Текст книги "Петербургский врач 8 (СИ)"
Автор книги: Михаил Воронцов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Часы я купил, и шоколад в кондитерской рядом тоже – фунт, лучшего, в коробке с лентой.
Дома Аня сначала развязала ленту, засмеялась и объявила, что выигрыш принимает. Потом открыла футляр с часами – и замолчала. Вынула их, повернула эмалевой крышкой к лампе, откинула крышку ногтем, послушала ход. Приколола бант к платью, на грудь, посмотрела вниз, на циферблат, как смотрят сестры, когда считают пульс.
– Ты понимаешь, что ты мне подарил? – спросила она.
– Понимаю, – сказал я. – Потому и подарил.
Она подошла и поцеловала меня, и часы холодно кольнули меня сквозь рубашку.
За чаем я рассказал ей про сегодняшнее утро – про поиски Гольдина, про Сазонова с его полицией и про то, как Гольдин объявил о женитьбе. Аня смеялась.
– Свадьба, – сказала она, отсмеявшись и вытирая глаза. – Нет, ты подумай. Три дня знакомства, две встречи. А ты говорил – с разных планет, ничего не выйдет, она уедет, и вся любовь.
– Говорил, – согласился я. – Спорил и проиграл. В следующий раз, когда буду спорить, напомни мне про фунт шоколада.
– Про два, – сказала Аня. – Ты еще про их совместную ночь чуть не поспорил.
Крыть было нечем. Я подлил ей чай и открыл коробку.
* * *

Глава 21
Ли встречи пока не просил. Поэтому в части тайной войны в моей жизни наступило долгожданное затишье. Закончится оно, разумеется, быстро и без предупреждения, тут сомнений не было никаких, поэтому время нужно потратить с пользой.
Повязки с мазью мы начали ставить с понедельника, открыто, с записью в скорбных листах, как и договаривались с Сазоновым. Больных я разделил на группы. Мази на всех не хватит, и в первую очередь сейчас нужны научные результаты.
Первую группу, одиннадцать человек, я набрал из открытых гнойных ран мягких тканей: пулевые, осколочные, нагноившиеся после операций, вскрытые абсцессы, флегмоны после широких разрезов. У всех до мази была сделана полная хирургическая работа: карманы вскрыты, омертвевшее иссечено, отток обеспечен. То есть хирургия свое дело сделала, и дальше рана оставалась один на один с микробом. Вот тут надо посмотреть, что будет.
Вторая группа – восемь человек, тяжелые. Открытый перелом голени, большая осколочная рана бедра, глубокое пулевое ранение ягодицы с затеками, обширная рана плеча, раны после иссечения размозженных тканей. Посмотрим и тут.
И третья группа – самые тяжелые случаи. Пенициллин – не магическое средство, но кто знает, что получится. Понять, что мы можем, а что нет, тоже очень важно.
Перевязки шли обычным порядком, только марля теперь пропитывалась слоем желтоватой мази.
Через сутки я обходил первую группу, решив не торопиться с выводами. Но глаза видели: у четверых отделяемого меньше, отек спадает, края ран спокойнее. На вторые и третьи сутки это уже нельзя было списать на воображение. Гной убывал так, что сестры меняли повязки реже. Уходил запах – тот сладковатый гнилостный дух, который в нашем отделении не выветривался никогда. Раны очищались, серый налет сходил, и на дне показывались зернистые красные грануляции, живые, кровоточащие от прикосновения.
К шестому дню на некоторые раны первой группы приходили смотреть врачи из других отделений. Слух по госпиталю прошел сам собой, его никто не разносил. Рану голени у стрелка – шесть дней назад это была разлитая, зловонная, отечная дрянь с температурой под сорок – теперь можно было показывать студентам как образец очищения. Левицкий постоял над ней, посмотрел запись в скорбном листе, потом взглянул на меня.
– Сколько, вы говорите, дней?
– Шесть.
– Я такое видел за три недели. Когда шло на поправку, разумеется.
Со второй группой вышло иначе. У унтера с осколочной раной бедра дело двинулось так же быстро, как в первой группе. У двоих улучшение шло, но медленно. А у солдата с раненой ягодицей поверхность раны очистилась до образцового вида, но из глубины, из хода, оставленного пулей, гной шел по-прежнему, и температура не спадала. Я проверил зондом: ход глубокий, с изгибом, и туда, в глубину, мазь попросту не доставала.
Картина складывалась ясная. Мазь убивала микроба там, куда дотягивалась. Она не умела вскрывать карманы и не заменяла дренажа. Плохо обработанную рану она не спасала, хорошо обработанной – помогала так, как не помогало ничто из известного сейчас. Как у всякого оружия, у этого была дальность.
Третья группа доказывала то же самое. Раны одного по-прежнему гноились. У второго два дня шло улучшение, потом остановилось, будто уперлось в стену. У третьего рана снаружи стала чистой, а лихорадка держалась – где-то сидел очаг. А четвертый случай был самый необычный. Гной у него изменился: убыл, но не исчез, стал жиже, с зеленоватым отливом и приторным запахом. Мазь выбила одну флору – и освободила место другой, которую не брала. Увы.
– Выходит, оно разбирает микробов, – задумчиво сказал Гольдин. – Одних убивает, других не трогает.
– Выходит, так. И это тоже надо записать. Панацеей средство не является. Для какой-нибудь комиссии.
Она явиться не замедлила.
Сазонов заходил к нам каждый день, ходил вдоль коек, смотрел раны молча, задавал два-три вопроса по существу и уходил. Восторгов он себе не позволял, и я его понимал: на его веку многое начинало за здравие, а заканчивало совсем иначе. «Впечатление есть, – сказал он однажды, глядя на очистившуюся рану голени. – Но впечатление к отчету не подошьешь. Досмотрим весь срок, тогда и будем считать». Я не спорил: он был прав. К тому же копии наших записей уходили с его сопроводительной бумагой в управление Красного Креста. Сазонов ничего не скрывал.
Через несколько дней он вызвал меня к себе и протянул через стол бумагу со штампом управления.
– Читайте.
Бумага извещала, что для ознакомления с применяемым в госпитале новым способом лечения гнойных ран назначена комиссия в составе четырех лиц.
– Быстро они, – сказал я.
– Это вы еще не знаете, кто председатель. – Сазонов забрал бумагу. – Державин, Виктор Петрович. Помощник главноуполномоченного по медицинской части. Доктор медицины, статский советник, администратор милостью божьей. Человек не глупый и не подлый, сразу говорю, чтобы вы не настраивались общаться с дураком. С дураком было бы легче. Он очень осторожный. Так что готовьте отделение, Вадим Александрович. Порядок чтобы был не парадный, а настоящий, он разницу увидит. Записи, листы, журналы – все в полном виде.
Наведением порядка в отделении занялся Гольдин. Не суетился, не кричал, не бегал, а командовал. Коротко и четко. Еще несколько дней назад он так не умел. Взгляд – волевой, брови – нахмурены, настроение – серьезное, уверенности в себе не занимать.
Жил теперь мой заместитель не у прежней хозяйки. Про это в госпитале не говорили вслух, но знали все: доктор Гольдин и корреспондентка «Русского слова» живут вместе. По здешним понятиям это был скандал чистой воды. Но Гольдину и Стрелецкой до этого явно не было никакого дела.
Единственное, что Гольдин теперь был постоянно невыспавшийся. Ума не приложу, из-за чего такое. Может, спросить, на что полночи уходит, и почему это совпало с появлением в его жизни Стрелецкой.
На следующий день Гольдин зашел в ординаторскую, закрыл за собой дверь и начал издалека, что было на него сейчас не похоже:
– Вадим Александрович, у меня просьба. То есть не у меня… То есть у меня, но…
– Яков Наумович, вы опять начинаете фразу с извинения. Отвыкайте обратно.
Он усмехнулся, набрал воздуху и сказал прямо:
– Давайте возьмем Ольгу Сергеевну ненадолго в отделение. Она хочет посмотреть нашу работу изнутри. По-настоящему, из самой середины. Она мне говорила: репортаж со стороны – это одно, а прожить это самой – совсем другое, и такой журналистики еще не было ни у кого.
– Интересно, – покачал головой я. – А в качестве кого, позвольте спросить? Дама, корреспондент московской газеты, будет присутствовать в гнойном бараке… на каком основании?
– А мы ее оформим. Сиделкой, по вольному найму, кем возьмут. Ненадолго. Рук у нас не хватает. Работать она будет по-настоящему. Обещает, что будет именно так, и я ей верю.
– Хм… а ее возьмут?
– Ну… мы попросим. Нам не откажут. – Он помялся и добавил:
– Да и с ней самой лучше не ссориться, вы же знаете. Откажем здесь – она устроится в соседний лазарет. А от ее статей польза может быть.
– Хорошо. Но решать не нам. Идемте к главному.
Сазонов выслушал нас, глядя поверх очков, и лицо его на протяжении рассказа делалось все более страдальческим. Он потер переносицу, долго молчал и наконец махнул рукой.
– Берите. Дарье Семеновне скажите, пусть оформит по вольному найму и гоняет, как всех, без снисхождения. Сиделка и сиделка. Договорились?
Мы сказали, что договорились.
Стрелецкая явилась на службу рано утром, вместе с Гольдиным. Переоделась в простое темное платье, поверх него белый рабочий передник, волосы убраны под косынку. Красного креста на ней не было – сестрой милосердия она не была и на чужой знак не посягала, и в этой одежде она оказалась гораздо моложе и проще, чем я привык ее видеть. «Кодак» она принесла с собой, но хранила его в шкафчике при дежурке, и доставала только после работы – снять перевязочную в вечернем свете, сестер за скаткой бинтов, Унтера на посту у ворот.
Работала она так, как обещал Гольдин, – без скидок и без фокусов. Дарья Семеновна, не признававшая на свете ни газет, ни барынь, в первое утро поставила ее выносить судна – думаю, нарочно, на пробу. Стрелецкая выносила судна. Потом кормила с ложки раненого, училась скатывать бинты, держала таз при перевязках. На нее поначалу косились – и сестры, и солдаты, которым уже успели рассказать, кто это, – но косились недолго. Здесь новый человек либо быстро ломается, либо перестает быть чужим. Она не сломалась. Скоро солдаты звали ее сестрицей, а Левицкий, зашедший к нам по делу, посмотрел, как она перестилает койку и сказал Гольдину:
– Какая у вас, однако, замечательная невеста, Яков Наумович.
Гольдин поднял подбородок от удовольствия.
Про себя я отметил еще одно, чего вслух не сказал бы никому: Стрелецкая переменилась. Та, наполовину сумасшедшая, которую я видел в дороге, исчезла. Обычной женщиной она от этого, разумеется, не сделалась – обычная не пошла бы к нам выносить судна ради репортажа, но тем не менее. Что с людьми семейная жизнь делает!
Кошмар, да и только. Хахаха.
Комиссия прибыла на трех извозчиках. Хватило бы двух, но председатель, как я понимаю, будучи важной персоной, захотел ехать один.
Их было четверо. Впереди шел председатель. Державин Виктор Петрович оказался высоким, грузным человеком лет под шестьдесят, в шинели ведомственного покроя, с седыми бакенбардами. За ним – хирург Воскресенский, старший врач одного из харбинских лазаретов Красного Креста: сорок с лишним, плотный, руки крупные, взгляд быстрый. Третьим – бактериолог Гринберг из бактериологического отряда, молодой, лет тридцати пяти, худой, в штатском пальто. Четвертым – провизор Берг из местного управления, аккуратный человек с немецкой бородкой, смотревший на все вокруг с вежливым недоверием.
Сазонов встретил их у ворот, провел через двор и в дверях передал мне.
Державин остановился посреди прохода, огляделся и первым делом спросил не про мазь.
– Сколько больных в отделении?
– Сто девяносто шесть на сегодняшнее утро.
– Из них под вашим новым лечением?
– Двадцать четыре.
– По какому признаку избирали?
Я объяснил про три группы. Державин слушал, наклонив голову.
– Хорошо. Тогда уговоримся сразу, доктор. Вы покажете нам весь список, все двадцать четыре случая подряд, а не тех, кого вы избрали к нашему приезду.
– Именно это я и собирался сделать, ваше высокородие. Больше того: неудачные случаи я просил бы смотреть внимательнее удачных.
Державин посмотрел на меня внимательно.
Начали с первой группы. Стрелок с раной голени лежал у окна, и Гольдин, раскрыв скорбный лист, прочел первую запись, двухнедельной давности: обширное нагноение, разлитой отек, обильное зловонное отделяемое, вечерняя температура тридцать девять и восемь. Потом Савельев снял повязку. Рана лежала перед комиссией чистая, с сухими спокойными краями, дно затянуто красной зернистой тканью, отделяемого – следы на марле.
Воскресенский попросил корнцанг, сам прощупал края, заглянул под козырек кожи у верхнего угла, посмотрел марлю на свет. Потом выпрямился и перечитал запись в листе, медленно, дважды.
– Когда, вы говорите, это было писано?
– Две недели назад.
– Я смотрю такие раны двадцать лет, – сказал он, ни к кому не обращаясь. – За две недели такого не бывает.
Вторым смотрели канонира с осколочной раной плеча. Здесь Гольдин выложил на одеяло температурный листок, и кривая говорила сама: до мази – пила с зубцами под сорок, со дня первой повязки – пологий спуск, четвертый день подряд вечера ниже тридцати восьми. Воскресенский спросил то, что спросил бы на его месте всякий честный врач: не менялось ли в те же дни остальное лечение. Не менялось, ответил я. Обработка и дренаж как были, питание то же, единственное новое обстоятельство – мазь.
У третьей койки настал час Гринберга. Этому больному мазки делались с самого начала, и Гольдин принес оба препарата: в первом кокки лежали грудами, во втором их приходилось искать. Гринберг устроился с принесенным микроскопом у окна, смотрел долго, менял стекла, потом попросил взять свежий материал.
– Вы понимаете, что это значит, если подтвердится? – спросил он вполголоса, не отрываясь от окуляра. – Это антагонизм, о котором писали Пастер и Мечников, впервые поставлен к койке больного. Мне нужны ваши культуры, доктор. И фильтрат. Я хочу повторить это у себя, на своих средах, своими руками.
– Получите, – сказал я. – Независимое повторение мне нужно больше, чем вам.
Потом я сам повел комиссию через проход, к четвертой группе коек, и объявил, что теперь мы будем смотреть неудачи. У Державина поднялись брови.
Солдату из третьей группы мазь не дала ему ничего, кроме записи в журнале. Я показал его мазок – флора сплошь иная, чем у отвечающих на лечение, палочки вместо кокков, – и сказал то, что думал: препарат действует не на всякого микроба, и граница его действия проходит, судя по всему, по родам бактерий. Где именно проходит – предстоит установить, у меня для этого нет ни лаборатории, ни времени, и я буду рад, если этим займется господин Гринберг.
– Любопытно, – сказал Берг, впервые подав голос. – Вы показываете комиссии собственные поражения так, будто они у вас в программе.
– Они у меня и есть в программе, – подтвердил я. – Средство, у которого нет границ, называется чудом, а чудеса – не по моему ведомству. Я предъявляю не чудо, а закономерность. У закономерности обязаны быть границы, иначе грош цена всему остальному.
Гринберг за моей спиной хмыкнул с явным одобрением. Державин промолчал.
Дальше настал черед Берга, и допрос он учинил дотошный. Из чего основа? Ланолин с прибавкой вазелина. Как готовится фильтрат? Я рассказал в общих словах, без подробностей. Все ли банки идут от одной культуры? От одной, пересевы ведутся от материнской. Чем исключается заражение посторонним грибком или бактерией? Прокаленной посудой, осмотром каждой банки, выбраковкой всего сомнительного. Как проверяется готовая партия? На культуре гноеродного кокка, задержкой роста. Сколько препарат хранит силу? Я помолчал и ответил честно:
– Не установлено. По моим наблюдениям, на холоде – недели. Точных сроков нет.
– А при комнатном тепле?
– Не установлено.
– А если партию проморозить в дороге?
– Не установлено.
Берг записывал. Когда мы вернулись от последней койки к столу, он сказал неожиданную вещь:
– Технология сырая. Как провизор я обязан это заявить, и заявлю. Но я смотрел раны, господа. Такого действия я не видел ни у одного средства фармакопеи, и делать вид, что этого нет, я тоже не могу.
К этой минуте я, признаться, начал считать дело выигранным. Воскресенский смотрел на меня доброжелательно. Гринберг составлял в уме программу опытов, это было видно по лицу. Берг сдался очевидному. Оставался председатель, а председатель за все время осмотра не сказал и двадцати слов.
И вот тут он заговорил.
Прямо там же, между койками, при Сазонове, при Гольдине, при сестрах, при раненых, которые не спали и слушали, стал задавать вопросы. Коротко, без выражения, один за другим.
– Что есть действующее вещество вашего препарата?
– В точности неизвестно. Вещество, выделяемое плесенью определенного рода в питательную среду.
– Каково его содержание в золотнике мази?
– Неизвестно. Определить его нельзя, пока вещество не выделено в чистом виде.
– Одинакова ли сила двух разных партий?
– Полагаю, что нет. Партии различаются.
– Чем вы измеряете силу?
– Действием на культуру и клиническим ходом. Иначе говоря – приблизительно.
– Сколько времени препарат сохраняет действие?
– Точно не установлено.
– Что делается с ним при перемене тепла и холода?
– Не установлено.
– Отчего одному раненому ваше средство помогает разительно, а другому не помогает вовсе?
– Предположительно – от различной чувствительности микробов. Доказать этого я сегодня не могу.
Державин выслушал последний ответ и кивнул.
– Теперь послушайте меня, доктор. Карболовая кислота есть определенное химическое тело. Сулема – тоже. Я могу предписать: раствор такой-то крепости, – и в Харбине, в Мукдене и в Чите провизор приготовит одно и то же, и завтра, и через год. Это называется наукой. А что я вижу здесь? Отвар, на котором выросла плесень. Из отвара – жидкость, содержащая неизвестное вещество в неизвестном количестве. Из жидкости – мазь, сила которой гуляет от партии к партии и мерится на глазок. Скажу вам прямо то слово, которое вы сами боитесь произнести: это знахарство.
Он поднял ладонь, останавливая Воскресенского, который двинулся было возразить.
– Я не сказал: обман. Улучшения, которые мы видели, несомненны, и я внесу это в акт. Знахарство отличается от науки не тем, что не помогает. Оно иногда помогает. Оно отличается тем, что его нельзя повторить по прописи. Бабка шепчет над раной, рана заживает, но уберите бабку, и все кончилось. Ваш препарат сегодня держится на вас, на вашей культуре и на ваших руках. Это не медицина, доктор. Это пока еще ремесло одного человека.
– Виктор Петрович… – начал Воскресенский.
– Погодите, Николай Андреевич, я закончу.
Державин по-прежнему не повышал голоса.
– И главное. Сегодня культура у доктора удалась. Завтра банка даст вдесятеро меньше действующего начала – кто это узнает? Никто, ни один человек на свете, потому что мерить нечем. Послезавтра в культуру сядет посторонний грибок и даст в фильтрат свой яд. Врач в лазарете за триста верст отсюда намажет больному мазь, на вид точно такую же, – и больной умрет. Кто ответит? Врач, который верил ярлыку? Доктор Дмитриев, который за триста верст? Красный Крест, который все это разрешил?
Он обвел нас глазами.
– Я состою при должности, господа, на которой за слово «разрешаю» отвечают. И отвечаю я не перед восторгом очевидцев, а перед тем самым солдатом, которому не повезет с партией.
– Позвольте ответить, – сказал я, когда он закончил. – Вы правы во всем, что касается прописи. Препарат сложно сегодня внести в фармакопею и разослать по армии, и я об этом не прошу. Но вы делаете отсюда вывод, который из ваших посылок не следует. Одно дело – рассылать неизвестное средство по лазаретам, где его будут мазать вслепую. Другое – продолжать здесь, в одном отделении, под записью, где каждая партия проверяется на культуре до употребления, где ведется журнал и где неудача видна на другой день. Из двадцати четырех тяжелых гнойных больных семнадцать дают явное улучшение – вы видели их сегодня своими глазами. Прекратить лечение – тоже решение, ваше высокородие, и у него тоже есть цена. Только платить ее будут не партии и не прописи, а вот эти люди на койках и те, кого привезут с вокзала завтра.
– Поддерживаю, – сказал Воскресенский. – Запрещать – против очевидности. Предлагаю: наблюдение продолжить, а параллельно поставить работу по стандартизации. Силу партий мерить на культурах единым способом…
– Материал брать до и после лечения, культуры ставить сравнительно, – подхватил Гринберг. – Я берусь вести это, средства у нас есть.
– Партии нумеровать, от каждой сохранять запечатанный образец, – добавил Берг. – Это азы, это можно завести с завтрашнего дня.
Державин выслушал всех троих, не перебивая. Потом сказал:
– Все, что вы предлагаете, разумно, и все это войдет в мои предложения управлению. А теперь решение.
Он чуть возвысил голос,
– Больным, которым лечение уже начато, дозволяю его закончить, поскольку обрывать начатое на середине само по себе нежелательно. Новых больных к лечению означенной мазью не назначать – впредь до особого исследования состава, силы и безвредности препарата и до дальнейшего разрешения по линии управления. Виденное сегодня впечатляет, господа, не скрою. Но именно впечатление и не должно заменять собою науку – на том стоит медицина, и я вместе с нею.
– Правильно ли я понимаю, – спросил Сазонов очень спокойным голосом, – что опыт этим фактически приостанавливается?
– Правильно, Глеб Ермолаевич. Сначала исследование, потом применение.
– Я требую занесения моего особого мнения в акт, – сказал Воскресенский.
– Присоединяюсь, – сказал Гринберг.
– Я полагал бы полное приостановление излишним, – сказал Берг, глядя в сторону. – И также прошу отметить.
– Внесите, господа, – невозмутимо согласился Державин. – На то в акте существует графа. Ваше дело – мнения. Распоряжение – мое.
Вот и вся арифметика. Трое против одного, но этот один решает.
В бараке стояла нехорошая тишина. Разговор шел в полный голос, посреди палаты, и раненые слышали его от слова до слова. Понимать канцелярские обороты им было не нужно: за время в госпитале солдат выучивается разбирать медицинскую речь без словаря. Стрелок у окна, тот самый, с зажившей голенью, приподнялся на локте и спросил Гольдина – негромко, но в этой тишине услышали все:
– Ваше благородие… Это что ж выходит – мне, стало быть, можно было, а которых завтра привезут, тем такой повязки уже не будет?
Гольдин посмотрел на него и не ответил. Отвечать было нечего.
Державин выдержал это молчание не шелохнувшись, но далось это ему с усилием.
И тут в дальнем конце прохода что-то стукнуло.
Стрелецкая сдвинула таз с бельем, и он ударился о ножку табуретки. Ольга стояла в двух шагах от нас – сиделка и сиделка, никто из приезжих не взглянул на нее. Она развязала за спиной тесемки, сняла белый передник и аккуратно повесила его на спинку пустой койки. Стянула с головы косынку. Под передником было городское платье, и Ольга за три эти движения переменилась так, что Воскресенский, стоявший ближе всех, отступил на пару шагов.
Потом она принесла «Кодак».
Державин смотрел на нее, и на его лице в первый раз за утро выразилось живое человеческое чувство – полное непонимание того, что происходит.
* * *

Глава 22
Она не стала ничего объяснять. Прошла по проходу к окнам, туда, где лежал, приподнявшись на локте, стрелок с зажившей голенью, остановилась в трех шагах от Державина и подняла аппарат. Свет из окна падал на его лицо, на бакенбарды, на койки за его спиной. Он стоял среди раненых, которых лечила моя мазь, после того, как запретил назначать ее новым.
Щелкнул затвор.
– Что это значит? – Голос у Державина сорвался. – Кто вы такая, сударыня, и кто допустил вас сюда с аппаратом?
– Ольга Сергеевна Стрелецкая, специальный корреспондент газеты «Русское слово».
Она опустила «Кодак», но не закрыла его.
– В госпиталь меня допустили сиделкой по вольному найму. Который день выношу судна и скатываю бинты, можете справиться у старшей сестры. Аппарат мой собственный.
– Корреспондент. – Державин выговорил это слово, как диагноз. – Час от часу. И что же вы намерены делать с вашим снимком?
– Работать, ваше высокородие. Это моя профессия. Давайте я скажу сразу, что у меня есть, чтобы мы не тратили ваше время. У меня есть число: двадцать четыре тяжелых гнойных больных, из них семнадцать с явным улучшением. У меня есть осмотр, который шел три часа, и записи, которые читались вслух. Есть мнения трех членов комиссии, заявленные для акта: хирурга, бактериолога и провизора. Есть фамилия и должность человека, который после собственного осмотра распорядился новых больных к лечению не назначать. И теперь у меня есть фотография этого человека среди этих больных.
– Вы находились здесь под чужим видом и подслушивали служебное разбирательство.
– Я работала сиделкой и слышала то, что говорилось в полный голос при множестве свидетелей. – Она повела рукой вдоль коек. – Половина перескажет вам этот разговор ближе к тексту, чем я.
Державин смотрел на нее тяжело и молча. Я видел, что он еще не понял размера неприятности.
– Извольте выслушать и меня, – сказал он наконец. – Посторонним лицам в лечебном учреждении делать нечего. Фотографирование военно-санитарных заведений без разрешения начальства недопустимо, в военное время в особенности. Вам, надо полагать, известно о существовании военной цензуры?
– Известно, я работаю с нею с прошлой осени. Цензура ведает сведениями о войсках, передвижениях и укреплениях. На моем снимке нет ни того, ни другого, ни третьего. На нем статский советник Красного Креста стоит среди раненых, которых лечили. Военной тайны тут нет. Тут есть медицинское распоряжение мирного ведомства, и обсуждать его печатно закон не запрещает. А если мою корреспонденцию задержат, она дойдет до редакции позже и злее, только и всего.
– И что же вы напишете? – Он усмехнулся, впервые за утро. – Чиновник не поверил в чудесную плесень?
– Нет. Такое опровергается одним письмом в редакцию, и писать так я не стану.
Она раскрыла записную книжку.
– Я напишу скучнее. В харбинском госпитале раненым прекратили лечение, дававшее явное улучшение у семнадцати больных из двадцати четырех, потому что медицинское начальство предпочитает бумаги солдатским жизням. И тут же честно напишу, что состав средства не установлен и что трое специалистов из четырех предлагали продолжать наблюдение. Мне не нужно ничего прибавлять. Мне достаточно изложить по порядку то, что вы сегодня сделали сами.
– Это будет напечатано в московской газете, которую забудут через неделю.
– «Русское слово» читают больше миллиона человек, и среди них есть матери и жены тех, кто лежит в таких бараках. А что потом перепечатают другие столичные газеты, от меня уже не зависит. Истории про раненых солдат сейчас читают охотно. А уж про то, как один чиновник не позволил лечить тем, что дает превосходные результаты, прочитает вся Москва и весь Петербург.
В бараке было очень тихо. Раненые слушали во все уши.
– Позвольте сверить. – Она перевернула страницу. – Державин Виктор Петрович, доктор медицины, статский советник, помощник главноуполномоченного Российского общества Красного Креста по медицинской части. Верно?
Он не ответил.
– Я приму молчание за подтверждение. И еще просьба: продиктуйте мне точную формулировку вашего распоряжения. Я намерена привести ее дословно и не хочу переврать ни слова. Вас будут читать внимательно.
Вот тут он понял. Его взгляд пошел по тем, с кем он приехал. По Воскресенскому, который стоял со сложенными на груди руками и убирать особое мнение из акта явно не собирался. По Гринбергу, глядевшему на Стрелецкую с плохо скрываемым восхищением. По Бергу, который, улыбаясь, внимательно изучал носки собственных сапог.
Державин понял все. Будет грандиозный скандал, в котором его никто не поддержит. Ни коллеги, ни общественность. А уж начальство, если дело запахнет керосином, сделает его единственно виновным и сдаст с потрохами.
– Вы неверно истолковали мои слова, сударыня, – сказал он дрогнувшим голосом. – О признании средства негодным речь не шла и не идет. Улучшения несомненны, я заявил это первый и внесу в акт. Я возражал и возражаю против бесконтрольного применения неизвестного вещества. Это разные вещи, и смешивать их в печати было бы недобросовестно.
– Я не смешиваю. Я записываю.
– Тогда запишите следующее. – Он повернулся от нее к нам. – Если лечение будет поставлено не как свободное употребление, а как строго организованное клиническое наблюдение, вопрос представляется иначе, и я готов решить его иначе. Господин Дмитриев. Лечение мазью в вашем отделении дозволяется продолжать, включая вновь поступающих больных, под личной ответственностью главного врача госпиталя. Препарат числится испытуемым. К общему употреблению он не принят, и всякое упоминание о нем как о принятом средстве я буду пресекать.
Я наклонил голову.
– Условия следующие. Каждая партия получает нумер. Записываются день засева и день сцеживания. От каждой партии сохраняется запечатанный образец. Ведется поименная запись всех больных, которым партия применялась, и отдельно – все случаи безуспешные и все осложнения. Отдельно, доктор, слышите? Хвалебные ведомости я читать не стану.
– Именно безуспешные случаи я и просил смотреть внимательнее прочих, – напомнил я. – Это условие мне по душе.
– Дальше. Образцы каждой партии передаются господину Гринбергу для независимой бактериологической проверки.
– Приму с благодарностью, – тут же отозвался Гринберг. – Мне очень интересно.
– Господину Дмитриеву надлежит выработать способ сравнительной оценки силы разных партий. Пока такого способа нет, все ваши партии – кот в мешке, и я останусь при этом мнении, сколько бы улучшений мне ни показывали. Господину Бергу – совместно с ним испытать стойкость препарата при хранении и составить описание приготовления.
– Это азы, – сказал Берг. – Заведем с завтрашнего дня.
– И последнее. – Державин выдержал паузу. – Отпуск мази в другие лечебные заведения воспрещается впредь до особого разрешения. Лечите своих больных, господа. Снабжать армию чудесами, не имеющими научного обоснования, Красный Крест не будет.
Против этого я не возразил ни словом. Он был прав, и, честно говоря, рассылать банки по чужим лазаретам, где их будут мазать вслепую, без посевов и без записей, я боялся сам.
– Одно добавление, Виктор Петрович, – сказал Воскресенский. – Когда способ оценки силы будет выработан, прошу назначить независимую серию наблюдений у меня в лазарете, по тем же правилам. Подтверждение не из рук изобретателя весит больше.
– Разумно. Внесите.
Сазонов за все это время не произнес ни слова, только смотрел поверх очков то на Державина, то на Стрелецкую, и по лицу его невозможно было понять, кого из двоих он сейчас с большим удовольствием выставил бы за ворота.
– Последний вопрос, ваше высокородие. – Стрелецкая снова подняла записную книжку. – Чтобы мне не переврать и этого. Раненым, которых привезут завтра с вокзала, повязка с мазью будет?




























