Текст книги "Петербургский врач 8 (СИ)"
Автор книги: Михаил Воронцов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
– Садитесь. Знакомить вас пока не буду, обойдемся без имен, так всем спокойнее, – Ракитин был хмур как никогда.
– Дело такое, – продолжил он. – Несколько дней назад в городе объявился кореец. По бумагам – Ким Сын Хо, корейский подданный, комиссионер: скупает женьшень и панты для аптечных домов. Бумаги чистые, вид на жительство в порядке, за постой платит вперед. Живет на Пристани, в меблированных комнатах.
– И что с ним не так?
– С ним все не так, хотя и понемногу. Комиссионер, но за эти дни провел только две встречи с поставщиками, и обе ни о чем. Зато гуляет много. Ходит без видимой цели, кругами. Деньги тратит свободно. И главное! Сегодня он прошел вдоль забора вашего госпиталя, всю длину, не спеша, и постоял против ворот, минут десять, будто ждал кого-то. Никого не дождался и ушел.
– Корейцы у японцев на посылках ходят часто, – сказал сидевший у стены серый человек. Голос у него был под стать наружности, без примет. И добавил:
– Через Корею им удобно: и бумаги настоящие, и подданство не японское.
– Вот-вот. – Ракитин повернулся ко мне. – Кто он и что ему нужно возле вашего госпиталя, я не знаю, и это мне не нравится, особенно теперь, после наших с вами последних разговоров. Просьба к вам простая: посмотрите на него, не встречались ли где, особенно на японской территории. Душа чувствует, что здесь что-то не так. Не вас ли он ждал около госпиталя. Если там кого-то ждать, то вы – первый кандидат!
– Посмотрю. – Я пожал плечами. – Только учтите, могу и обознаться.
– Можете. А можете и не обознаться. Вы уж постарайтесь сделать именно второе.
Ракитин кивнул на человека с этюдником.
– И еще одно. Я не хочу, чтобы он вас видел, поэтому смотреть вы пойдете с чужим лицом. Прошу.
Человек с этюдником поднялся, и с этой секунды в комнате распоряжался он.
Меня усадили к лампе, повязали простыней, как в парикмахерской, и лакированный ящик раскрылся. Внутри, в гнездах, лежали коробки, кисти, гребни, волосяные мотки, склянки с лаком. Он работал молча, только иногда отстранялся, склонив голову набок, как художник от мольберта. Пахло спиртом и канифолью. Он прошелся по моим бровям, отчего они сделались гуще и темнее, подклеил волосок к волоску усы, потом небольшую бородку, тронул виски сединой, велел заложить за щеки по упругому валику, и лицо стало шире и старше. Потом на нос сели очки в железной оправе с простыми стеклами, а поверх моего пальто – потертый полушубок и шапка, извлеченные откуда-то из соседней комнаты.
В зеркале, которое мне подали, сидел незнакомый человек: приказчик средней руки лет сорока, с лицом, каких на Пристани десятки и сотни.
– Родная жена не узнает, – сказал я.
– Узнает, – вздохнув, ответил мастер.
– Жены узнают не по лицу, а по походке и по плечам. Извольте не держать спину. Вы держите ее, как человек, привыкший стоять над столом и командовать. А вы теперь приказчик, вам всю жизнь кланяться. Ссутультесь. Руки в рукава. Шаг мельче.
Я ссутулился, спрятал руки и прошелся по комнате мелким шагом. Ракитин посмотрел на это без улыбки и кивнул:
– Годится. Едем.
Возок, в котором сидели мы с Ракитиным, поставили на Пристани, наискось от меблированных комнат, между ломовыми санями и штабелем бочек. Смеркалось, зажигались окна, фонарщик прошел со своей лестницей.
Прождали около часа. Ракитин молчал, я тоже: разговаривать не тянуло. Потом дверца приоткрылась, появился какой-то человек, которого я раньше не видел, и сказал, ни к кому не обращаясь:
– Вышел. Пошел по Китайской, вниз. Зашел в колониальный магазин, где чай и табак. Один.
– Ступайте, – сказал Ракитин мне. – Войдете, спросите чего-нибудь, встанете поближе. Смотреть вполглаза. Насмотритесь – выходите и возвращайтесь.
Я вылез, ссутулился, как было велено, и пошел.
Колониальный магазин светился всеми окнами. Внутри было тепло и пахло сразу всем: чаем, кофе, копченостями, керосином от ламп. За прилавками двое приказчиков, у полок пара покупателей. Кореец стоял у чайного прилавка, спиной ко входу, и старший приказчик выставлял перед ним жестянки с чаем, одну за другой.
Я подошел к соседнему прилавку, спросил фунт стеариновых свечей и кусок мыла, и, пока младший приказчик взвешивал и заворачивал, встал вполоборота, как человек, от нечего делать глазеющий на чужие покупки.
Кореец был одет как коммерсант со средствами: хорошая шуба с выдровым воротником, меховая шапка в руке. Невысокий, сухощавый, подстрижен коротко. Он поднял одну из жестянок, повернул ее к лампе, чтобы прочесть ярлык, и наклонил голову набок – коротким, точным движением.
Это движение я уже видел. В вагоне, над раскрытым кофром, когда пальцы в белой перчатке шли вдоль ряда аптечных банок. И потом на лестнице заезжего дома в Инкоу, над рюмкой коньяка, под разговор о немецкой и японской хирургии.
Свет лампы ярко лежал на его лице, и все сомнения исчезли.
У чайного прилавка, выбирая чай для аптечных домов Сеула, стоял поручик Каяси. Военная жандармерия. Тот самый, что перед Инкоу перетряхивал мои кофры и мял пальцами пироксилиновую вату.
* * *

Глава 15
Приказчик подал мне сверток, я расплатился, буркнул «благодарствуйте» (так, чтоб никто не слышал), и вышел, не взглянув больше в сторону чайного прилавка. На улице повернул, прошел мимо освещенных витрин до угла, и сел в возок. Лошадь взяла с места.
– Ну? – сказал Ракитин.
– Это не кореец, – я вынул дурацкие валики из-за щек.
– Это поручик Каяси. Военная жандармерия. Тот самый, что проверял нас в поезде перед Инкоу и мял пальцами мою взрывающуюся вату. Он же потом приходил ко мне на квартиру, пил коньяк и рассуждал о немецкой хирургии. То есть я видел его долго, вблизи, при хорошем свете. Ошибки нет.
– Точно?
– Я узнал его раньше, чем разглядел лицо. По движению, которым он наклоняет голову. А потом свет лег на его лицо целиком. Это он.
Ракитин молчал, пока возок не свернул с Китайской. Потом постучал кучеру в переднюю стенку и назвал переулок неподалеку от знакомого мне серого дома.
– Так, – сказал он. – Этого я боялся больше всего, и, как водится, именно это и случилось. Едем. Ночь будет длинная, предупреждаю сразу.
С квартиры он первым делом услал человека с запиской. Мне Ракитин налил чаю, сам сел напротив и заставил рассказать все еще раз, с самого входа в магазин: где стоял, как падал свет, что покупал Каяси, на кого смотрел и не поглядывал ли в мою сторону. Я рассказал. В мою сторону Каяси не смотрел вовсе, и это, по словам Ракитина, было единственной хорошей новостью за вечер.
Полковник Горгопа приехал через час. Оглядел меня, узнал и хмыкнул.
– Хорош. Встретил бы на улице – прошел бы мимо.
Он сел, придвинул стакан.
– Ну, Андрей Платонович, рассказывайте.
Ракитин рассказал. Комиссионер Ким Сын Хо, кореец, женьшень и панты для аптечных домов Сеула, несколько дней в Харбине, торгует мало, ходит много, прошел вдоль госпитального забора и стоял против ворот. А сегодня опознан доктором Дмитриевым. Поручик Каяси, военная жандармерия, Инкоу. Тот, кто дважды общался с Дмитриевым.
Горгопа слушал и мрачнел.
– То есть дважды вы с ним общались… – не то спросил он меня, не то повторил услышанное.
– Тот. Дважды. В поезде и на квартире.
– И, стало быть, загадочного немецкого профессора он видел вот с этого расстояния. – Горгопа показал руками. – Так. Прекрасно.
– Именно, – сказал Ракитин. – Теперь смотрите, что выходит. Поручика жандармерии не посылают через границу считать эшелоны, для этого есть другие люди. Его послали, потому что нужны его глаза. Он один из немногих, кто видел немецкого доктора вблизи и подолгу. И этот человек… с этими глазами… гуляет по Харбину и будто случайно приходит постоять напротив ворот госпиталя, в котором служит доктор Дмитриев. Другого объяснения у меня нет. Его прислали взглянуть на нашего доктора.
– Сличить, – сказал Горгопа.
– Сличить. Где-то у них что-то сошлось. Профессор появился в Инкоу, Инкоу был сожжен, нашли они доказательства вины немецкого профессора или нет – неизвестно, но что такое совпадение они считают подозрительным, точно. Дмитриев по описанию похож на того немца. И прежде чем поручать доктору Дмитриеву некое серьезное дело, о котором объявил господин Ли, они хотят убедиться, что доктор Дмитриев – это доктор Дмитриев. А не человек, который уже обошелся им очень дорого.
В комнате было тихо. Горгопа мешал ложечкой чай, хотя сахару в него не клал.
– Взять этого Кима нельзя.
– Нельзя. Возьмем его, и будут знать: смотрильщика ни с того, ни с сего взяли. Лучшего подтверждения их догадке не придумаешь. Вся наша работа с Ли пойдет под нож, и Дмитриеву тогда точно придется уезжать.
– Что предлагаете?
– Подменить доктора.
Горгопа перестал мешать чай.
– И как это сделать?
– Гримируем агента. Подходящего роста и сложения, с лицом без особых примет. Каяси на память скорее всего не жалуется, лицо профессора он помнит твердо. Вот пусть и посмотрит на человека, в котором от профессора мало что. Похож – но не более того. Посмотрит, скажет себе: обознались, не тот, пустая тревога, и уедет с этим докладом.
– А если он уже видел настоящего Дмитриева здесь? Ходил же вдоль забора.
– Маловероятно. Его взяли под слежку сразу, и, как выяснилось, правильно сделали. Он пока ходил, так сказать, только на разведку. И если б увидел, сразу бы отправился отсюда, пока не разоблачили.
– Погодите, – сказал я. – Вопрос в том, как смотреть будут. Если он посмотрит на улице, мимоходом, одно. А если рядом окажется Ли? Или Чжао, или кто-то из их людей? Эти знают меня близко, за одним столом ведь сидели. Подмену они увидят в первую же минуту.
– Увидят, – согласился Ракитин. – Это худший случай, и я о нем думал. Возможно и еще хуже: вас вызывают на беседу, в ресторан, а «кореец» сидит за соседним столом и пьет чай. Тогда мы пропали в любом случае. Пошлем ряженого – Ли увидит чужого человека. Пойдете вы – Каяси увидит профессора. Оба конца худые.
– И что тогда?
– Тогда будем как-то ломать встречу. Врач всегда может не прийти: тяжелый больной, дежурство, начальство. Черепанов задержит ответ, вы захвораете, что-нибудь придумаем. Но до этого, я надеюсь, не дойдет.
Ракитин загнул палец.
– Смотр из-за столика для них самих затея опасная. Они наверняка допускают, что у вас память на лица, и вы могли запомнить поручика по Инкоу не хуже, чем он вас. Посадить его в зале – значит показать его вам. Прятать за ширмой – значит посвящать хозяина, половых, прислугу. Лишние глаза, лишние языки. А может, половой там получает жалованье не только от хозяина. Нет. Проще всего, дешевле и безопаснее всего для них посмотреть на доктора на улице, на его всегдашней дороге, между госпиталем и домом. Так они, скорее всего, и сделают. На это и рассчитываем.
Горгопа отодвинул стакан, встал, прошелся по комнате. Половицы скрипели под ним основательно.
– Господи, как все сложно, Андрей Платонович, – сказал он. – Гример, двойник… Тридцать лет служу, а такого спектакля не ставил.
– Других вариантов нет, – ответил Ракитин. – Был бы проще – взял бы проще. И вот что еще, Леонид Яковлевич, чтобы уже не возвращаться. Раз они громоздят такую проверку – гоняют жандармского офицера через границу, держат его в чужом городе, значит, через доктора собираются делать что-то нешуточное. Ради мелочи так не тратятся. Что именно – узнаем, если переживем смотрины.
– Очень утешительно.
Горгопа сел обратно и посмотрел на меня.
– А вы что скажете, доктор? Вам в этом спектакле играть. А то без вас вас женить собрались, так сказать.
Я пожал плечами. Сообщить мне было, в сущности, нечего.
– Скажу, что выбора у меня нет. Взялся за дело – отступать поздно.
– Верно, – подтвердил Ракитин. – За эту твердость мы господина врача ценим и уважаем. Теперь к делу.
А дело выглядело так. Ракитин все уже успел продумать. Несколько дней я не ночую дома. Днем служу как служил, в госпитале меня видят свои. А вот улица между госпиталем и домом на эти дни не моя. По ней утром и вечером ходит другой человек – в моей шинели, моей походкой и почти с моим лицом, насколько его сумеет сделать гример. Ночую я в госпитальном подвале. Сазонова Ракитин берет на себя; больше в госпитале ситуации не знает никто. Агент вечером приходит ко мне домой, а ночует у Семена на кухне. Гример будет обновлять свою работу. И главное – люди Ракитина неотступно смотрят за «корейцем» и за двойником разом. Если кто-то из людей Чжао подойдет к двойнику на улице, у того один приказ: торопиться, как-то прятать лицо. Грубо, примитивно, но лучше грубо, чем никак.
Горгопа кивнул и развел руками.
За агентом и гримером послали сразу. Гример, что неудивительно, оказался тот же, что делал из меня приказчика, при своем лакированном ящике и до неприличия бодрый. Агента звали Лазарев. Лет тридцати, моего роста, моего сложения, лицо обыкновенное, чисто выбритое.
Гример поставил нас рядом у лампы и пошел кругами. Смотрел то на меня, то на Лазарева, наклонял голову, отступал, щурился, как и полагается большому художнику. Потом раскрыл ящик, и началась работа.
Он работал молча и долго. Подтемнил Лазареву брови, что-то сделал с линией волос надо лбом, и лоб стал выше, как у меня. Тон кожи, тени у глаз – у меня лицо было усталое, и эту усталость он переносил на чужое лицо кистью, как переносят рисунок. Время от времени он брал Лазарева за подбородок, поворачивал к свету и сверялся со мной, как сверяются с оригиналом.
– Родинку бы еще, – сказал скучавший Лазарев. – Для верности.
– Никаких родинок, – возмутился гример. – Родинка, шрам, бородавка – это примета. Примету запоминают: у доктора была родинка на левой скуле. А теперь у доктора ее нет, и здравствуйте. Хорошая работа такая, которую нельзя пересказать. Похож, а чем похож – не скажешь. И не похож – а чем, тоже не скажешь.
Через час он отступил, оглядел сделанное и разрешил мне посмотреть.
Смотреть было странно. Передо мной стоял почти тот, кого я видел каждое утро в зеркале: лицо, тени под глазами, мой лоб, мои брови. И это был не я. Что именно чужое – нос, подбородок, посадка глаз, – я определить не мог, как ни вглядывался. Все на месте, а человек другой. Совсем другой.
– Ну? – спросил гример с законной гордостью.
– Если Каяси после этого скажет «не тот» – я первый с ним соглашусь.
– А больше ничего и не нужно, – сказал Ракитин. – Теперь слушайте оба.
Следующие четверть часа он ставил Лазареву задачу. Тот слушал, не переспрашивая.
Потом гример обновил мой грим.
– К жене в таком виде, – сказал я. – Да уж.
– Жена узнает, – утешил гример. – Наверное.
К дому меня подвезли с дальнего конца, и остаток пути я прошел пешком. В лавке Ковалева было темно, но на условный стук – два и один – за дверью почти сразу зашаркало, звякнул засов. Ковалев стоял на пороге со свечой, в накинутом полушубке, и смотрел на меня без всякого удивления, будто ряженые ходят к нему каждую ночь. Все правильно, предупредили.
– Сюда, – сказал он.
Провел меня между прилавками, мимо ящиков с гвоздями, отпер заднюю дверь во двор и посветил на крыльцо.
Наверху, в кухонном окне, горел свет. Анна открыла, и я увидел, как она отступила на полшага и взялась свободной рукой за косяк. Длилось это секунду.
– Вадим, – сказала она, пропуская меня. – Объясни, почему ты так выглядишь.
– Ты меня узнала!
– Еще бы!
За столом, при занавесках, я рассказал ей то, что можно было рассказать. Что японцы прислали человека посмотреть на меня. Что видеть он должен не меня, и поэтому несколько дней по улице между госпиталем и домом будет ходить другой человек, загримированный под меня. Что вечерами этот человек будет подниматься сюда, а ночевать у Семена на кухне. И что сам я эти ночи проведу в госпитале, в месте, о котором лучше не спрашивать.
Анна выслушала до конца.
– Да уж, – сказала она. – Ничего не скажешь. Другая жена заплакала бы.
– А ты?
– А я спрошу, чем его кормить. Твоего заместителя.
– Чем меня. Он человек служилый, неприхотливый. Семен что-нибудь приготовит.
– Хорошо. Приходит, короткий разговор, и я отправлю его к Семену. Пелагею буду отпускать раньше, до его прихода, ей на это смотреть, разумеется, незачем. Еще какие-то указания?
– Есть одно. Если с рукой что-нибудь, или с тобой, Семена в госпиталь, за Гольдиным. Он придет. Потом ему как-нибудь что-то объясним, но это уже не твоя забота.
– С рукой ничего не будет, – она согнула и разогнула пальцы, показывая. – Иди уж к своему Семену, рассказывай.
Семен открыл на стук сразу. Ряженого меня он рассматривал секунды три и будто даже не удивился.
– Слушаю, Вадим Александрович.
Я зашел и объяснил и ему: несколько ночей на его кухне будет спать человек. Тот самый, который вечерами будет приходить в дом под видом меня. Спрашивать его ни о чем не нужно, помогать, если попросит, наоборот, нужно, и говорить об этом не нужно ни с кем и никогда.
– Понял, – сказал Семен. Помолчал и прибавил единственное, что счел важным:
– Тюфяк у меня есть. Постелю за плитой, там теплее.
На том военный совет в нашем доме и кончился. Я смыл грим. Анна долго не спала рядом – я слышал по дыханию, но ни о чем больше не спросила.
Утром я ушел на службу как всегда, со своим лицом и обычной дорогой, и день отслужил обычный: обход, две операции, перевязки и прочее. А в седьмом часу, перед уходом, зашел к Сазонову.
– Был у меня утром ваш подполковник, – сказал он. – Просил содействия и велел не задавать вопросов. Я и не задаю. Хотя вопросов у меня, Вадим Александрович, накопилось уже на отдельную тетрадь.
Он выдвинул ящик и положил на стол ключ, длинный, амбарный.
– Подвал под пятым пакгаузом, за штабелем тары. Сухой, крысы есть, но умеренно. Топить там нечем и незачем – дыма из подвала мне только не хватало. Тюфяк и одеяла я распорядился снести туда с цейхгауза, под видом переборки имущества.
– Спасибо, Глеб Ермолаевич.
– Не за что.
Он посмотрел в сторону и добавил.
– Доктор, ночующий в подвале собственного госпиталя. Двадцать лет назад я бы сказал, что такого не бывает. Идите. И если вас там кто-нибудь застанет, вы проверяете санитарное состояние подвальных помещений. По моему распоряжению.
– Крыс считаю.
– Вот-вот. Их у меня еще никто не считал, давно пора.
Подвал под пятым пакгаузом оказался лучше, чем я ждал. Сводчатый, кирпичный, сухой, достаточно теплый, с отдушиной под потолком; вдоль стен – штабеля пустых ящиков, посередине расчищено. Тюфяк с одеялами лежал здесь же, рядом стояла табуретка. Я прилепил свечу на ящик, и при ней подвал стал почти жилым. Почти.
Через несколько минут пришел Лазарев. С моим лицом для меня он выглядел жутковато.
– Вечер добрый, Вадим Александрович. Ну что, меняемся?
Мы поменялись. Он надел мою шинель. Доктор Дмитриев пошел домой. А я остался сидеть на ящиках в подвале, и это было одно из самых диких ощущений в моей жизни, а она на такие в последнее время не скупилась.
Ночь прошла сносно. Крысы шуршали за штабелем деликатно, по-соседски, одеял было в достатке, а усталость после операционного дня – лучшее снотворное из всех, что я знаю. Засыпая, я подумал, что женатый человек, ординатор и заведующий отделением ночует в подвале на казенных ящиках, как бродяга под мостом. Додумать мысль до конца я не успел – уснул.
Утром я выждал, пока Лазарев спустится, и поднялся наверх уже собой: халат, обход, отделение. День пошел своим ходом, и никто в целом свете, кроме нескольких посвященных, не знал, что доктор, отчитывающий санитара за грязное ведро, ночует под пятым пакгаузом.
Лазареву днем приходилось хуже моего. Я спускался к нему в обед, приносил еду, и мы недолго разговаривали. Сидеть целый день в холодном подвале, не смея выйти, занятие тоскливое, но он не унывал: раскладывал пасьянс на ящике, вырезал ножиком что-то непонятное из деревяшки. Тяжелее всего ему давалось не сидение.
– Курить хочется – сил нет, – признался он. – А нельзя. Вы человек некурящий, от доктора Дмитриева табаком пахнуть не должно.
Гример приезжал к вечеру, оба дня. В контору он входил с парадного, под видом комиссионера по поставке клеенки, сидел у Сазонова ради приличия десять минут, а потом с черной лестницы спускался в подвал и перебирал Лазареву лицо заново: подклеивал, подкрашивал, ворчал, что в таком холоде у него не грим, а страдание. Возни выходило на полчаса, и после его ухода Лазарев опять делался мной.
Так прошли два дня и две ночи. На третье утро дверь подвала отворилась без стука, и по ступеням, пригнувшись под притолокой, спустился Ракитин.
– Сидите, – сказал он. – Новости. Вчера вечером все состоялось.
Я сел. Ракитин остался стоять, спиной к штабелю.
– Вчера вечером «кореец» вышел из меблированных комнат и пошел на Пристань. Встал у мелочной лавки на вашей улице, будто разглядывал товар в окне. Когда Лазарев шел мимо, «кореец» двинулся навстречу и разминулся с ним вплотную. Смотрел в лицо, тщательно. А свое лицо прикрывал: воротник поднят, рука в перчатке у рта. Разминулся, дошел до угла и там оглянулся один раз, вслед. Мои люди вели обоих. Никто из людей Чжао за все три дня к «доктору» не подходил и рядом не показывался.
– А дальше? – спросил я.
– Дальше было самое интересное. От Пристани он пошел в Фуцзядянь и в чайной на углу встретился с кем бы вы думали – с господином Ли. Коротко, на пару слов. О чем говорили, мы не слышали и слышать не могли. А сегодня утром Ким Сын Хо, корейский подданный, взял место в поезде на юг и выехал из Харбина со всем багажом. Из меблированных комнат выписался совсем. Едет, надо полагать, домой, к своим, докладывать.
– И что он доложит?
– Скоро узнаем. Но по всему пока выходит: обознались, не тот. Возвращаетесь к обыкновенной жизни. Живете, служите, ходите своей дорогой. И ждите. Теперь уже, я думаю, недолго.
Вечером я впервые за трое суток поднялся по своей лестнице. Пелагея Фоминична уже ушла, Анна встретила меня и оглядела с головы до ног, придирчиво, как принимают работу.
– Похож, – сказала она. – Наверное, мне вернули настоящего. Удивительно.
– Это я, честное слово!
– Надеюсь на это.
Два дня прошли спокойно, и я почти успел поверить в обыкновенную жизнь. На третий, в сумерках, когда я шел со службы домой, на улице меня встретил Черепанов.
– Вадим Александрович, добрый вечер.
Он пошел рядом, вполголоса, глядя перед собой.
– Велено передать. Господин Ли просит вас завтра к семи часам. В том доме, где вы когда-то пили с ним чай.
– Понял. Буду.
Черепанов кивнул и ушел.
Я дошел до своей лестницы и остановился у нижней ступени. Наверху горело окно, за ним ужин и жена, а завтра в семь меня ждал разговор, ради которого гоняли через границу японского поручика.
* * *

Глава 16
Весь следующий день я отработал как положено: обход, перевязки и прочее. О вечере я себе думать запретил и почти преуспел. А в седьмом часу, отпросившись у самого себя пораньше, шел уже по Фуцзядяню, мимо лавок с красными вывесками, и браунинг в кармане сюртука весил больше обычного.
Войлочная дверь открылась туго, дохнув теплом и горелым маслом. Китаец у входа глянул на меня без выражения и повел вниз, за дощатую перегородку. Все было как в прошлые разы, вплоть до чайника на столе, и от этой одинаковости делалось не спокойнее, а наоборот.
Ли сидел один. Привстал, обозначил поклон, указал на табурет.
– Точны, доктор. Ценю.
– Служба приучила.
– Хорошо сказано. – Он налил чаю мне, потом себе.
Я взял пиалу и ждал. Не торопить же его.
– Недавно я задал вам вопрос, – начал он. – Готовы ли вы к серьезному делу. Вы ответили, что да. Я запомнил ваш ответ. Пришло время его проверить.
– Слушаю.
– В вашем госпитале лежит офицер. Заамурского округа, пограничной стражи. Фамилия – Мельников.
Он замолчал. Мельников, Сергей Ильич, ротмистр, лет тридцати пяти. Есть такой. Чистая хирургия, пулевое ранение плеча. Недели две назад Левицкий звал меня к нему – глянуть рану, не пойдет ли она по моей части. Рана оказалась приличная: сквозная, кость не тронута, отделяемого мало. По моей части там делать было нечего, и я так и сказал. Мельников был крепкий, насмешливый, с прямым взглядом. Такие запоминаются. Пулю он получил во время преследования хунхузов, о чем рассказывал.
– Да, – сказал я. – Видел. Меня звали его осмотреть.
– Очень хорошо. Скоро его вроде выпишут, – Ли отпил чаю, – этого не должно случиться. Он не должен выйти из вашего госпиталя живым.
Сказано это было абсолютно спокойно.
Я поставил пиалу, и внимательно посмотрел на него. Смысл услышанного был понятен, но в голове не укладывался.
– То есть как?
– Обыкновенно. Он должен умереть. В госпитале, до выписки. Времени у вас немного.
Вот так, подумал я, все и происходит. Без пафоса, без лишних слов, по-простому. Деловое предложение, замешанное на шантаже. Ну а чего ты хотел. Чтоб еще десять раз попросили сломать телефонную связь?
Каков выход из ситуации, пока что неясно. И есть ли он вообще.
– Позвольте, – я подался вперед. – Вы понимаете, что вы мне предлагаете?
– Конечно. Вы доктор, – Ли чуть развел ладони, – вы часто видите, как умирают в госпиталях. Одной смертью больше, одной меньше. Вам ли бояться чьей-то смерти? Как он должен умереть? Не знаю. Я не даю советов, я только прошу о результате. Думайте сами. Это то, что доступно доктору и недоступно прочим.
– За работу вы получите две тысячи, – сказал Ли. – По исполнении.
– Что он сделал? – спросил я. – Мельников?
– А вам что за дело?
– Хочется знать. Неужели это так сложно понять?
Ли посмотрел на меня долгим взглядом, прикидывая, положена ли мне такая роскошь, как объяснение.
– Хорошо, – сказал он наконец. – Этот человек погубил нескольких людей. За это он должен ответить. Большего вам знать не нужно, да и это уже лишнее.
Хунхузы, подумал я. Он говорил, как гонял их по сопкам, и как вешали пойманных вдоль полотна. Стало быть, месть.
– Хорошо, – сказал я. – Возьмусь. Но я сделаю, что смогу. А если не получится – значит, не получится. Выше головы я не прыгну.
– Условий здесь не ставят. Но я вас понял: вы человек осторожный и обещаете только то, что можете. Это правильно. Скажу одно. Будет лучше, если получится. Для всех будет лучше. Для вас – в особенности.
Он поднялся, легко, как всегда.
– Сообщать нам ничего не нужно. Когда все будет сделано, мы узнаем сами.
И ушел.
Я сидел над остывающим чаем с безразличным лицом, потому что смотреть на меня тут могли из любой щели. Мы узнаем сами. Это следовало запомнить. Значит, есть кому узнавать. В госпитале у них были глаза, и они будут смотреть, как умирает ротмистр Мельников.
Анна накрывала к ужину. Я снял шинель, потер руки с мороза и сообщил, что зверски голоден.
– Садись, – сказала Анна. – Каша с бараниной. Пелагея Фоминична заготовила, я доварила, так что хвалить будешь обеих.
Я похвалил обеих, съел полную тарелку и рассказал историю про то, как Гуров не принял требование на марлю из-за кляксы. Анна слушала, подперев щеку.
– Мне нужно отъехать, – сказал я, дожевав. – Ненадолго. По той службе.
– Сейчас? На ночь глядя?
– Дело не ждет до утра. Я быстро.
Она помолчала.
– Иди, – сказала она. – Я все понимаю. То есть я ничего не понимаю, но это у меня теперь и называется – понимать. Чайник оставлю на плите.
Я поцеловал ее и вышел. Внизу, у поленницы, постоял с минуту, глядя на темный двор и слушая улицу. Никого. За углом взял извозчика.
Ракитин открыл сам, посмотрел на мое лицо и молча посторонился.
Я сел и пересказал все, близко к слову, с паузами: Мельников, чистая хирургия, скоро выпишут, не должен выйти живым, думайте сами, две тысячи по исполнении, погубил нескольких людей, сообщать не нужно – узнаем сами. Ракитин слушал не перебивая и не двигаясь, только к концу медленно провел ладонью по столу, будто стирая с него что-то.
– Так, – сказал он, когда я замолчал. – Неужели к этому все вели? Ради этого все затевалось?
– Похоже?
– Похоже, да не совсем.
Он встал, прошелся до окна и обратно.
– Смотрите, что не сходится. Ради мести хунхузской родни таких денег и таких проверок не громоздят. Каяси гоняли через границу не затем, чтобы свести чьи-то счеты с ротмистром. Мельников – это, думаю, две вещи разом. Первая: услуга. Хунхузов они прикармливают, а прикормленным надо иногда платить, точнее, что-то разрешать. Вторая, главная: проба. Списки – бумага. Телефон – железка. А тут – человек. Они хотят знать, может ли их доктор через это переступить. Если может – его можно посылать на настоящее. Если нет – он им не нужен…
Он не договорил.
– Ладно. Это я вслух думаю.
– И что делать?
– Вот, – он сел напротив и продолжил.
– Это вопрос. Задача сложная, Вадим Александрович, скажу честно – таких у меня еще не было. Убить нельзя. Не убить нельзя. Значит, надо, чтобы он умер, не умирая, и чтобы в это поверили люди, у которых глаза в вашем госпитале. Как это сделать, я пока не знаю. Дайте мне ночь.
Он побарабанил пальцами.
– Завтра я приеду к вам в госпиталь. Открыто, среди дня, под предлогом следственных действий с японцем: дело о покушении не закрыто, допросы никого не удивят. Одна польза от японского убийцы – я теперь могу появляться у вас, когда захочу, и никто не поднимет бровь. Там, на месте, и поговорим.
Он потер переносицу.
– Сазонова придется посвящать. Что бы мы ни придумали, без главного врача такое не сделать. И боюсь, не только его. Мельников лежит у Левицкого, а лечащего врача из такого дела не выкинешь: смерть больного – его смерть, его подпись.
– А проверка? Ли сказал – узнаем сами.
– И правильно сказал, – Ракитин кивнул, – проверка будет непременно, даю гарантию. Кто-то придет посмотреть, действительно ли мертв Мельников. Кто – не знаю. Но знаю, кто не придет: не тот ваш китаец, который ночью хотел вас с перепугу зарезать в конторе. Тот – человек Тана, а человек Тана не может работать на всех сразу, тут у них строго. Пришлют кого-то от Чжао. И вот к этому визиту надо готовиться серьезнее всего.
Он поднялся, показывая, что на сегодня все.
– Идите домой, доктор. Спите. Вид у вас такой, будто вы уже кого-то отравили.
– Спасибо на добром слове.
– Не за что. Завтра к полудню ждите меня в гости.
Утро в отделении шло обычным ходом. Гольдин доложил ночные температуры, у стрелка с флегмоной стопы грануляции пошли наконец чистые, двоих я назначил к выписке. К одиннадцати, когда я домывал руки после перевязок, в дверях появился жандармский унтер из охраны японца.
– Вадим Александрович, вас просят к арестованному. Следственная надобность.
Но до палаты с часовым я не дошел: посреди двора, у штабеля дров, меня перехватил Ракитин – в шинели, при портфеле, по виду он сегодня скучный чиновник.
– Японец подождет, – сказал он вполголоса. – Как я и предупреждал, он мне сегодня нужен был только как вывеска. Идемте.
Он повел меня не к Сазонову, а в чистую хирургию, в кабинет в конце коридора. Раньше тут сидел Вельский. Теперь на двери была карточка Левицкого.




























