Здесь. На носилках, на войне, с серым лицом и без сознания. Я видел ее осенью в Петербурге, и с тех пор знал о ней одно: Италия, вилла, солнце, отцовский надзор. Выходит, не знал ничего.
Я вспомнил, как в ту последнюю ночь она у меня дома разглядывала банки с плесенью и говорила, что не хочет жить в отцовской золотой клетке и что ей по-настоящему интересна медицина. Я не обратил на это внимания. Оказалось, зря.
В какую же даль ты сбежала, Аня. Никто бы тебя добром не отпустил. Значит, действительно сбежала. Бросила все. Захотела жить настоящей жизнью. И вот что случилось.
А теперь в сторону все чувства и воспоминания.
– В барак, – сказал я санитарам. – На второй стол. Быстро.
Фельдшер засеменил рядом.
– Когда это случилось? – спросил я на ходу. – Точно говорите.
– Дня четыре тому, наверное. На перевязке руку наколола, иглой или чем еще, кто теперь разберет. Она и внимания не обратила, у нас это дело обычное. Работала. На другой день жаловаться стала, что рука болит, а бросить не бросила – куда там, раненых полный вагон. Потом пухнуть начало. А вчера свалилась: жар, заговаривается, людей не узнает. Ночью еще стонала, а с утра уже не добудились. Ни голосом, ни нашатырем.
– Кто она?
– Батурина Анна. Из вольных сестер. Благородная, сразу видно. Работница, каких поискать, врать не стану. Жаль ее. Такая молодая, еще бы жить, но теперь все.
В сортировочном бараке пахло кровью и карболкой. Левицкий как раз закончил с очередным столом и обернулся на нас. Я откинул одеяло.
Смотреть я себя заставил так, как смотрел бы любую другую: по порядку, ничего не пропуская. На оклик она не отозвалась. На щипок за здоровое предплечье сморщилась и слабо потянула руку к себе. Не кома. Глубокий сопор, но не кома. Лицо серое, губы сухие, в трещинах. Дыхание частое, поверхностное. Пульс я считал на здоровой руке: сто тридцать с лишним, слабого наполнения, нитка, а не пульс. Кисти и стопы прохладные. Термометр под здоровую мышку – и, пока он стоял, я занялся рукой.
Правая кисть и нижняя половина предплечья раздуты, кожа натянута, лоснится, горячая. На тыле кисти, у основания указательного пальца, колотый след меньше чечевичного зерна, вокруг нее багровое уплотнение. Выше, по внутренней стороне предплечья, к локтю тянулись красные полосы. Под кожей предплечья, ближе к сгибу, пальцы находили глубокую напряженную припухлость, и в одном месте под ней подавалось – там стоял гной. Термометр показал почти сорок.




























