Текст книги "Кожаные перчатки"
Автор книги: Михаил Александров
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
Юрий Ильич заметно пополнел, ходил короткими шажками, увесисто припадая на носки, голову держал только прямо, словно шея лишилась способности поворачиваться.
Половиков каким-то чудом оказался как раз вовремя у цветочной клумбы, подле которой остановились машины. Я с интересом наблюдал в окно нашей комнаты, как ловко Половиков подхватил под локоток Юрия Ильича, повел к дому, без явного лакейства, но и без фамильярности, в общем, так, как, вероятно, и следовало принимать высокое должностное лицо в непринужденной дачной обстановке.
Гости проследовали в столовую. Мы с Геннадием засели было за шахматы, но тут же прибежал Половиков:
– Николай, тебя просят, живо!
Мне стало неудобно перед Генкой: почему это меня зовут, а его и других ребят не зовут?
– Пойдем, Геня? – сказал я.
Половиков досадливо сморщился: «Да нет же, тебя приглашают персонально! Глухой ты, что ли?..»
Пришлось спуститься. Гости завтракали. Надо признать, Юрий Ильич повел себя со мной, как старый добрый знакомый. Предложил подсаживаться. Половиков скоренько пододвинул стул и, встав за моей спиной, предвкушая приятный разговор, заулыбался, готовый, при случае, тоже молвить словечко.
Юрий Ильич смотрел на меня с симпатией. Он поинтересовался, скоро ли выйдет фильм с моим участием, и, узнав, что теперь уж скоро, пошутил: «Не забудь прислать контрамарочку, по старой дружбе!»
Обстановка располагала к непринужденности, салат из помидоров был хорош. Члены комиссии тоже попросили контрамарочки, смеялись: «Может, с Любовью Орловой познакомишь? Тебе ж это ничего не стоит – люди вы свои!»
Пошутив, Юрий Ильич стал серьезен. Половиков изобразил полное внимание. Юрий Ильич похвалил мою инициативу, как будто сниматься в кино было моей инициативой, сказал назидательно, что надо еще и еще усилить пропаганду физической культуры и спорта средствами кино.
– Ты, Коноплев, зачинатель в этом вопросе, – сказал Юрий Ильич. – Может, стоит подумать – не организовать ли твою поездку по стране с чтением лекций перед демонстрацией фильма? В целях, так сказать, наглядной агитации…
– Здорово, – сказал Половиков. – И может, Юрий Ильич, добавить еще две-три пары боксеров для показательных выступлений? Штатная, так сказать, агитационная спортивная бригада…
Юрий Ильич прозрачными глазами посмотрел на Половикова:
– Резон, пожалуй, есть… Надо посоветоваться…
Пользуясь тем, что со мной тут разговаривают вроде как на равных, я рискнул высказать свое соображение:
– Агитация – хорошо. Но ведь такая бригада – наскоком. Уехали гастролеры и опять нет ничего. Все-таки надо, чтоб изнутри шло. Вот у нас было на заводе…
Но мне не пришлось рассказывать о том, как у нас было на заводе, как мы, бывало, бедствовали от того, что некому было показать ребятам и девчонкам, как брать на дорожке старт или ставить блок в волейболе. Конечно, было вовсе некстати подвергать сомнению высказанную начальством идею. В воздухе сразу похолодало. Юрий Ильич прервал меня, перевел разговор на другое, поставил на место:
– Ты у нас, Коноплев, известный спорщик… А как спортивная форма? Тренируешься достаточно? Смотри – ответственность на вас, в связи с поездкой, возлагается немалая!..
Наш старик был верен себе. Аркадий Степанович, конечно, не пошел с гостями в столовую. Не пожелал он и ждать, пока откушает начальство. Ровно в три часа, секунда в секунду, ударил гонг первого раунда. В дверь столовой просунулась чья-то физиономия: «Аркадий Степанович велел сказать – начинаем!» Половиков поднял глаза и руки вверх, выражая высшую степень недоумения и молчаливого осуждения столь явного сумасбродства строптивого старика. Юрий Ильич неприязненно на него взглянул, дожевывая на ходу, покинул столовую. Хорошее начало было явно и безнадежно испорчено.
Контрольные матчи проходили интересно. Темпераментно, весело отработал на ринге Арчил, так и не давший своему сопернику, белокурому киевлянину Мише Косенко, ни мгновения передышки. Сашка излишне почему-то волновался вначале, никак не мог наладить бой, да и не хотел вовсе считаться с его замыслами кузбасский забойщик, жилистый и смелый парень с чудной фамилией Коврига. Только в последнем раунде сказалась классическая Сашкина школа, и все пошло как по маслу.
Юрий Ильич, сидя у самого ринга, в центре комиссии, делал пометки в массивном коричневом блокноте, разложенном на коленях. Члены комиссии тоже делали пометки в блокнотах. Половиков – сама озабоченность, почему-то с полотенцем на плече, хотя ни одного боксера, кроме меня, ему выводить на ринг не надо было, а я не выступал, – ни на шаг не отходил от комиссии, что-то поминутно подшептывал, разъяснял. После боя легковесов, полного изящества, непринужденности, Юрий Ильич, посуровев, потребовал к себе Аркадия Степановича. Тот подошел. Разговор между ними велся, как подобало, вполголоса, но под конец они оба сорвались: «Наша задача – задавить на ринге! А это ж балет какой-то…» – сказал, багровея, Юрий Ильич. «Глупости, перестаньте! – резко махнул рукой старик. – Не мешайте, пожалуйста, работать!..»
Настал черед средневесов. На ринг вышли Вася Герберт и Геннадий Ребиков. Никто не сомневался в том, что эта встреча – чистая формальность. Вася – чемпион страны, боксер отважный, бурный, могучий, грозный представитель того течения в советской школе бокса, которое начинало властно господствовать на ринге, – бокса без тонкостей, атлетического, атакующего. Ребиков, правда, второй призер чемпионата, но всерьез его едва ли стоило принимать. В первом раунде тогда, на чемпионате, был прерван их матч. Повредил бровь ленинградец – оно и к лучшему для него…
Разительно несхожи были эти боксеры. И не в пользу северянина. Вася – плотен, кряжист, с налитыми выпуклыми мышцами, того бронзового тона, который дает загар и отменное здоровье. Геннадий – стройный, белокожий и вроде и мышц особенных не видно.
Полный контраст их физиономии. Ростовчанин Васька давно приобрел в жестоких драках, начатых, конечно, еще в укромных уголках своего родного города на Дону, черты боевые, устрашающие: мощные надбровные дуги, сплюснутый нос. У ленинградца – лицо интеллигентное, тонкое, будто никогда и не прикасались к нему тяжелые кожаные перчатки.
С симпатией я относился к своему соседу по комнате. И стало немного жаль парня. Теоретик и философ ты, разумеется, несравненный, и среди нас тебе тут нет конкурентов. Но на ринг вылез, ей-богу, зря. Выбьет сейчас Васька все твои философские мысли – и дело с концом…
Двух мнений не было. По-моему, мало кто и смотрел на ринг. Я видел, как Юрий Ильич, сидя вполоборота к рингу, что-то говорил членам комиссии и те согласно кивали головами.
В дверях опустело, персонал санатория, насмотревшись, пошел по своим делам.
Был уверен в легком исходе боя и сам Вася Герберт. И кто укорит парня за то, что хотелось ему, благо безопасно, показать себя с самой выгодной стороны?
Он начал встречу спокойно, я бы даже сказал, элегантно. Вася демонстрировал, подобно манекенщицам при показе мод, отточенность и непринужденность движений, с той, правда, разницей, что каждое такое движение, по кошачьи вкрадчивое, грозило в любое мгновение обернуться дробью быстрых, частых ударов или, что еще хуже, хлестким, как бич, одиночным ударом, внезапным и беспощадным, до которых ростовчанин был жаден.
Это было почти красиво. Я старался не смотреть на то, что делает на ринге Геннадий. Не хотел я злорадствовать, но думалось, что наверняка мой мудрый соседушка выглядит сейчас неважно…
Кончился первый раунд, ничего не случилось. Ясно, Вася намерен еще немного покрасоваться, поиграть, как кошка с мышью. Хвастун! Но понять человека можно…
Второй раунд. Ростовчанин сосредоточен, губы сжаты, движения энергичны, темп возрос.
Начинается!
Но что поделывает его незадачливый противник? Рискую посмотреть на него, нам, боксерам, с полуслова, с полунамека понятно, что к чему.
Странно, но парень как будто спокоен, на лице даже скучающее выражение, будто все, что там собирается предпринять подобравшийся ростовчанин, Геннадию давно и наизусть известно.
А ноздри у него раздуваются! Честное слово, этот бледнолицый книжник, философ, теоретик начинает и на ринге правиться мне! Что он там болтал насчет умения побеждать в себе азарт и прочие ненужные, пещерные эмоции? Ноздри-то раздуты, и глаза сверлят Васькину физиономию неотрывно, расширенные, на прицеле, бойцовские глаза!
Васька бесится, скалит зубы. Полтора раунда, половина боя, а за душой – ни синь пороха.
Ростовчанин делает ошибки. Вот он с размаху наносит свой коронный хлещущий удар. И промахивается! Еще и еще хлещет – и снова промахи. При каждом таком ударе, в которые он вкладывает всю мощь, он тратит массу энергии. Бьет и промахивается и при этом «проваливается», как говорят в боксе, ныряет вперед вслед за рукой, делается почти беззащитным.
Ого, как у него заалела вся левая сторона лица! Знаю отчего: значит, соперник методично, точно, резко встречает атакующего боксера легкими, несильными, но достаточна чувствительными ударчиками…
А сам он, Геннадий, по-прежнему неуязвим, невозмутим, только слегка растрепалась прическа и раздуваются, подрагивают ноздри.
К концу этого странного поединка в дверях снова было тесно от белых халатов сестер, поварих, уборщиц. Комиссия перестала совещаться, ничего не писали вечные ручки, и, когда кто-то из членов комиссии уронил, увлекшись зрелищем боя, блокнот, все с досадой посмотрели на виновника.
К концу поединка грозный ростовчанин, несколько минут назад – весь порыв, неуемная энергия, буря, представлял собой довольно жалкое зрелище. Левая щека у него горела багровым пламенем, движения стали размашистыми и грубыми. Устав до полусмерти, он дрался на авось, все еще надеясь свалить, оглушить отчаянной оплеухой этого белолицего, разве что едва порозовевшего, насмешливого парня.
Контраст был снова поражающим. Но теперь этот контраст предстал как бы в истинном своем виде, без внешних эффектов, без декоративных прикрас.
С одной стороны – разнузданный и совершенно беспомощный драчун, с оскаленными зубами и мутным взглядом.
С другой – олимпийски невозмутимый, точный в скупых движениях красавец боец, охваченный великолепной мужественной страстью боя, но безукоризненно владеющий собой, каждым своим нервом, каждой мышцей.
Да, здесь было к чему присмотреться!..
Вася, ростовский кумир, гроза ринга, плакал потом в раздевалке. Плакал настоящими сильными мужскими слезами от внезапно навалившегося горя. Он был превосходный боец. Считал себя таким. До тех пор, пока не встретился с чем-то более высоким, чем его представление о боксе, о поединке на ринге. Тренер пытался утешить парня. Я зашел в раздевалку тоже для того, чтобы утешить Ваську, и слышал их разговор.
– Все равно поедешь ты, – убежденно шептал тренер, оглядываясь по сторонам. – Ты, а не он. Гарантию даю! Все сделаем, будь покоен…
– Покоен? Идите вы…
– И нечего мне идти! Будь покоен, говорю. У меня, если хочешь знать, в комиссии такая лапа!..
– Лапа?!.
Я всегда с симпатией относился к отважному ростовчанину. Но сейчас, честное слово, он приглянулся мне еще больше. Каким-то чудом высохли у Василия жаркие трудные слезы. Яростно растирая полотенцем взмокшую шею, злобно скалясь, округлив бешено глаза, он зашипел на тренера, вкладывая в каждую букву всю обиду человека, только что понапрасну пережившего беду, горечь унижения, как ему казалось, крах надежд, крах самого себя:
– Лапу нашли? Видали такого?! Да я сейчас, дай оденусь, сам приду в эту чертову комиссию, скажу людям, кричать им буду: я дерьмо последнее, дерьмо, а не боксер и делать мне пока что на ринге вовсе нечего!..
Он долго не мог успокоиться. Торопясь, не попадая в спешке руками в рукава, он божился, что сию минуту отправится к этому Генке, стервецу, просить прощения, благодарить за урок, просить, чтоб учил, еще учил, как щенка!
Хороший, правильный парень. Но ему не пришлось идти к Геннадию. Тот сам пришел. Пришел, сел рядом, улыбнулся как-то удивительно открыто, от чего улетучилось напряжение момента, и стал он похож на самого обыкновенного, молодого, немного смущенного и очень, видно, доброго человека:
– Дал ты мне, Вася, жару!
– Ладно, ладно… Только не заливай…
Я оставил их вдвоем. Разберутся отличнейшим образом.
Ложась спать, я наблюдал, как мой сосед озабоченно разглядывает в маленьком круглом зеркальце ссадину над глазом.
– Шнуровкой должно быть провез…
– И больше нет ничего?
– Больше нет…
И опять полотенце было наброшено на лампу, чтоб свет не лез мне в глаза. Опять Геннадий по выработавшейся, наверное, привычке подпер рукой голову и, подперев, затих над толстенной книжищей.
Черт, как, однако, замысловато устроены люди. Попробуй распознай их!
– А ноздри-то у тебя, между прочим, раздувались, врешь!..
– Какие ноздри?
– Обыкновенные, твои… Раздувались, как у того тигра!
Он смекнул, в чем дело. Помолчал, подумал.
– Ну и что? Все-таки я боксер, между прочим…
Два дня весь наш тренировочный сбор пребывал в состоянии нетерпеливого, нервного ожидания. Разумеется, никого из нас не допустили к обсуждению состава команды, которым занималась комиссия, но отголоски происходящего там, за плотно прикрытыми дверями директорского кабинета, предоставленного гостям для совещаний, доносились к нам, вызывая толки, пересуды, волнения, радости и огорчения. Неизвестно каким путем, но приходили точные сведения о том, что Аркадий Степанович на правах старшего тренера занял непримиримейшую позицию и не уступает комиссии ни в чем, ни на волос, что будто бы он уже успел обвинить Юрия Ильича в полном дилетантстве, вопиющем и вредоносном, что будто бы старик, что называется, раздел догола сунувшегося со своим мнением Половикова, задав тому один-единственный вопрос: кого из своих учеников, своих, а не ворованных тот привез на сбор? Говорили, что будто бы тренеры сбора, да и некоторые члены комиссии неожиданно для Юрия Ильича взяли сторону Аркадия Степановича…
Свой спор они перенесли куда-то в верха. Когда старик вернулся, не могло быть сомнений в его победе. Геннадий серьезно уверял, что Аркадий Степанович оставил на станции белую лошадь триумфатора, чтоб не смущать дачный поселок. Арчил клялся, будто слышал собственными ушами, как старик, запершись в своей комнате, напевал: «Мы кузнецы и дух наш молод…» Последнее представлялось совершенно невероятным, но уши у Арчила, как известно, торчком – приходилось поверить.
6
Меньше всего я мог предполагать, что мой сосед, Геня Ребиков, окажется, пусть невольным, но виновником крупной неприятности, случившейся со мной накануне отъезда. После очередной тренировки старик задержал всех, сообщил, что перед поездкой нам надо выбрать капитана команды.
Сказав это, он повернулся и пошел, демонстративно подчеркивая нашу полную самостоятельность в выборе.
Выбирать капитана? Мы, пожалуй, немного растерялись. Нам обычно подсказывали кандидатуру. В последнее время повелось, что капитаном рекомендовали меня. Привыкли к тому, и я привык. Особых хлопот не прибавлялось, а все-таки почетно.
Ждал я и теперь, что кто-нибудь назовет мое имя. Поломался бы для приличия: «Хватит, товарищи, сколько раз можно? Есть другие не хуже…» Но потом согласился бы, поблагодарил за доверие. Как ни говори, приятно, что пользуешься уважением, и вывести за собой команду на международный ринг тоже неплохо. Обмен вымпелами с капитаном противников, бесшумный расстрел вспышек фото… Потом во всех европейских газетах на первых страницах твоя любезная физиономия… А почему бы меня не выбрать капитаном? Или я уж не гордость нашего ринга? Или появился кто посильней?
– Чего думать, ребята? Предлагаю Николая Коноплева! – сказал кто-то.
Ребята зашевелились, загудели:
– Давай, голосуй!
И на этом, казалось, все могло бы благополучно закончиться. Кто-то уже саданул дружески меня по плечу: «Бутылочку кефиру с тебя!» Кто-то, валяя дурачка, запел, как всегда запевали в таком случае: «Капитан, капитан, улыбнитесь!»
Но когда ребята потянули было руки – голосовать, послышался странно напряженный, ломкий, какой-то неестественный и оттого настороживший голос:
– Постойте. Я хочу дать отвод!
Все обернулись на голос. Красный до слез, до удушья, стоял, уперев глаза в стену, Арчил.
– Хочу дать отвод! – повторил он.
Решили, что малый шутит. Сидевший рядом с ним массажист Валентин потянул Арчила за штаны.
– Сиди уж, муха, люди делом заняты…
Все отлично знали, какие мы с Арчилом и Сашкой давние приятели.
– Сиди, муха, не морочь голову!
– Дерни его, Валька, осади оратора!
Но Арчил не садился. Покраснев еще гуще, странно одеревенев, неотрывно глядя перед собой, он повторил:
– Я хочу дать отвод Николаю Коноплеву…
Стало тихо. Кто-то крикнул еще раз с досадой: «Ты что, сдурел?..» Но было уже понятно, что Арчил далек от того, чтобы шутить, что с человеком в самом деле происходит что-то серьезное, потому что, если б это были шуточки, у веселого и непосредственного парня не было б такого отчаянного и несчастного лица.
Тяжело нависло молчание. На Арчила смотрели теперь с неприязнью, ждали.
– Ну, говори, чего тянешь резину?
И Арчил, путаясь в словах, будто пробирался в водорослях по хлипкому дну к берегу, повторяя все время надоедное «понимаете», невнятно забормотал, страдая и сердясь на себя, на свою невнятность:
– Понимаете? Капитан – это, понимаете, ого! Особенно, понимаете, когда за рубеж… Я очень люблю Коноплева, очень… Правда ведь, Коля?..
Арчил метнулся ко мне. Я озлился:
– Давай без этого!
Он осекся: «Да нет, я не к тому, что извиняюсь…»
Не так уж трудно было мне догадаться, что эта растерянная и страдающая муха жужжит с чужого, опытного голоса. Было, конечно, больно оттого, что именно Арчил оказался предателем. Но я понимал, как может быть сильным влияние старика. Значит, вы все еще не успокоились, дорогой и уважаемый Аркадий Степанович, значит, вам все еще нужно, необходимо мстить? Что ж, действуйте. Зря только вы корежите психологию этого парнишки, зря. Могли бы выбрать кого-нибудь посильнее, если побаиваетесь сами… Хорошо ли так-то?
– Довольно, – сказал я, поднимаясь.
Арчил испуганно на меня посмотрел, для чего-то замахал руками, заюлил:
– Что ты, Коля, это совсем не то, ты понимаешь, только не думай…
Я усмехнулся:
– А почему ж мне не думать? За меня другие не думают!
Это было сказано наповал. Выдержка, ирония… Я заметил, как Сашка взглянул на меня и, морщась, быстро опустил глаза, будто натолкнулся ими на что-то твердое и побоялся сломать.
– Другие за меня не думают, – повторил я со значением. – Сам я за себя, знаете, привык думать, не как некоторые, другие…
Выдержка, ирония… Кто-то хохотнул: «Точно!» Я почувствовал, что полностью овладеваю положением. Арчил, красный, растерянный, жалкий был вовсе не в счет. Я посмотрел поверх голов на дверь, не совсем прикрытую, как можно раздельнее и громче сказал, что некоторые зря спешат, что я сам, не кто-нибудь, а я сам даю себе отвод.
– Слышите, товарищ Гогохия? Сам даю себе отвод! Может, повторить погромче? Может, ты стал на ухо туговат, Арчил, по старости лет? Николай Коноплев сам дает себе отвод! Сам!..
Опять – наповал. Особенно получилось здорово насчет тугоухости на старости лет… Нет, голубчики, слабоваты вы в коленях тягаться с Николаем Коноплевым!
– Ах, да ничего ты, Коля, не понимаешь! – заюлил потный, багровый, совершенно несчастный Арчил. – Почему ты так думаешь?
Я ушел, неестественно улыбаясь, бросил у двери через плечо:
– Ребята, я – как все, как большинство… Как сами решите…
Дверь я открыл с нарочитой осторожностью, потихоньку, сделав испуганное лицо:
– Не зашибить бы кого ненароком…
За дверью никого не было.
Полчаса спустя пришел в комнату Геннадий. Вид у парня был смущенный.
– Ну, кого избрали? – небрежно спросил я. – Арчила Гогохия или Сашку, конечно?
– Нет, – сказал Геннадий и стал зачем-то растирать ладонью шею. – Меня почему-то решили выбрать… Кто их разберет…
Так… Значит, капитаном сборной команды страны выбрали не меня, первую перчатку, гордость советского ринга, как пишут репортеры, а эту книжную душу, Пимена, человека в боксе случайного, который и в составе-то оказался после жутких споров! Конечно, мне было здорово обидно. Нет, я не злился на Генку, он ни при чем. Опять навалилось чувство неприязни к непримиримому старику, такому ограниченному и прямолинейному в своих мнениях и поступках, деревянному, как столб. Уж если что вобьет себе в упрямую голову, – не откажется от того, хоть расступись земля. Ну, что вы, Аркадий Степанович, преследуете человека, который был вам ко всему прочему близок? Что вы преследуете его за то, что судьба его сложилась необычно, не так, как вам бы хотелось? Выходит, я для вас по-прежнему глупая недоучка, зазнайка, парень, потерявший себя… Что ж, очень это печально…
Геннадий все пытался расшевелить меня, звал поиграть в городки, даже книжки свои отложил, понимал: плоха человеку.
Не хотел я играть в городки, не хотел никого видеть. Все как-то сразу опостылело: этот сбор, ребята, даже речка, по-осеннему чистая, с туманами по утрам.
Домой бы сейчас поехать. И чтобы Петька, белоголовый, лобастенький, сидел у меня на колене, и я рисовал бы ему дом с большой трубой и дым из трубы, и рассказывал бы ему, что вот эта рожица в окне – он, Петька, а в другом окне – мама, что вон в том окошке – папа, а вокруг – это деревья, зеленые, и над домом и над деревьями – красный кружок с лучами – солнце, которое всех людей греет и от которого людям всегда тепло и светло.
Но Петька не может сидеть у меня на колене. Он в яслях, на целые недели, а я – на сборе. Я не мог нарисовать Петьке такой счастливый дом, в котором мы все вместе, потому что такого дома пока нет и незачем врать парнишке.
И себе незачем врать. Тянет в Москву, домой, но кто его знает, где он, этот настоящий дом? Может, даже он ближе к нашему замусоренному двору или к тому, что выходит окнами на Александровский сад. Ничего там не ждало меня хорошего, ничего. Мать, несмотря на радость – заявился все-таки, – не приняла бы таким, сказала бы сурово: «Погостить пришел? Недосуг мне с гостями заниматься…» А в Александровском саду, где сейчас желты деревья и пахнет прелью жухлая трава, Наташка просто не вышла бы из дому, поглядела бы в окно, подумала: «И чего это торчит там длинный парень в кожаной кацавейке с «молнией»?..»