Текст книги "Кожаные перчатки"
Автор книги: Михаил Александров
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
– Не пусть будет, – затрепыхалась сова, – а на спектакль! Зачем вы, между прочим, сюда явились, хотела бы я знать?
Я опешил. Даму ни с того ни с сего прорвало. Взмахивая ручками в неряшливо заштопанных замшевых перчатках, она не переводя дыхание сыпала сарказмами. Я уж не был ей нужен. Она совершенно забыла про меня и клевала, стараясь сделать это как можно больнее, с вывертом, всю эту бедную комсомолию, духовно нищих детей, для которых спектакль и пьеса не имеют разницы!
Я все-таки достоял до конца и взял билеты. Идти в театр мне уже не хотелось.
Но я знал, что Наташке будет приятно.
Между прочим, на этом спектакле произошла моя первая встреча с Павлом Михайловичем Ладыженским, знаменитым актером. Он был хорош на сцене, играл доброго, немного чудаковатого человека.
Наташка была действительно очень довольна тем, что мы побывали в Художественном и что билеты покупал я. Мы условились, что распишемся осенью, после того как она вернется из Вяземок, деревни, куда ее каждое лето увозил с собой отец.
Не мог я понять, почему мне было так грустно, когда она уезжала, когда я махал ей рукой, стоя на самом краешке перрона.
«Наверное, – думалось мне, – никогда не надо откладывать на осень то хорошее, что пришло весной».
3
Лето было бурным. Признаться, по временам я почти забывал о Наташке и все дольше задерживал ответы на ее длинные письма, полные запахов лесной земляники, скошенного сена и терпкого дымка, стелющегося над рекой, когда они с отцом, забравшись далеко от дома, варили на берегу уху.
У меня была своя жизнь, московская, торопливая, в которой только успевай поворачиваться.
Не помню, кто сказал, что многие события, определяющие нашу судьбу, совершаются вне нас, независимо от нашей воли?
Конечно, не думал обо мне, не подозревал даже о моем существовании Павел Михайлович Ладыженский, собираясь летним утром в киностудию, куда был приглашен пробоваться на роль главного героя в будущем фильме о боксерах.
Конечно, меньше всего предполагал непобедимый уже много лет тяжеловес Виталий Шаповаленко, что встреча на ринге с начинающим боксером, о котором он только смутно что-то слышал, принесет ему крупную и нежданную неприятность.
Разумеется, и в мыслях не было у Аркадия Степановича, что один из его учеников и самый, пожалуй, незадачливый станет за один день звездой ринга и что это обстоятельство послужит причиной большой обиды, которая вдруг свалится на его старую, мужественную голову.
Ну, а что до меня, так я просто рассмеялся бы в глаза каждому, кто сказал бы, что я стану виновником событий, о которых заговорит весь город и которые вовлекут в свою орбиту столько почтенных людей!
Я и думать не думал, что надвигаются какие-то события. Мне пришлось отойти от бокса. Я пропустил одну за другой несколько тренировок, которые наш старик проводил в то лето в березовом Измайловском парке, облюбовав, подальше от любопытных глаз, тенистую поляну для установки ринга.
К нам на завод пришло новое электрооборудование. Новые моторы сверкали лаком кожухов, слепили свежестью ярчайшей меди щеток. Громадные кабельные бухты, похожие на катушки титанов, тяжело лежали на слегка прогнувшемся дощатом настиле во дворе, строго и нетерпеливо ждали, когда их, наконец, потревожат.
Иван Иванович за неделю настолько высох от затаенного восторга, что, кроме на диво острого носа, отросшей щетины и немигающих жарких глаз, ничего не осталось от человека.
Надо было во многом разобраться. Черт меня дернул брякнуть на производственном совещании: «Сами смекнем что к чему!», – когда главный инженер предложил ходатайствовать о приглашении на монтаж иностранных специалистов. Сгоряча меня поддержали. Иван Иванович бросил кепку под ноги, кричал: «Золотые слова, товарищ главный инженер!..»
Потом пришло похмелье. Нечего было и мечтать вести монтаж по старым схемам. Тем более что и старой технической документации, относящейся, по нашим понятиям, ко временам доисторическим, в архивах не сохранилось.
Женя Орлов созвал комсомольское собрание. В распахнутое окно лезла спелая, с глянцевитыми листьями сирень, напротив по нагретой солнцем крыше лениво прошествовал кот, потянулся, рыжий дьявол, поскреб лапами, разлегся.
– Поступило предложение, – сказал Женя, зло косясь на рыжего кота, – поступило, говорю, предложение объявить монтаж ударным, комсомольским!
Лето плыло теплыми волнами над горбатыми полями крыш. Вечерами томно шепталась на бульварах листва и в окнах страстно сипели патефоны. Мы забыли дорогу домой, и табачный дым в нашей мастерской можно было тыкать ножом, столь он был плотен. Ираклий Константинович, главный инженер, совершенно переселился к нам, постепенно перетаскав едва ли не всю свою техническую библиотеку. Дочь его Варвара, некрасивая и веселая, три раза в день приносила отцу еду, неизменно спрашивала с порога: «Вы еще живы, арестантики?..» Ираклий Константинович рассеянно целовал ее в макушку, торопил: «Ты, однако, иди. Не надо задерживаться…» Столь же рассеянно он макал неочищенное вареное яйцо в соль и, хрустнув скорлупой, отплевывался: «Однако ж, дрянь какая…»
Мы очень полюбили этого человека. Колдуют они, бывало, с Иваном Ивановичем над листом синьки, рвут ее друг у друга, один – тощий, жилистый, с иконными немигающими глазами, другой – полноватый, с рыхлыми щеками, мясистым носом, на котором багровеют склеротические прожилки. Колдует, ссорится союз теории и практики, как мы этот дуэт называли. Ираклий Константинович хватается за логарифмическую линейку, листает тяжкий томина справочника «Hütte», тычет под нос Ивану Ивановичу:
– Взгляните сюда, черт бы вас драл, упрямца!..
Иван Иванович отводит рукой книгу от носа. Рука у него мелко подрагивает от затаенной святой ярости правого и непонятого человека, но он сдерживается и оттого говорит странной фистулой, укладываясь в рамках парламентского спора:
– Врете, врете, почтеннейший… Несете, извиняйте меня, несуразицу, путлянку…
Споря, они апеллируют к нам. Нам трудно разобраться, кто из них прав, кто нет. Нам непонятны сложные расчеты Ираклия Константиновича, но нас завораживает быстрота и ловкость, с которыми он действует логарифмической линейкой, нам кажутся здорово убедительными его аккуратные чертежики, которые он тут же набрасывает на ватман остро отточенным карандашом. Мы переглядываемся:
– Как думаешь, Лешка?
– Да…
Мы, пожалуй, готовы подчиниться вескости авторитета белой, с движком, линейки, и если еще колеблемся, то лишь потому, что неловко перед нашим Иваном Ивановичем. Мы ведь знаем и не глядя, как он нас буравит в эти минуты истовыми и уже почти ненавидящими глазами. Трудное положение…
– Пожалуй, подходяще, – мямлит Лешка, длинный, сумеречный парень, с высоким и крепким лбом, на котором только орехи колоть. – Как вы думаете, ребята?..
Тут Иван Иванович уже не выдерживает. Он, конечно, понимает, что выглядит неважно в сравнении с шикарной логарифмической линейкой и всем прочим. Однако и на его стороне есть кое-что, вы это сейчас узнаете, предатели и сукины дети. Нарочито тихим, размягченным голосом, похожим на виляние, которое совершает задом кошка перед тем, как сделать прыжок, он задает товарищу Гегузину, то бишь Лешке совсем пустяковый, как он говорит, пустяковый практический вопросик. Мы знаем этот голосок и на всякий случай дружно переходим по другую сторону верстака, на котором разложена синька. Лешка Гегузин делает это быстрей других. Лешка начинает соображать, что опять сволочи ребята подсунули его под удар в критическую минуту…
– Стоп, говорю! – поднимает палец Ираклий Константинович, внезапно озаренный какой-то идеей. – Стоп, говорю я. Повторите, пожалуйста, как вы сказали, Иван Иванович?
Звездная ночь, томная, душноватая, мягко стелется за окном, жарко мерцает ковш Большой Медведицы. Кто-то шепчется, кто-то целуется там, в сирени.
Украдкой тянется рука Ираклия Константиновича в карман чесучового пиджачка, снова он что-то глотает, глаза в мешочках, а трубку изо рта не вынимает, все дымит и дымит. Мы чертим, наколов на подоконники, на верстак и просто на пол снежно-белые листы ватманской бумаги. Не большие мы мастера чертить, это уж так. У меня все линии выходят почему-то толстыми, а условные обозначения – предательски похожими друг на друга. Иван Иванович трудится смирно, молча, в поте лица. Мелкие капли виснут у него на лбу и на бровях, нет-нет упадут с дождевым шорохом на бумагу. Иван Иванович интеллигентно ругнется. Обросший седоватой щетиной, нечесанный, он похож сейчас на прирученного черта. Он все жалуется, что во рту сухо, как в печи, и беспрерывно пьет звучными глотками желтоватую воду из графина, морщась при этом и клянясь, что, дай только кончить эту путлянку, он уж разговеется за все дни!
Ираклий Константинович пишет на подоконнике объяснительную записку к нашему проекту. Он в домашних туфлях. Варвара принесла их в шутку. Но Ираклий Константинович тотчас облачился в них и был бесконечно доволен.
На стене тикают старые жестяные ходики с железным хламом вместо гирь. Сколько уже часов протикали они с тех пор, как Ираклий Константинович, потянувшись, сказал совершенно твердо:
– Еще полчасика, коллеги, и – баста!..
4
Первый в жизни костюм я купил в то необыкновенное лето. Купил на премию, полученную за участие в составлении проекта переоборудования нашего заводского электрохозяйства.
Конечно, это было историческое событие. Подбарахлиться мы все решили и вместо отправились на Петровку.
Надо сказать, и в то время швейные фабрики почему-то норовили шить костюмы на некий отвлеченный средний стандарт, презирая всякие иные человеческие вольности. Со мной была беда. Блондинчик продавец, тщедушный, с сонными глазами, сказал, кинув на меня равнодушный взгляд:
– Таких не бывает…
– То есть?.. – насторожился я, смутно улавливая смысл.
Блондинчик, вскормленный явно лишь на кефире, пожал плечами: понимай, мол, как знаешь. Сзади напирала очередь. Я чувствовал, как во мне постепенно закипает справедливый гражданский гнев человека, пришедшего доверчиво покупать в магазине за свои пречистые первый в жизни костюм. Я не знал, что полагается делать в столь грустных случаях, когда попираются надежды, но уже склонен был видеть в кефирном блондинчике корень зла.
– Не шьют таких, гражданин, – скучающе сказал он, глядя куда-то мимо. – Вы бы еще пострашнее вымахали…
– То есть? – повторил я, прикидывая ширину отделяющего нас прилавка. – Я что же, должен ходить голый, как марсианин?
Слово «марсианин» пришлось публике явно по вкусу. Настроение очереди заметно изменилось в мою пользу. Кто-то сказал: «Что они издеваются, в самом деле…» Кто-то посоветовал: «Ты требуй, парень, заведующего, чего там!»
Я видел, как ребята крутятся в кабинах перед длинными зеркалами, я не узнал в фиолетовом пижоне, который подмигнул мне в то время, как продавец одергивал на нем лихим жестом пиджак, нашего чудачка Лешку. Я не мог уйти в насквозь застиранной ковбойке и пузыристых в коленях штанах в компании таких отвратительных пижонов!
– Заведующего! – потребовал я дубовым голосом и присел на прилавок, показывая тем, что не уйду.
Блондинчик опять пожал узенькими плечами и куда-то неторопливо направился. И все-таки есть правда на этом свете, кто скажет, что ее нет, после того, как я обзавелся-таки новым костюмом? Можете представить, меня пригласили на склад, и он там висел, синий, новый, с двумя рядами черных пуговиц, глянувших на меня приветливо и ласково. Немного был он тесноват в плечах. Но тут уж была целиком моя вина. Заведующий, парень с комсомольским значком, чуть постарше меня, смешливый, расторопный, сказал на прощание:
– Носи, друг, на здоровье! Первый, что ли? Так я и подумал.
Мы шли по Петровке, шикарные, как манекены на витрине и такие же оцепенелые. Конечно, все глазели на нас, вся улица. Глазели небось и думали: откуда это взялись такие красавцы средь бела дня?
Мать всплакнула, увидев меня в новом костюме. Как я жалел, что не было в эти минуты Наташки!
Мне вдруг показалась тесной и очень бедненькой наша комната и старый поцарапанный шкаф, и мой сундук, на котором я никогда не мог как следует вытянуть ноги.
Да, люди в новом костюме бывают забывчивы и неблагодарны.
5
Необычайные события лета продолжались. Однажды, когда я пришел после работы домой, мать, чем-то встревоженная, сказала:
– Скорее. Тебя уж давно ждут…
Кто бы это мог ждать меня? Если ребята, то чего ж тут особенного. Может, вернулась Наташка? Может, она, наконец, вернулась и так соскучилась, что решилась все-таки сама прийти ко мне, перешагнуть порог дома, в котором придется жить?
Наташка! Как бы я встретил ее тогда, как она была нужна мне. Я подвел бы ее к своей маме, и мы все трое, смущенные, не знающие, что сказать, сели бы за наш старый стол с выцветшей клеенкой, разрисованной чернильными пятнами, не стершимися с тех пор, как я готовил за этим столом уроки. Наша комната и поцарапанный шкаф, и желтая этажерка с книгами стали бы выглядеть совсем по-другому; приободренные чужой и застенчивой молодостью, они, наверное, постарались бы произвести на гостью самое выгодное впечатление. «Смотри, – сказал бы я, – это мои книжки, а окно, правда, у нас широкое? А вон там, во дворе, рябина. Она будет совсем красная, красивая, когда выпадет первый снег, ты сама увидишь…»
Я вбежал в комнату, легонько отстранив рукой мать с порога.
Но в комнате не было Наташки. За нашим бедным столом с линялой клеенкой сидели трое мужчин. Помню, первое, что бросилось мне в глаза, это то, что быть вместе им не удовольствие. Аркадий Степанович, широкий, сутуловатый, почему-то угрюмый, повернул тяжелую свою голову к окну, постукивал пальцами по клеенке. Человек в полувоенной гимнастерке листал трепаный томик берроузовского «Тарзана», который он, видно, взял у меня с этажерки. Я этого человека знал, видел раза два, когда он приходил к нам на тренировки, вечно чем-то недовольный. Знал, что он какое-то начальство в нашем спортивном обществе. Помнил смутно, что зовут его то ли Юрий Ильич, то ли Илья Юрьевич и что Аркадий Степанович его терпеть не может, хотя всякий раз делает вид, будто это посещение начальства обязательно, в порядке вещей, и что этот самый Юрий Ильич или Илья Юрьевич для нас во всяком случае лицо значительное и уважаемое, должно быть таким.
Третьего я видел в первый раз. Он был в ярком спортивном свитере, лицо открытое и веселое. Он оказался единственным, кто реагировал на мое появление, кивнул, как старому знакомому, улыбнулся, словно хотел сказать: не робей, парень, ничего страшного.
– Здравствуйте, – сказал я.
Аркадий Степанович повернулся, отчего стул под ним натужно скрипнул, вскинул брови, сдвинул их и снова принялся постукивать пальцами по клеенке.
Человек с галстуком поглядел на меня, опустил голову, продолжал листать книжку.
У меня екнуло сердце. С чего это они заявились, может, беда какая со стариком? Аркадия Степановича я был, конечно, здорово рад видеть у себя дома, но он до сих пор ни разу у нас не был и вдруг заявился в такой компании…
Они молчали. Это было тягостно. Я оглянулся на мать, она стояла в дверях, подперев совсем по-бабьи рукой подбородок.
Была у меня в характере мальчишеская боязнь всего неясного, и от того становился я в таких случаях не в меру болтливым и всякий раз попадал впросак. Так и теперь, не выдержав, я с наигранной беззаботностью, ловко накинул кепку на гвоздь, спросил развязно: «Видали?» – затараторил:
– Правильно, Аркадий Степанович, что вы пришли и… товарищи тоже. А что у нас на заводе делается, если б знали! Вкалываем, понимаете. Сейчас вот только умформер ставили, ну и штука хитрая!..
Развязность моя жалко повисла в воздухе. Человек с шелковым галстуком, пробежав глазами последнюю страницу, посмотрев для чего-то на оборот обложки, не торопясь отложил книжицу. Только после этого обернулся ко мне, оглядел не торопясь с ног до головы и так же не торопясь с головы до ног. Не знаю, зачем я тоже оглядел себя.
– Товарищ Коноплев, кажется?
– Я…
Он вынул папиросу из кожаного портсигара с тисненой лошадиной головой, пошарил в карманах, спросил мать:
– Спички, мамаша, есть?
Мать засуетилась, подала коробок, поклонилась зачем-то. Тот поблагодарил, закурил, поискал глазами, куда бросить спичку, мать опять засуетилась, достала из шкафа чистое блюдечко, сказала:
– Прощения просим, некурящие мы, я и не сообразила…
То ли от непривычной заискивающей материнской суетни, то ли оттого, что Аркадий Степанович сидел угрюмый и вроде растерянный, я ощутил досаду, сказал задиристо:
– В общем, в чем дело? Я, между прочим, с работы…
Сказал, и самому стало неловко: чего это я хамлю?
Симпатичный человек в спортивном свитере, хлопнул себя по коленям, засмеялся, разряжая обстановку:
– Верно говоришь! Не будем, Юрий Ильич, отнимать время у товарища Коноплева. И разговор-то пустяковый…
Пустяковый разговор, однако, затянулся. Я смекнул, что он начался не здесь, что здесь только продолжается. Смекнул и то, что нежданные гости вовсе неспроста явились именно ко мне, что происходит нечто серьезное, в чем и я замешан.
Говорил Юрий Ильич. Время от времени Аркадий Степанович пытался перебить его, но тот каждый раз останавливал старика предостерегающим жестом, и старик только туже стягивал брови и звучней барабанил пальцами по клеенке. Я сидел на подоконнике, потому что сесть больше было негде, и смотрел на Юрия Ильича. У него были прямые жесткие волосы, стоящие дыбом, будто кто-то постоянно тянул его за волосы вверх.
Он был невелик ростом. Сидя друг против друга через стол, они со стариком выглядели забавно. С одной стороны – каменная глыбища; с другой – эдакий воробей, фигура легкая, но отважная и настойчивая.
– То, что вы проповедуете, Аркадий Степанович, – говорил Юрий Ильич, – это хвостизм… Штука для нас не новая…
Глыбища, казалось, еще тяжелела, посапывала. Юрий Ильич длинно затягивался папиросным дымком, выпускал его.
– Вы, конечно, знакомы с теорией пределов? Должны быть знакомы, она ведь сродни вашей философии… Нам такие премудрые предельщики все время тычут палки в колеса, знаем: «Нельзя! Не выдержим!..»
При слове «предельщики» мне представилась карикатура, которую я недавно видел в газете: щекастый тип в инженерной фуражке вцепился короткими ручками в поручни мчавшегося паровоза, тянул его, пуча глаза, назад. Карикатура была смешная и верная. Я посмотрел на Аркадия Степановича. У старика было злое лицо, он посапывал и молчал. Почему он молчит? Он ведь ничуть не похож на щекастого типика, которого, конечно, оторвет от земли и бросит под откос гордо мчащийся на всех парах локомотив. Я вдруг в смущении подумал, что этот Юрий Ильич, пожалуй, в чем-то прав. Пожалуй, в самом деле уж очень осторожничает с нами Аркадий Степанович. Взять хотя бы меня, ну и других ребят, того же Сашку… Почему старик упрямо не пускает нас на большой ринг, чего боится?..
– Догнать и перегнать… Слышали, уважаемый товарищ тренер, такой лозунг? Все рекорды должны быть наши. И не только производственные. Но и спортивные. Может, вы не верите, Аркадий Степанович, в возможность этого? Тогда вспомните, черт возьми, одного парня, одного рядового шахтера… Его, между прочим, Алексеем Стахановым кличут… Приходилось слышать о таком?
И опять верно. Я теперь с симпатией смотрел на Юрия Ильича, даже головой закивал: «Правильно!» Я перебил его, показалось совершенно необходимым немедленно, сейчас же рассказать, как у нас на заводе вот тоже не верили одной дивчине-комсомолке из механического, когда она сказала, что готова перейти на три станка. А она перешла! И здорово у нее получается…
– Ты помолчи, – сказала мать, – не балабонь.
Аркадий Степанович угрюмо и, как мне показалось, укоризненно поглядел на меня. Мне стало жаль его, но ведь это правда, что такое у нас было на заводе, и везде теперь так. Просто надо больше верить людям.
– Скажи нам, товарищ Коноплев, – обратился ко мне Юрий Ильич, – подумай и скажи; ты-то сам готов дерзнуть? Ведь мы все спорим с твоим тренером. Он, понимаешь, сомневается в тебе. А мы говорим: пробовать надо, смелее. Не боги горшки обжигают. Ну так как же ты считаешь – стоит рискнуть? Или правда, может, лучше не рисковать, подождать, отсидеться?..
Ничего себе вопросик. Я покосился на старика. Он по-прежнему сидел угрюмый, занавесив бровищами лицо.
– Ты не озирайся, товарищ Коноплев, – сказал с усмешкой Юрий Ильич. – Что ты озираешься? Мы тебя лично спрашиваем.
Молчавший до того человек в спортивном свитере поднял круглую, коротко стриженную голову, сказал, ни к кому прямо не обращаясь:
– Соответствующие условия будут, понятно, созданы…
Это еще что за штука – соответствующие условия? Наверное, хотят капитально отремонтировать наш боксерский зальчик на Трехгорке, а может быть, дадут новый, не такой тесный и душноватый, как нынешний, и посветлее. Вот обрадуются ребята! Не понятно уж вовсе, почему Аркадий Степанович, которого эта новость должна волновать в первую очередь, вроде еще больше помрачнел, стал вовсе похож на непролитую нависающую, грозовую тучу.
– Мы ждем, – напомнил Юрий Ильич. – Слово за тобой, товарищ Коноплев!
– Не дрейфь, Николаша, – кивнул круглой головой человек в свитере, – все будет в лучшем виде!
И оттого ли, что назвал он меня по-свойски Николашей или оттого, что и в самом деле от моего ответа могло зависеть, сможем ли мы тренироваться в лучших условиях, я почувствовал себя уверенней и, уж не боясь обидеть самолюбие старика, сказал громко, громче, чем следовало в такой маленькой комнате:
– А что? Я готов! Тем более, если условия…
Я был уверен, что Аркадий Степанович перестанет, наконец хмуриться, поймет, – он же самый умный из всех, кого я знаю, – люди желают нам хорошего, чего упираться? Ну, попробуем, дерзнем, авось не побьют!..
Старик неожиданно заговорил. Голос у него был неприятный, сухой, как дерево.
– Слушаю вас, товарищи, – сказал он, – и все думаю: не плохие из вас вышли бы провокаторы…
Это было сказано так зло и так не к месту, что мне стало очень неловко за Аркадия Степановича, и я боялся взглянуть на Юрия Ильича и того, другого, уверенный, что они сейчас рассердятся, поднимутся и уйдут.
Но они не ушли.
– Трудно с вами, Аркадий Степанович, – сказал, помолчав, человек в спортивном свитере. – Сами же говорили, что тренировки он запускает. Какие же могут быть достижения у молодого боксера?
Он так и сказал – достижения. И взглянул при этом на меня. Мне стало до слез досадно, что старик такой невозможно упрямый и несговорчивый, впрямь – каменная глыба, которую ничем не спихнешь. Почему, почему плохо для всех нас, для ребят и для него, Аркадия Степановича, который там, в нашей каморке больше всех задыхается, если нам помогут? Ну, не хочет пока выпускать нас на большой ринг – не надо. Никто ведь не говорит, что это должно обязательно случиться завтра. Поработаем еще, посмотрим, а там дерзнем…
С возмущением я посмотрел на старика. Он, тяжело опершись на стол, поднялся. Я испугался, подумав, что сейчас произойдет нечто вовсе непоправимое, уж мы-то знаем, как он может переть, будто слон. Я хотел вскочить, предостеречь. Но Аркадий Степанович положил мне руки на плечи.
– Хорошенько подумай, Коля, – сказал старик. – Хорошенько подумай, прежде чем примешь окончательно решение…
Еще он сказал, что делать ему здесь больше нечего, что он умывает руки. И он пошел к двери. И не дойдя, остановился.
– Если совесть позволяет вам, – сказал он, едва повернув голову, – если совесть позволяет…
Голос звучал натуженно, будто старика что-то душило. Он закипал и явно старался всеми силами сдержать себя.
И не сдержался. Обернулся, огромный, с яростными глазами, загремел, выбросив вперед широченную, искалеченную руку.
– …Тогда действуйте! Формируйте… моральных уродцев!..
Дверь он, однако, прикрыл тихонько. Я побежал за ним. Догнал его во дворе. Старик посмотрел на меня отчужденно, неостывший, ощетиненный.
– Чего выскочил? Иди к ним, иди!..
Все правильно. Старик злится. Значит, все кругом виноваты.
– Аркадий Степанович! За что?
Мы вышли за ворота, улица была по-ночному пустой, только напротив, у школы, сидели на скамеечке две дворничихи. Старик пошел, сутулясь больше обычного и приволакивая ногу. Я шел некоторое время за ним.
– Аркадий Степанович? За что?
Бесполезно было приставать. Черт знает, как погано стало на душе.
Расстроенный, я поплелся домой. В комнате было здорово накурено. Чего они не уходят? Мне очень хотелось, чтобы они поскорее смотались, но я был здесь хозяином и сказал матери: «Может, чаю погреешь?..» И сел на тот табурет, на котором только что сидел Аркадий Степанович. Было скверно на душе, но я принудил себя улыбнуться, сказал:
– Вот, значит, какие дела…
Юрий Ильич посмотрел на часы, решительным движением притушил папиросу о дно блюдечка, поднялся.
– Знакомься, товарищ Коноплев, – сказал он деловито и сухо, – знакомься с новым тренером!..
6
Наутро я, конечно, наотрез отказался перейти в секцию бокса, которой руководил человек в свитере, Виталий Сергеевич Половиков. Накануне не хватило мужества, да и расстроен я был здорово, так что, кажется, не совсем даже понял, чего от меня хотят. Провалявшись ночь без сна, жестоко изругав себя за то, что не сумел, предатель, сразу ответить, как надо, на такое предложение, я бросился звонить по телефону, оставленному мне Половиковым.
– Не выйдет, – сказал я, едва дождавшись, когда же снимут трубку. – Ничего из этого не получится!
– Кто говорит? Что не получится? – послышался бодрый голос Половикова. – У нас не бывает, дорогой, чтоб не получилось!
– Коноплев говорит, – сказал я, – тяжеловес, у которого вы были вчера. Никуда я переходить не собираюсь…
– Как знаешь, – протянул после коротенькой паузы он. – Как знаешь… Не хочешь – не надо. Заходи просто так, когда выберешь времечко…
И все. Он повесил трубку. Утро было солнечное и такое жаркое, что даже в этот ранний утренний час курился пар над только что политым асфальтом.
Стало легко и просто. И немножко досадно, если уж на то пошло. Обидно после телефонного разговора. Уж очень быстро этот Виталий Сергеевич смирился с тем, что я отказался прийти к нему. «Не больно ты и нужен…» – подумалось мне.
Потом вспомнил, каким был вчера Аркадий Степанович. Стало жаль старика, хоть он и упрям, как буйвол, и видеть вокруг себя ничего не хочет. Решил сегодня же побывать в Измайлове, а если там не застану Аркадия Степановича, зайду к нему домой, скажу: «Никуда мы от вас не уйдем, Аркадий Степанович, пока сами не прогоните. Вы же знаете это!»
Но ни в тот, ни в следующий день у старика побывать не пришлось. Было много работы, потом томила невиданная для Москвы жара, такая, что листва висела, ослабевшая, едва переводила дух к ночи. Весь город разморило. Удивляться надо, как мы еще выдерживали, работали. Приходилось выбегать раз двадцать на дню во двор, окатываться из пожарного шланга. У Лешки часто шла носом кровь.
Только дней через десять, когда стало полегче со срочными нарядами, когда прошумел над Москвой сумасшедший хохочущий ливень, превративший за один час Трубную площадь в крутящийся водоворот, в котором, отдуваясь, застревали грузовики, только тогда я отправился в Измайлово.
На поляне было странно тихо, куда-то исчез ринг. Я встревожил парочку, разомлевшую от душной влаги и от любви. Парень сказал, что сейчас набьет мне физиономию, но узнав, чего ради я здесь шныряю, сказал, что уж с неделю, как дуроломы отсюда вымелись, а значит, могу катиться и я ко всем чертям. Парень был маленький и квелый, и я бы мог смахнуть его, как муху. Но он отстаивал свое право любить, и по мужской солидарности я отбыл восвояси.
Я не застал Аркадия Степановича и дома. Соседка их, гулявшая с толстой и истеричной собачонкой, сообщила, что они уехали на пароходе по Волге. Вернутся осенью.
Уехали. Ну что ж, значит, до осени я остался один и со мной подождет мое раскаяние и задушевные слова. До осени будет еще много таких тягучих дней с раскаленными добела улицами и пыльным небом.
Уехали. Кому я нужен? Наташка пишет, что ей там, в Вяземках, хорошо, как никогда не было, что она со страхом подумывает о том, что когда-нибудь кончится лето. Где-то в конце, в приписке, она вспомнила: «А как ты живешь, Коля?»
Кому я нужен? Трудно было вечерами. Москва казалась оглушающе пустой. Я вспомнил, что где-то в районе Ордынки живет Сашка. Я разыскал его и не узнал Сашки. Нет, он был все тот же: сдержанный, не любящий трепаться попусту, готовый помочь. Но он не рассчитывал видеть меня сейчас, я был некстати. Сашка готовился к осенним экзаменам в авиационный. У него были впалые щеки, как бока у лошади, тянущей непосильный воз. Он сказал мне:
– Ну, рассказывай…
Но, когда я стал рассказывать самое интересное – о перепалке, которая была между стариком и этими двумя типами, Сашка ничего не слышал, глядел на меня красными, как у кролика, глазами, повторял:
– Забавно…
Ушел я от Сашки скоро. Парень был этому рад:
– Ты приходи давай, – говорил он, поглядывая через плечо на жутко заваленный стол.
Больше никого искать не хотелось. Распаренная Москва представилась мне пустыней, в которой, как ни кричи, никого не дозовешься.
Может, и мне попытаться поступить на курсы подготовки в вуз? Это мысль! Посмотрим, что скажет Наташка, когда я встречу ее на перроне и небрежно скажу…
Загорелся, ходил читал объявления, купил программу приемных испытаний. Программа, хоть и вся в ладонь, выглядела внушительно, напоминала чем-то академика, только бы еще черную шапочку. Я обрел себя. Жара не томила, и Москва не казалась пустыней, сухой, как песок во рту.
Вечеров пять или шесть подряд я ходил в читальный зал Ленинской, забирал охапку книг, усаживался под зеленым грибком абажура. Познакомился с какой-то чудачкой в очках. Она каждые пять минут выходила курить и тащила меня с собой. Она мне советовала поступить обязательно в медицинский и обещала устроить на эксгумацию трупа.
– Это роскошно, – хватала она меня за руку.
Рука у нее была потная и холодная, слово «эксгумация» она произносила со смаком. Я наконец догадался, почему она смотрит на меня тоскующими глазами, и в читалку ходить перестал.
Некоторое время мне еще нравилось быть приобщенным к клану искателей знаний, ведь я обрел смысл существования и значительность самого себя.
Мимоходом я сказал в комитете комсомола, что подумываю поступить в энергетический. Я ждал, что Женя Орлов, не раз досаждавший мне нравоучениями, что вся страна, мол, учится, порадуется за меня. Но у Жени Орлова были очередные задачи. Он даже не дослушал, смерил меня оценивающим взглядом, сказал, что предложит выдвинуть мою кандидатуру в московскую милицию…