444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Воронцов » Петербургский врач 8 (СИ) » Текст книги (страница 13)
Петербургский врач 8 (СИ)
  • Текст добавлен: 28 сентября 2026, 22:30

Текст книги "Петербургский врач 8 (СИ)"


Автор книги: Михаил Воронцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

– И все?

– И все.

– Она красивая, – сказала Аня задумчиво.

– Не заметил.

– Конечно. Месяц ехал с ней в одном поезде, дважды спасал и не заметил. Ты у меня очень наблюдательный.

Аня повернулась на бок. В темноте я не видел ее лица, но улыбку слышал по голосу.

– И что же, она тебя никак не отблагодарила за спасение?

– Ты о чем?

– Ну как о чем.

Ее голос сделался нарочито невинным.

– Как женщины благодарят прекрасного рыцаря на белом коне. Из погреба вынул, от каторги избавил. Неужели даже не поцеловала?

– Представь себе, ничего не было, – сказал я, и вышло раздраженнее, чем мне хотелось.

Аня засмеялась и придвинулась.

– Иди ко мне, – сказала она. – Я тебя отблагодарю. За то, что ты такой… не подберу слова. Невозмутимый, что ли. Или нерешительный.

Я хотел спросить, которое из двух слов она все-таки выбирает, но спрашивать стало некогда.

Утром я первым делом сел за перечень посуды и припасов для лаборатории, который обещал Сазонову. Банки, спиртовки, фильтровальная бумага, вата, сахар, желатин, ланолин – лист вышел длинный, и я заранее видел, как Гуров будет читать его и поднимать брови на каждой строке. Ну да это уже забота Сазонова, он обещал казну – пусть и воюет.

Аня пришла со мной: раз к полудню явится Стрелецкая, сидеть дома ей не имело смысла. Шли вдвоем, по морозу, мимо еще закрытых лавок, и Аня дышала холодом с явным удовольствием – засиделась дома за эти недели. Правой рукой она держала меня под локоть, крепко и не задумываясь, и я отметил это про себя как врач: еще месяц назад такая мелочь была бы для этой руки событием.

Сазонова я поймал в кабинете до утреннего совещания. Положил перед ним перечень. Он пробежал его глазами, хмыкнул на количестве банок, но ничего не вычеркнул и убрал в папку. А потом я рассказал про журналистку.

– «Русское слово», – повторил он и снял очки. – Это которое сытинское, московское. Тираж у него, говорят, страшный, чуть не самый большой в России. И что же ей нужно в моем госпитале?

– Репортаж. Как лечат, в каких условиях, чего не хватает. Со снимками.

– Чего не хватает. – Он потер переносицу. – На это никакой фотографии не хватит, тут синематограф нужен, часа на два. Зачем ей это? Барышням из газет обыкновенно подавай героев с саблями и сестер милосердия с ангельскими лицами.

– Она не из таких. Она идейная. Считает, что если написать правду о военной медицине, зашевелятся комитеты, пойдут пожертвования, а там и министерство испугается. Хочет помочь.

– Помочь. – Сазонов надел очки обратно и посмотрел на меня поверх стекол. – Вадим Александрович, я служу двадцать семь лет и еще ни разу не видел, чтобы газетная статья превратилась в бинты и хлороформ. Интенданты газет не читают. Они читают накладные.

– Зато накладные подписывают люди, которые читают газеты. И жертвователи читают. Комитетские дамы, купечество. Им накладных не покажешь, а газету – можно.

Он подумал. Пальцы с желтыми табачными пятнами постучали по папке.

– Ладно, – сказал он. – Терять нам нечего, скрывать тоже. Пусть приходит и снимает что угодно, кроме двух вещей. В инфекционное не пускать – нечего ей там дышать, у меня и без нее хлопот полон рот. И умерших по фамилиям не называть: у людей родня, пусть узнают, как положено, а не из газеты. Остальное – на ее совести. Приведете ее ко мне, я распоряжусь, чтобы пропустили.

– Спасибо, Глеб Ермолаевич.

– Не за что пока. – Он придвинул к себе бумаги. – Вот если после ее статьи нам пришлют хоть один вагон дров, тогда и поблагодарите. От моего имени.

Вот и весь разговор. Я ожидал худшего.

Стрелецкая явилась в полдень, минута в минуту. Сторож у проходной был предупрежден, Аня встретила ее у ворот, я забрал обеих и отвел к Сазонову. Тот поглядел на удостоверение, на «Кодак», сказал: «Снимайте, сударыня, только людей не мучайте, им и без вас тяжело», и на этом официальная часть кончилась.

Начала она со двора. Сняла ворота с обвисшим флагом, утоптанную тропу к моему отделению, сани, с которых как раз сгружали двоих привезенных с вокзала. Санитары при виде аппарата приосанились, и она терпеливо переждала, пока им надоест, и сняла их такими, какие они есть: усталыми и злыми. Из чистой хирургии вышел поглядеть Левицкий. Несмотря на свою женатость, увидев Стрелецкую, подкрутил ус и предложил показать операционную: у них и инструмент никелированный, и окна вымыты. Стрелецкая вежливо обещала зайти позже и не зашла.

Работала она быстро и умело. Никаких ахов, никаких платочков у носа. Она прошла между нар медленно, всматриваясь, потом попросила разрешения у раненых – у самих раненых, не у меня – и стала снимать. Какой-то ефрейтор с забинтованной головой спросил, в газету ли их, и, услышав, что в газету, в «Русское слово», приподнялся на локте и потребовал, чтобы сняли непременно с георгиевской ленточкой: пусть в деревне видят, что он тут не даром лежит. Стрелецкая сняла его с ленточкой, а остальных – как лежали. Крупно в лицо больше не фотографировала никого. Снимала руки на одеялах, костыли у изголовий, очередь с котелками у кухни, пар над прачечной, где кипятили стираные бинты. Спросила, почему бинты стираные. Я объяснил, что новых не хватает и что стирка с кипячением – не прихоть, а необходимость. Она записала.

В мой барак она вошла без предупреждения о том, что там будет. Я нарочно не стал готовить. Гнойное отделение словами не расскажешь. Она остановилась на пороге, справилась с лицом за какие-нибудь две секунды и пошла дальше. Анна шла рядом и негромко объясняла: вот перевязочная, вот здесь лежат после операций, вот сюда кладут тех, кого сняли с поездов. Про поезда она говорила со знанием дела – сколько суток везут, как перевязывают на ходу, почему раны доезжают в таком виде, – и Стрелецкая дважды останавливалась и записывала за ней слово в слово.

В перевязочной снимали при магнии. Стрелецкая насыпала порошок на жестяную планку, попросила всех замереть и подожгла. Полыхнуло белым, под потолок пошел едкий дым, в углу закашлялись, Дарья Семеновна замахала полотенцем, а Снегирев сказал, что на позициях и то тише. Зато снимок, по словам Стрелецкой, должен был выйти настоящий: перевязка как она есть, с тазом, с корпией и с лицом Мухина, который держал лоток и от важности момента окаменел.

Потом она попросила разговора с кем-нибудь из врачей отделения. Не со мной – про меня, сказала она, писать не с руки, а с врачом, который работает здесь каждый день.

– Гольдин! – позвал я. – Яков Наумович. Уделите даме десять минут, расскажите про отделение.

Гольдин как раз тут явился в отделение. Увидел Стрелецкую с блокнотом и остановился, будто налетел на стену. Потом покраснел. Пятнами, от воротника вверх.

– Я… собственно… что рассказывать? – спросил он у меня, хотя спрашивала его она.

– Правду, – сказала Стрелецкая. – Сколько у вас больных, сколько врачей, чего не хватает и что вы обо всем этом думаете. Я не кусаюсь, честное слово. Кусаются, мне сказали, в третьем отделении.

Шутка была так себе, но Гольдина она почему-то расшевелила. Он начал запинаясь, глядя куда-то мимо ее уха, но на третьей фразе заговорил о деле и забылся. Сказал о том, что коек не хватает. Что врачей не хватает тоже. Что перевязочного материала выдают две трети от потребного и приходится выбирать, кому свежий бинт, а кому стираный. Что люди умирают не столько от ран, сколько от того, что было с ними до госпиталя: неделя в теплушке, холод, грязь, голод. Что если бы раненых довозили быстрее и кормили в пути, половины его работы не существовало бы. Говорил он очень толково, с цифрами, без единой жалобы на собственную жизнь, и я слушал и думал, что доклада лучше не составил бы и сам.

– А что нужно отделению в первую очередь? – спросила Стрелецкая. – Если бы вам дали выбрать одно.

– Одно нельзя, – сказал Гольдин серьезно. – Нужно много чего. Все нужно, потому что не хватает как раз всего.

Она записывала быстро, сокращенно, и время от времени поднимала на него глаза. По моим наблюдениям – чаще, чем требовалось для записи.

– Спасибо, Яков Наумович, – сказала она, эффектно закрывая блокнот. – Вы первый человек за неделю, который говорил со мной цифрами, а не чувствами. Можно, я сниму вас в перевязочной? За работой.

Гольдин посмотрел на меня с некоторым отчаянием. Я пожал плечами: сам, мол, договорился до фотографии. Сняли его у стола с инструментами. Магний полыхнул, Гольдин моргнул, Стрелецкая сказала, что моргнувшим он выйдет даже лучше – живее.

Уходила она в пятом часу, когда уже смеркалось. У ворот пожала руку мне, потом Ане – ее она поблагодарила отдельно и, по-моему, искренне.

– Материал отправлю первой же почтой в редакцию, – сказала она. – Пока дойдет, пока набор, пока цензура… недели три, самое малое. Но он выйдет, вот увидите. И если после него сюда не пойдут пожертвования, я не Стрелецкая.

И ушла в сумерки, с «Кодаком» через плечо, шагом человека, у которого впереди еще много так называемой фактуры для съемок и репортажей.

Вечером, за ужином, Аня отставила тарелку и посмотрела на меня серьезно и насмешливо одновременно.

– Ты заметил?

– Что я должен был заметить?

– Стрелецкой очень понравился твой Гольдин.

Я чуть не подавился.

– С чего ты взяла?

– С того, что у меня есть глаза. Она смотрела на него, когда он говорил. И продолжала смотреть, когда он молчал. И снимать в отделении больше никого не попросила. А когда мы уходили, она спросила у меня, давно ли Яков Наумович служит и откуда он родом. Не для блокнота спросила, блокнот был уже в сумке. А он… – Аня улыбнулась. – Ему очень нравилось разговаривать с ней.

– Аня, – я отложил вилку.

– Этого не может быть, потому что не может быть никогда. Ты их видела? Они же с разных планет. Гольдин – тихий, робкий, книжный мальчик, он от женского взгляда пятнами идет. А она… она совершенно без тормозов. Ее бандиты украли – так она потом жалела, что аппарата при себе не было, снимок пропал. И потом, она старше его лет на пять.

– И что?

– И то, что нелепости все это.

– Вы, мужчины, много думаете и мало чувствуете, – сказала Аня тоном, каким объявляют диагноз. – Своим глазам не доверяете, вам все надо, чтобы сходилось, как в аптеке. А тут не аптека. Давай спорить.

– На что?

– На фунт шоколада. Хорошего, от Чурина.

– Идет, – сказал я. – Легкая победа, даже неудобно. А вообще, как ты собираешься спор выигрывать? Она скоро уедет за своим материалом, и вся любовь.

– А вот как, – Аня сложила руки на столе. – Надо пойти вчетвером в ресторан. Ты, я, Гольдин и Стрелецкая. Посидеть по-человечески. А дальше они сами разберутся. Надо только поставить их друг к другу поближе, остальное не наша забота.

Я представил себе эту картину, и мне стало не по себе.

– Погоди. А это вообще… прилично? Вот так, в открытую, сводить двух взрослых людей? Мы им кто – свахи?

Анна несильно стукнула меня кулаком в плечо.

– Пока мы с тобой будем рассуждать о приличиях, они свое счастье проворонят. Она уедет, он останется, и оба будут до старости вспоминать, как хорошо однажды поговорили про стираные бинты. Ужин – это просто ужин, никто никого под венец не тащит. Пригласишь Гольдина?

– Я в этих делах ничего не понимаю, – честно сказал я. – И в успех не верю. Но с Гольдиным поговорю, так и быть.

– Вот и посмотрим, кто из нас чего не понимает, – сказала Аня.

Наутро все шло заведенным порядком: совещание у Сазонова, сводка, обход. На обходе я дважды ловил себя на том, что репетирую про себя предстоящий разговор, и оба раза выходила ерунда. «Яков Наумович, не хотите ли вы…» Чего – не хотите ли? «Яков Наумович, мы с женой подумали…» Еще хуже: сразу ясно, что заговор. К концу обхода я решил, что нечего мудрить, скажу как есть. В конце концов, я этому человеку доверил лабораторию и отделение. Переживет и приглашение на ужин. А не переживет – я не виноват. Тогда героическая смерть. Не вынесло благородное сердце известия о предстоящем ужине с красивой женщиной.

После обхода я зашел в ординаторскую и послал за ним санитара. Гольдин явился через минуту – с эмалированным лотком в руках. Встал у стола, готовый слушать про больных, про лабораторию, про что угодно.

– Яков Наумович, – начал я, снова поискал подходящее вступление, не нашел и махнул рукой. – Скажу прямо. Нам надо вчетвером пойти в ресторан. Я, Анна Николаевна, вы и госпожа Стрелецкая. Вас надо поближе познакомить.

Несколько мгновений он смотрел на меня, и по лицу было видно, как он перебирает объяснения услышанному и ни одно ему не подходит. Потом глаза у него полезли на лоб, от воротника вверх пошли уже знакомые мне пятна, и эмалированный лоток грохнулся об пол так, что во дворе залаял Унтер.

* * *

Глава 20

Гольдин опомнился и поднял лоток.

– Вы это серьезно, Вадим Александрович? – спросил Гольдин. – Про ресторан?

– Совершенно серьезно.

– Боже мой. – Он провел ладонью по волосам, отчего они встали еще хуже. – Но мне же нечего надеть. У меня один сюртук, и тот… вы же видите, какой.

– Сюртук – дело поправимое.

– Поправимое, да, – согласился он и заговорил быстрее, будто ухватился за эту мысль. – Я попрошу хозяйку, у которой комнату снимаю. Она не откажет, она ко мне как к родному. Все говорит: вы бы, Яков Наумович, о себе подумали, а то все в работе да в работе. Она вычистит и отутюжит, у нее это выходит лучше, чем в любой мастерской…

Он замолчал на полуслове. Оживление сошло с его лица так же быстро, как появилось, и он посмотрел на меня почти с испугом.

– Постойте. А зачем это все? Нет, вы не подумайте, я благодарен, но… зачем госпоже Стрелецкой я нужен? Кто я такой? Больничный врач без степени, зауряд. А она… вы же ее видели. Она из другого мира. Сильная, современная, ничего не боится. Пол-России объездила одна. Ей бы с генералами ужинать. А я, пока со всех сторон вопрос не обдумаю, за дело взяться не могу. Сам себя за это грызу, и без толку. Ну познакомимся мы ближе – и что? О чем ей со мной говорить?

Все это он выложил на одном дыхании. Я мог бы сказать ему, что позавчера эта сильная и современная особа записывала за ним слово в слово и смотрела на него дольше, чем нужно для записи, но решил зайти с другой стороны.

– Яков Наумович, – сказал я, – Анна Николаевна считает, что вы госпоже Стрелецкой понравитесь. Она в таких вещах не ошибается.

Гольдин развел руками. Вид у него сделался обреченный.

– Ну, если Анна Николаевна так считает… надо идти. – Он подумал еще. – А это прилично? Приглашать в ресторан незамужнюю даму? В Петербурге, я слышал, за такое…

– Здесь не Петербург. Здесь война, и половина петербургских правил на ней стерлась. К тому же за столом будет замужняя дама, моя жена. Приличнее некуда.

Про себя я подумал, что Стрелецкой на все когда-то кем-то выдуманные правила глубоко наплевать и единственный человек за нашим столом, которого они будут заботить, стоит сейчас передо мной.

– Хорошо, – сказал Гольдин и выпрямился. – Только не завтра. Мне нужно дня два, чтобы… привести себя в порядок.

– Два дня так два дня. Послезавтра вечером. За остальное не беспокойтесь, столик закажу я.

Он кивнул и пошел к дверям. У порога обернулся.

– Вадим Александрович. А вы уверены, что она согласится?

– Да, – сказал я. – Моя жена сказала, что все будет именно так.

Дома за ужином я доложил обстановку: Гольдин согласен, срок – послезавтра, сюртуком занимается его квартирная хозяйка. Аня выслушала с видом командира, принимающего рапорт.

– Теперь Ольга, – подвела итог она. – Как ты собираешься ее звать?

– Зайду завтра к ней и приглашу. Или записку пошлю: так, мол, и так, приходите ужинать.

Аня покачала головой.

– Нет уж. Пригласить должна я, от себя. Женщину зовет женщина, тогда это ужин, а не что-то еще. И писать надо не «приходите ужинать», а иначе.

Она достала бумагу, подумала и быстро написала. Потом протянула листок мне.

«Милая Ольга! Вадим пригласил на послезавтра к ужину своего молодого коллегу, доктора Гольдина, – того самого, что говорил с Вами цифрами. Они весь вечер будут обсуждать скучные медицинские материи, и я решительно не вынесу этого в одиночестве. Спасите меня от тоски, составьте компанию. Ресторан на Китайской, в восемь. Ваша А. Д.»

– А она поймет, о чем речь? – спросил я, возвращая листок.

– Должна понять. Она умная. Что-что, а этого у нее не отнять.

Мальчишка от Ковалева сбегал с запиской за гривенник и с наказом подождать ответа. Ответ пришел через полчаса. Анна прочла его, улыбнулась одними уголками губ и сначала спрятала листок.

– Вообще-то показывать чужие письма дурно, – сказала она. – Но тебе надо это увидеть. Иначе ты послезавтра наделаешь глупостей, потому что не будешь понимать, что происходит за столом. Читай.

Почерк у Стрелецкой оказался стремительный, с летящими хвостами.

«Дорогая Анна Николаевна! Конечно приду, с огромным удовольствием. Но объясните мне, ради бога: неужели мое общество может быть интересно доктору Гольдину? Он подлинный человек науки, у него блестящая голова, он о деле говорит так, что заслушаешься, – а я что? Журналистка, сорока с аппаратом. Но со мной такого еще не бывало, чтобы я два дня подряд вспоминала чужое интервью. Умоляю, ответьте как есть, ничего не смягчая. Врать Вы, кажется, не умеете, за то Вас и люблю. О.»

Стрелецкая умоляла ответить ей как есть. Фунт шоколада от Чурина уплывал от меня со скоростью курьерского поезда.

– Ну что? – спросила Аня.

– Пиши ответ, – сказал я. – Что все хорошо. А вообще ты знаешь, что делать.

Она села и написала второе письмо, такое же короткое. Его содержание мне уже не показали.

Назавтра после службы мы пошли к Чурину. Аня выбирала платье так же, как выбирала когда-то оружие: спокойно и никого не слушая. Темно-синее, глухое по горлу, без единой оборки – продавщица наверху пробовала предложить что-то с кружевом и увяла под ее взглядом. Мне был куплен галстук и высказано все, что она думает о моих воротничках. Я не спорил.

Пока расплачивался, поймал себя на постороннем вопросе: а в чем придет Стрелецкая? Ничего, кроме английского дорожного костюма и каракулевой шапочки, я на ней за два месяца пути не видел и подозревал, что другого гардероба у нее просто нет. Да и вообще не представлял ее иначе одетой! Придет, наверное, как есть, с «Кодаком» через плечо, и будет снимать нас с магнием между переменами блюд.

Столик был заказан – в ресторане на Китайской, из приличных, где кормили по-европейски и куда интендантов пускали, но вели они себя тихо. Кабинет брать не стал, взял стол в общем зале, у стены: четверым в кабинете сидеть – вроде минус к репутации, а в зале все на виду и все пристойно.

Мы с Аней пришли первыми, без четверти восемь. Зал был полон наполовину: погоны, купечество, два железнодорожных инженера, у эстрады настраивал скрипку музыкант из бывших консерваторских, каких война пригнала в Харбин со всей России. Пахло хорошо. После своего отделения почувствовал себя здесь, как в другой стране.

Гольдин пришел в восемь, минута в минуту. Узнать его можно было не сразу. Сюртук на нем сидел как новый, воротничок сиял, волосы были подстрижены и уложены. Хозяйка, надо думать, трудилась над ним двое суток. Он поздоровался с Аней, сел на краешек стула и стал смотреть на дверь с таким лицом, с каким молодые врачи ждут первую самостоятельную операцию.

Стрелецкая опоздала на десять минут – подозреваю, что нарочно и по часам.

Я готовился увидеть девицу в дорожном костюме, но вместо нее в дверях стояла дама. Темно-вишневое платье, перчатки до локтя, высокая прическа, открытая шея, и при этом ни фотоаппарата, ни сумки с блокнотом – маленькая бархатная сумочка на шнурке. Метрдотель поклонился ей первой из всех вошедших за вечер, и по этому поклону я понял, что платье настоящее и стоит явно очень дорого.

Гольдин поднялся ей навстречу и застыл. Он смотрел на нее, и молчал так долго, что пауза стала неприличной. Потом сделал над собой усилие, поклонился и выговорил:

– Добрый вечер, Ольга… – и запнулся, потому что отчества ее не знал никто из нас.

– Сергеевна, – подсказала она и подала ему руку. – Добрый вечер, Яков Наумович.

Рассаживались по всем правилам, которые Анна накануне сообщила мне, как рецепт: супругов рядом не сажать, это мещанство. Мы со Стрелецкой сели по одну сторону стола, Аня с Гольдиным – напротив. Придумано это было в старину не глупо: хочешь не хочешь, а разговаривать приходится не с тем, с кем и так живешь.

Заказывали тоже по правилам. Аня вполголоса сказала мне, чего ей хочется, я передал метрдотелю; тот записывал, наклонив голову. Гольдин во время заказа от волнения начал путаться, и кончилось тем, что Аня вполголоса подсказывала ему собственный заказ, как суфлер. А Стрелецкая дождалась, пока метрдотель закончит с нами, повернулась к нему и заказала сама – консоме, судака и спаржу, если спаржа не из жестянки, а если из жестянки, то не надо. Лицо метрдотеля дрогнуло, но записал. Аня под столом коротко тронула мою ногу носком туфли.

Это наверняка что-то означало, но что, я не понял.

Принесли шампанское. Я сказал два слова – за знакомство и за то, чтобы через год пить его же по случаю мира, – и разговор с этого сам собой свернул на войну.

– Не будет через год мира, – сказала Стрелецкая. – И через два, боюсь, не будет, если все пойдет, как идет. Я от самого Петербурга смотрю на эту войну. Знаете, что меня поразило больше всего? Никто не может мне объяснить, зачем она. Спрашиваю офицеров, спрашиваю солдат, интендантов, даже одного генерала спросила. Офицеры говорят про долг, солдаты про присягу, генерал обиделся. А «зачем» – не знает никто.

– Скажут, что отступать поздно, – пожал плечами я. – Это единственный ответ, который вам скажут в штабе. Воюем, потому что уже воюем.

– Вот именно. А платит за это «уже воюем» мужик из Тамбовской губернии, который до Харбина не знал, что на свете есть Япония. Я его спрашивала, за что он воюет. Знаете, что он ответил? «За Расею, барыня. А где она тут, Расея, не могу знать».

Гольдин слушал, вертя в пальцах ножку бокала. Потом заговорил.

– Зачем война, я не знаю. Я знаю, что она делает. Она берет здорового человека и за две недели превращает его в моего пациента. Если его ранили утром и перевязали в тот же день – он мой на месяц, потом уйдет на своих ногах. Если он сутки пролежал на морозе, а потом неделю ехал в теплушке – считай, что все. Понимаете, его убивает не пуля. Его убивает время между пулей и врачом.

– Так напишите об этом, – сказала Стрелецкая. Она слушала его, подавшись вперед.

– Я писал. Докладную записку, в марте. Мне ответили, что вопрос эвакуации раненых не входит в компетенцию младшего врачебного состава.

– А в чью входит?

– Ни в чью, – развел руками Гольдин.

– Ну, положим, теперь в вашу, – заметил я. – Вы это продиктовали в «Русское слово», миллионным тиражом.

Стрелецкая засмеялась.

– Кстати, о тираже. Не обольщайтесь раньше времени: есть еще цензура. Военному цензору не нравится слово «не хватает». Ему нравится слово «доблесть». Мой очерк о теплушках он в свое время сократил вдвое, и знаете, что вычеркнул? Не про раны. Про то, что раненым трое суток не давали кипятку. Раны – это доблесть, а кипяток – это уже упрек начальству.

– И что вы сделали? – спросила Аня.

– Переписала. Написала, что солдаты стойко переносили отсутствие кипятку. Цензор пропустил, а читатель, слава богу, умеет читать между строк. – Она повела плечом. – Ремесло как ремесло. У хирурга свои обходные пути, у нас свои.

Дальше разговор покатился сам – о том, что после войны все переменится, потому что не может не перемениться; о сыворотках и о том, доживем ли мы до прививки от тифа; о лучах Рентгена, которые Гольдин несколько раз видел и о которых рассказывал с такой жадностью, что Стрелецкая отобрала у него салфетку, на которой он чертил трубку, и спрятала в сумочку – «для редакции».

Между судаком и жарким Гольдин, разгорячившись, изложил мысль, которую я от него слышал впервые: госпиталям надо считать исходы. Не поступивших и выбывших, как считает канцелярия, а сроки заживления, нагноения, смертность – по видам ранений, по срокам доставки, по способу перевязки, и сводить это по всей армии, и печатать. Снаряды, сказал он, у нас считают до штуки, а во что обходится лишняя неделя в теплушке, не знает никто, потому что никто не складывал. Сложить – и цифра сама начнет воевать с интендантами, без всяких докладных.

– Так это же готовая статья, – сказала Стрелецкая. – Отдельная. «Арифметика войны». Яков Наумович, я на вас имею журналистские виды, имейте в виду.

Гольдин ответил, что виды – это взаимно, покраснел, сообразив, как это прозвучало, и торопливо уточнил: в смысле статистики. Стрелецкая с серьезным лицом подтвердила, что поняла именно так.

Я больше слушал. Гольдин на моих глазах перестал запинаться. Он спорил, он перебивал, он один раз сказал Стрелецкой «вы не правы» и привел три довода, и она, обдумав, признала, что не права. Я сидел и не узнавал человека, который три дня назад уронил лоток от одного моего предложения увидеть Стрелецкую.

Аня почти не вмешивалась. Она направляла разговор двумя-тремя словами, как стрелочник, – и всякий раз стрелка переводилась туда, где этим двоим было о чем говорить. Она работала чисто. Со стороны никто бы ничего не заметил, а я замечал и мысленно прощался с шоколадом окончательно.

Ну да ладно, мне не жалко.

К тому же она меня наверняка угостит.

Разошлись в двенадцатом часу. У гардероба Гольдин, подавая Стрелецкой шубку, произнес:

– Ольга Сергеевна, я вас провожу. Ночью тут ходить одной нельзя. И на извозчике одной нельзя тоже.

Он был прав. Ночной Харбин – место скверное: фонари только на Китайской, дальше темень, а в темноте пьяные интенданты, дезертиры, хунхузская контрабанда и просто лихие люди, которых война притащила сюда вместе со скрипачами. Отпустить женщину нельзя никак.

– Проводите, – просто сказала Стрелецкая.

И посмотрела на него. Я видел этот взгляд две секунды, не больше, но мне хватило. Так не смотрят на провожатого. Так смотрят на человека, которого ждали. И Гольдин смотрел на нее так же, и оба они забыли о нашем существовании раньше, чем за ними закрылась дверь.

Мы с Аней взяли извозчика. Ночь была морозная, звездная, полозья скрипели, Анна сидела, спрятав нос в воротник, и молчала до самого дома. Уже на лестнице, отпирая дверь, я сказал:

– Признаю. Ты выиграла. Шоколад за мной.

– Это еще не все, – сказала Аня. – Ночевать они будут вместе. Сегодня.

– Аня. Ну это уже чересчур. Он ее до дверей доведет, поцелует руку и будет до утра ходить под окнами по морозу. Я его знаю.

– Поспорим?

– Нет, – сказал я. – Один раз я на эту тему уже спорил. С меня хватит.

Аня засмеялась.

Утром Гольдин на службу не пришел.

Это заметили не только в нашем отделении. Гольдин за год не опоздал ни разу; по нему сверяли часы. Мухин сбегал в лабораторию – пусто. Снегирев предположил, что Яков Наумович заболел, но было видно, что сам он в это не верит: заболевший Гольдин прислал бы записку с объяснением и с указанием, кому какие перевязки. Дарья Семеновна молча послала санитара к нему на квартиру.

Санитар вернулся через сорок минут с известием, от которого притихли все: дома доктор не ночевал. Хозяйка в слезах.

Начали строиться версии. Мухин стоял за несчастный случай и предлагал обойти приемные покои других госпиталей. Снегирев, поблескивая железными очками, склонялся к ограблению: вчера, по его сведениям, Яков Наумович при полном параде ходил в ресторан, а в ресторанах высматривают публику при деньгах. Оба поглядывали на меня, но расспрашивать не решались. Я велел обоим заниматься перевязками и не хоронить человека раньше времени.

К десяти о происшествии знал Сазонов. Он зашел к нам, что случалось нечасто, и с порога спросил, не объявился ли.

Не объявился.

– Не нравится мне это, – сказал Сазонов. – Тихий, положительный человек, аккуратнее его в госпитале нет. Такие не загуливают. Такие пропадают, только когда с ними что-то случается. Время военное, город сами знаете какой. Надо в полицию заявлять.

– Глеб Ермолаевич, – сказал я, – давайте подождем до полудня. Полагаю, с Яковом Наумовичем все хорошо. Даже очень хорошо.

Сазонов надел очки и посмотрел на меня сквозь них.

– Это как прикажете понимать?

– Никак. Я не вправе раскрывать чужие тайны. Но в полицию заявлять рано, за это я ручаюсь.

– Тайны, – повторил Сазонов. – У меня в госпитале тысяча больных, а у врачей тайны.

Он пошел к дверям, у порога обернулся:

– До полудня. Потом извольте раскрыть ваши тайны.

Гольдин объявился в двенадцатом часу. Я увидел его в окно. Шинель расстегнута, вчерашний парадный сюртук помят, глаза после бессонной ночи ввалились, но лицо счастливое, дальше некуда.

Он влетел в ординаторскую и остановился передо мной.

– Вадим Александрович, я… Я знаю, который час. Мне нет оправдания. Я готов на любое взыскание, я отработаю все дежурства, я…

– Тихо, – сказал я. – Сядьте. Отдышитесь.

Он не сел.

– Я не мог уйти, – сказал он. – Понимаете? Мы говорили, говорили, а потом…

Он сглотнул и закончил почти шепотом:

– А после потом мы решили пожениться.

За перегородкой что-то упало. Очень ко времени, очень символически.

– Я знаю, как это звучит, – продолжал Гольдин, торопясь. – Знакомы мы не очень долго. Но я никогда ни в чем не был так уверен. И я хотел сказать вам…

Он посмотрел мне в глаза.

– Я знаю, что этот ужин не сам собой случился. Спасибо вам. И Анне Николаевне – ей больше всех. Я себя чувствую другим человеком, будто мне все это время не хватало воздуха, а теперь хватает. – Он выдохнул, провел рукой по мятому сюртуку и сказал уже обычным голосом дежурного врача:

– А теперь за работу. Что у нас по отделению?

По отделению было как обычно: перевязки, температуры, один слегка подозрительный на тиф. Гольдин выслушал, кивнул и пошел в перевязочную, а по дороге распорядился насчет подозрительного так коротко, уверенно и ясно, что я поначалу даже не поверил.

С сегодняшнего утра Гольдин изменился. Не стал другим человеком, но из него будто вынули что-то мешавшее.

Домой я шел не торопясь и по дороге завернул в часовой магазин на Китайской – вообще-то я шел за шоколадом, отдавать проигрыш, а в часовую витрину посмотрел случайно. Посмотрел и остановился.

За стеклом, на черном бархате, лежали дамские часы-шатлен: маленькие, серебряные, крышка крыта синей эмалью, и при них брошь в виде банта, которой они прикалываются к платью на груди. Такие часы бывают у сестер милосердия: руки при перевязке заняты, а пульс считать надо, и часы на груди только повернуть – вот они, перед глазами. Инструмент, а не побрякушка. Но эти были еще и красивы.

Я стоял перед витриной и думал про Аню. Как она вела Стрелецкую по отделению и объясняла про санитарные поезда. Как переписывалась и выиграла спор. Как она сказала тогда: если репортаж поможет медицине, значит, дело стоящее. Дарить ей кольца и броши – хорошо, но банально. А часы, по которым считают пульс… это что-то другое.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю