Текст книги "Б.Р. (Барбара Радзивилл из Явожно-Щаковой)"
Автор книги: Михаил Витковский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
*
Погоди, погоди со своими соображениями. Слышь, Кириллов! Мы здесь! Посигналил. Кириллов, мы здесь! Где ты на своей фуре валандаешься? Как я тебе подам?! Не буду же я из машины выходить.
Ну и как там, ребята? Сильно намело в Белоруссии? Вы только повнимательнее там под Амстердамом! Во время перегрузки на судно дадите это разрешение, а этот листочек – в порту мужчине с белым догом, он будет ждать вас в портовом кабаке «Под дохлым псом». Я не знаю, как по-ихнему это будет называться, небось, знаете, что они говорят так, будто рот клецками набит. Ничего не поделаешь. Вот что, Кириллов, от сестры привет тебе. Кто сегодня с тобой едет? Иван? Который из Симферополя? Ты с ним поосторожнее, по-свойски тебе скажу. Нет, не в этом смысле, он на границе ничего не умеет сделать. Все на тебя остается. А сделать вы вот что должны: этот приятель даст вам одну штуку, вы ее передайте на судно капитану, зовут его капитан Йохансен. Вот на всякий случай номер его голландского телефона. Повтори. Йохансен. Да, конопатая голландская рожа. Дай мне жвачку! Хочешь, сударь, жвачку? Дай две, Кириллов. Теперь слушай так: скажи этому Ивану, что побыстрее надо быть особенно на территории Швабии, здесь у тебя конверты с деньгами на штрафы. Платите сразу без разговоров. Только чтобы брать счета. Иначе не рассчитаетесь. Вот другой конверт, на подкуп на границе. А здесь пошлина. Вот водка «Абсолют» на восточные границы, когда будете возвращаться, выпейте с таможенниками, не раньше, а чтобы до срока не выпили – вот вам еще одна, но чтобы пить только после работы. Лучше всего в мотелях, когда машины на стоянке. Только не подеритесь. А теперь так: едете через Гамбург, в смысле объезжаете, но под Гамбургом есть на автостраде мотель, вот здесь координаты, там возьмете товар, который привезете вот сюда. Вот, где я отметил на карте. Держи. Передаст вам барменша из одного задрипанного «Макдоналдса», есть там такой. А вот сто сорок пар очков, когда приедете в Москву, к вам подойдет американский гражданин Кристоф Лукас, на Патриарших прудах, тот самый, тот самый. Здесь еще от Божены кое-что для него. Все вам записал здесь. В Лейдене сами знаете, с кем надо встретиться. Вот и отлично. Вперед. Только смотрите, документы у вас в пакете, чтобы не промокли, это разрешения на ввоз-вывоз, стоило десять тысяч, и не гривен. Ага! Вы ведь на Лихень едете? Вот, подбросьте бедолагу, это пятнадцать минут в вашем направлении. А я вас, сударь, здесь подожду, вы возьмите такси, номер шесть-шесть-шесть, и ко мне. Может, немного рановато будете, но помолиться помо́литесь. Я здесь вас на стоянке подожду, а потом приглашаю на завтрак! Есть здесь у меня знакомый кабак на автостраде, друг держит. Дедом кличут. Полный ассортимент, с девочками на этаже… Ну, бывай!
Ой, Сашенька, я уже вижу, как он меня со своих рук на руки настоящих моряков, на руки настоящих, со шрамами на роже, боксеров передает. Что, может, оно и безопасней, а может, и опасней. Как будто, мать его дери, сам не мог подвезти. А? Некультурно выражаюсь? Ну некультурно. Потому что они что-то такое в своих рефрижераторах возят, отчего мне вдруг после всей этой бессонной ночи какая-то невралгия в голову ударила, когда их Амаль подмигнул им, когда меня передавал. А слово «Лихень» он выговаривал… с какой-то выдающей иронию запинкой, вроде как говорил: «Убить его и на органы продать, в Лейдене один такой зачуханный тип за почками придет. А в Амстердаме – за сердцем. А в Москве, когда будете возвращаться, доставьте куда надо его яйца, а то там такая новая русская, Царицей зовут, на завтрак только гоголем-моголем из мужских яиц питается, такие вот у нее капризы. Потребляет гоголь-моголь из мужских яиц. Да поторапливайтесь, ей они свежие нужны! А мужик этот чокнутый, ему все кажется, что он исторический персонаж, никто его не хватится, потому что он обанкротился!» Боже! А ведь и карты говорили, само собой, о посылке, но что это посылка с моими яйцами для Царицы какой-то Екатерины, за ногу ее дери, – умолчали.
И когда я так стоял, точно Ника в нерешительности, на чью сторону склониться, одной ногой в снегу на ступеньках лесенки, по которой влезают в кабину в дальнобойной фуре, а другой – на твердой почве, меня интересовало только одно. Помнишь ли ты, Саша, Сашенька мой, помнишь ли ты меня? Вспомнил бы ты меня, если бы я не вернулся? Отдал бы ты меня на погибель, на гоголь-моголь для жестокой Царицы? Они не понимали, что со мной, а я так встал и погрузился в раздумья, из которых Амаль меня вывел легким толчком под зад со словами: с Богом, сударь, пора ехать. А я сплюнул, перекрестился и взобрался наверх.
День добрый! Zdrawstwujtie! Заглядываю в кабину, а тут сюрприз – Кириллов никакой не мордоворот, а очень миленький, сладенький, чистый сердцем (по лицу видно!) мальчик лет эдак двадцати, улыбчивый, общительный. Без гонора и сметливый. Само собой, чистая украинская улыбка в пол-лица. Меховая шапка сползает на глаза. Второй, за рулем, – Иван из Симферополя, тоже точь-в-точь Алешка. Машину ведет, колбасу достал и смачно ест. Вестимо дело, голодный. Э, дык я с такими всю жизнь общаюсь, легко найдем общий язык. Кириллов сразу уступает мне место рядом с водителем, а сам идет спать назад, где у него удобная лежанка. Что-то бормочет насчет разбудить на границе и засыпает сном праведника среди свертков, водок, конвертов с деньгами. Как там у вас в Симферополе, небось, тепло уже, Крым ведь? Тепло.
Светать скоро будет, иду. Еще пока не Лихень, а уже при дороге образ Богоматери в сделанных из лент длинных лучах во все стороны. Так обозначают места явлений, придорожных чудес. Серо. Холодно. Немного проясняется над ивами, над тополями. Птичий клин на синем небе. Боже! Как же колотится сердце! Вот и дорога, вот и надпись на покосившейся жерди «Старый Лихень» и тут же рядом «Zimmer frei», пансионат «Утомленный паломник». А вот и новый костел у дороги, а на фасаде нарисован Папа Римский (непохоже) и Богоматерь, но так неумело изображена, что лицо как у Голоты [84]84
Анджей Голота (р. 1968) – профессиональный боксер.
[Закрыть]. Я перекрестился. Вот и холм, а вот и храм. Иду, пою духовные песни. Salve Regina! Сильнее в куртку кутаюсь, воротник поднимаю, но неожиданно в сетке нахожу теплый берет, доставшийся мне от Амаля. Надеваю набекрень для куражу, да и дует. Выгляжу в нем, должно быть, как наш церковный сторож. А бессонная ночь дает о себе знать, лицо горит, в голове темно, хочется есть. Иду. Ветер крепчает, воет, как лесопилка. Вхожу во врата святилища, по ступенькам. К Матери Пресвятой! С викарием поговорю, чтобы мою фигурку здесь починить и где-нибудь в садике под козырьком поместить. А как дар я повешу жемчуга, что у меня теперь на шее. Но пусто, морозно. Воздух прозрачен. Куда идти, не знаю; какие-то стрелки. Одна стрелка показывает на дом паломника «Ковчег», другая – на громадную надпись «КАТЫНЬ». Входишь как в ботанический сад, как в рощу. Нигде никого, чтобы хоть пастыря какого где встретить. Salve Regina! Саша, что ты там теперь поделываешь? Думаю, ничего благочестивого. Помнишь, какую профанацию в прошлом году ты устроил святым символам на спине своей? Ветер воет, точно Бог на небе на пиле играет. Зябко. Сверху мне открывается громадная пустая площадь. В небе парит орел. Комета в это синее утро выглядит как ярмарочный ветрячок на палочке, типа тех, которыми дядюшка торговал когда-то. Зависла над костелом, как над вертепом.
И вдруг на этот пустой плац перед зданием новой базилики маршем выходит подразделение солдат. Во главе с комендантом. Стоят посередине, лицом к алтарю и по команде то «ложись», то «встать» то ложатся, то встают и опять ложатся! Встать! Ложись! Ложись и лежи! И на колени! И ложись! И на лицо! И встать! И смирно! И вольно! И ложись! Гремят выстрелы в небо, во славу Приснодевы. Я на это смотрю с вершины лестницы, как они на фоне креста падают и встают. А на цоколе, на котором этот крест водружен, выбиты слова и подписано «Адам Мицкевич»:
Под крестом Господним, лишь под этим знаком
Польша будет Польшей, а поляк поляком…
А потом бредут по приказу. В морозное утро, в шесть часов, а ветер завывает, Бог на пиле играет, воздух серебряно-серый проясняется. Присоединиться что ли к ним? С ними вместе падать и вставать? С ними! Я – с ними, с польскими солдатами! Падать, в пыли валяться!
*
А помнишь, Александр Сергеевич, как перед самым моим отъездом, перед окончательным крахом, когда уже все завалилось, все горело, черт подал знак, что дело плохо и надо отправляться в паломничество, что без Божьей помощи ничего здесь не сделаешь? Умник, а картам, шельмам эдаким, все давно уже было известно. И только одно они твердили: что посылку получу, посылку, посылку, посылку. Любимая их песня. Ну допустим, приходит почтальон: подпишите здесь. А вот не подпишу! Ни хрена я вам не подпишу, потому что это наверняка из суда. Пока я не подписал, вы ничего не можете мне предъявить, не принимаю к сведению повестку! Вы ведь уже были у меня позавчера, я ведь вам и тогда ничего не подписал, вот и сегодня не подпишу, не подпишу, ничего не стану подписывать, нет меня дома, цветочки хожу по лесу собираю, желуди на военно-тюремный кофе.
Что вы, пан Хуберт, у меня для вас не из суда посылка, скорее от тетки из Америки! Посылают ведь люди разные хорошие вещи, шоколад, например, в коробку положат, в бумажку обернут, шнурком перевяжут и пошлют. А у вас, пан Хуберт, в последнее время ведь не ахти как дела, не везет, а? А тут нате вам, наверняка какие-нибудь деликатесы, так вам и не придется больше в лес ходить за рутой, за желудями для мальцкаффе [85]85
Солодовый кофе из злаков (силезск.).
[Закрыть]. Арабику заварите. А что это вы, пан Хуберт, так побледнели, когда я про посылку сказал? Глаза у вас из орбит чуть не повылазили. Берите уж наконец эту посылку. Да в квитанции распишитесь. А то парни ваши совсем с лица спали. А так хоть шоколадку поедят. Это магний.
Как же, дам я им шоколад! Чтобы у них совсем голова вскружилась! Накося выкуси, шоколад им! И так слишком жирные! Однако подпись ставлю, спасибо, до свидания! Приношу эту посылку в каморку. Куда, Саша, куда, Фелек, а ну к себе! У вас по квартплате задолженность! Нечего совать свой нос мне в карты, тьфу, в посылку! Мне посылка! Может, от бабки Кропки Розенцвейг из Израиля? Может, от тетки Фиольки (Фиолии) Кранц из Канады? Может, от Ярослава и Зенобии Бурчиморда из Истебной, что выехали в Гринпойнт [86]86
Район в Нью-Йорке, заселенный в основном выходцами из Польши.
[Закрыть]в семидесятые годы? Где ножницы? Боже, карты не врут! Перекрестился я. Раскрываю, а там еще одна обертка – какая-то коммунистическая газета пятидесятых годов. Старым чулком перевязанная. Долой лишнее! Опять то же. Ладно, поработаем ножом. Ну наконец, добрались до содержимого. Помнишь, Саша, какой страх нас охватил? В смысле меня, потому что вас там не было, ну а потом и вас? Я вовсе не волнуюсь, я лишь бесстрастно перечисляю, что там было внутри, интерпретация после.
1) Гипс. Гипс подписанный. Давнишний. С чьей-то сломанной руки. На нем надписи цветными карандашами по-английски, разные даты, February 1956, love, дальше неразборчиво.
2) Зубной протез, видать, довоенный, пожелтевший, – без комментария. Взял через чулок и в мусор.
3) Бонбоньерка американская, закрыта фабрично, с явно немодным дизайном, сразу видно – пятидесятые годы. Открываю и обнаруживаю, что содержимое находится в состоянии разложения. Коробку, как, впрочем, и все в этом доме, я потом переделал в копилку.
4) Большой полупрозрачный елочный шар, разбитый.
5) Черно-белое фото неестественно улыбающейся тетки Аниели с каким-то мужчиной в белой военной форме на фоне Ниагарского водопада.
6) Завитой в мелкий бес блондинистый парик.
Здесь, признаюсь, так меня разобрало, что я, не помня себя от ярости, метнул что было сил этот парик в печку-буржуйку, в вырывающееся, в бушующее пламя. После чего схватился за голову. Что я натворил! Вот уж горе так горе! Невезуха! Хуже, чем соль рассыпать! Ай, решилась моя судьба! Зашипело. Каракатица. Знаешь, Саша-морячок, что это такое? Когда в бушующем море корабль встречает каракатицу, это хуже, чем огни Святого Эльма. Наихудшее из предзнаменований. Так и нашему с вами кораблю суждено было со дня на день разбиться, когда мы эту каракатицу увидели.
И сразу на борту паника. Вы с Фелеком, ведомые недобрым предчувствием, прибежали и стали колотиться в закрытую дверь: что такое, шеф, чем так воняет? Мы что, из запеканок в крематорий перепрофилировались?! И снова стук в дверь. Да нет же, черт вас дери, уходите! Ну воняет, воняет, а чего ему не вонять? Если я тут с Вельзевулом сейчас контракт на мою душу подписываю собственной кровью! С чертом чертенок в посылке сидел, вот и смердит сера адская! Вот увидите, как все по-новому обернется, как у нас дела пойдут. Сам бы Яхве не устроил мне этого так наверняка через Израиль, как чертенок устроит. Да уж, не фиалками запахло. Страшный чад горящих волос наполнил все помещение, как будто я по меньшей мере Розальку эту несчастную, Антека или Янко Музыканта родную сестру в печь засовывал. Даже в школе это проходят. Лично я считаю, что детям в начальной школе не следует такие книги даже издалека показывать, с чем и обращаюсь к министерству просвещения. Опомнитесь, люди!
Но хуже всего, что это был парик, потому что сжечь парик – это конец и никакие оплевывания через плечо, никакие заговоры тут не помогут. В подавленном состоянии я с помощью ребят залил огонь водой и сел на стул, чтобы рассказать, откуда, от кого эта посылка. Только, Фелюсь, приоткрой окно на кухне и тут, сделай сквозняк, не то задохнемся.
Ну-да, от тетки, от тетки, правильно мыслите. Далекой, а то откуда бы такая кособокая аристократия взялась у меня в ближайшем семейном окружении. От Аниели, будь она неладна. На наследство я рассчитывал, а теперь вижу, что облом у меня с наследством, как у той руки в гипсе. Кукиш с маслом, гипс с протезом. Плюс налог на обогащение, плюс налог на добавленную стоимость, плюс налог с наследства. Этот парик уже окончательно меня убедил, что да, что существуют-таки и невезуха, и все эти Розальки в печке, приметы, непросвещенность масс, что существуют асцендент в Раке и прочие чудеса. Потому что сразу, как только парик попал в огонь, как только ту каракатицу, плывущую по волнам нашей жизни, огни Святого Эльма на море бурливом увидели, через несколько дней судно затонуло, моя лайба на вспененных волнах разбилась, дело прикрыли, мусор после меня вымели, вынесли, помещение опечатали и наступил окончательный крах.
К посылке был приложен листок, наклонным с завитушками почерком исписанный, полный дурдом. А самое смешное, что ты, Фелек, выхватил это письмо и, встав на табурет, начал читать его, как ученик у доски:
Моя Антонина!
После нескольких весенних дней у нас снова холода, сильно дует. Ты ведь знаешь, как я плохо переношу ветер и вообще болею по причине ауры. На лечение надо бы поехать в Киссинген, но времена нынче тяжелые, да и возможности нет. Все кашляют. Представь себе, дорогая, у молодой Ланцкоронской снова боль в плече, а Стась Понимирский упал с лошади и зашиб голову так, что ночью старика Гольдмана позвали наложить повязку. Возвращался, баламут, из соседнего поместья и расшибся, вот так. Молодой еще, как жеребенок норовистый, к счастью, в сентябре учиться идет. Буня выхаживала его самоотверженно целую ночь, так что сама получила ото всего этого зубную ангину и (неразборчиво). Вот именно! Навестила нас Пуця Меллер. Как обыкновенно, привезла из Лондона новые моды, но главное – велюровую шляпу бордо с вишневой ленточкой и осеннее пальто длины у нас пока неизвестной. Тетя Миля очень больна, и уже относительно имения первые попытки предпринимает ее чудесный известный тебе племянник. Все на кокоток потом в Париже, баламут, просадит. Однако кузен наш, Алек Белецкий, как еще один наследник, уже некоторые старания приложил и, возможно, солидное имение совершенно от разорения убережет. Жуиры и бонвиваны – позор и стыд нашей семьи, вот так. Как же мне отблагодарить тебя за прекрасные рисунки на салфетках для китайской гостиной. Папа в Вене по общественным делам. Горничную Калужную я недавно выставила, ибо к моим письмам intime и prive она интерес проявила, хоть и по-французски писаны, опасаюсь, что плебс последнее время и в языке французском разобраться сумеет, и за деньги дела мои на люди вынести способен. От одной лишь мысли об этом на меня накатывает приступ мигрени, а посему кончаю. Всем сердцем преданная тебе твоя подруга
Аниеля Пуцятыцкая
Я со смеху покатывался, когда Фелек читал это по складам в ломбарде. Сам в трениках, нос сломан! Хамство да и только, точно те русские, что во время освобождения к добру нашему подбирались. Тут ведь такая роскошь! Я надел жемчуга и изображал из себя потомка, озабоченного судьбой теткиного наследства. Хам! Кричу я Фелеку. Хам, куда ты свои лапы, которыми в носу ковыряешь, к моим родовым реликвиям, к письмам… Лучше бы коней пошел посмотреть, кормлены ли, чищены! А что ты, Саша, окажешься хамом (что Фелек хам, это известно) и на фото тетки на фоне Ниагары скажешь «во телка», я даже не предполагал. А лупить друг друга гипсом по голове, размахивать им – так это ваши обычные проказы. Ты бы у меня мог в имении служить, Саша. Я бы теперь туда поехал, на эту Украину, в наши родовые довоенные владения, в которых я пусть никогда и не был, но дальние родственники… Я бы поехал гоголем, и сразу бы меня окружили такие Сашки белобрысые да дети чумазые, в одной рубашонке, в грязи, да бабы старые с ватой в ушах. А я бы их всех благословил и мягким голосом сказал:
– Не бойтесь, люди добрые, это я – ваш господин, ваш пан приехал. А какая-нибудь очень старая старуха, почти слепая, которая меня не узнала бы, но что-то ей привиделось и она крикнула бы: «А ну, народ, шапки долой, пан наш вернулся!» А они бы шапки поснимали, потому что пан их приехал… А еще одна, с бельмом на глазу, сидела бы перед хатой на лавочке, совсем просиженной, потому что всю жизнь на ней сидят. Такая же злая, как старуха из сказки о золотой рыбке. У той было разбитое корыто, а она захотела дворец от золотой рыбки. Шел бы я по этой деревне, по весенним лужам, а старуха вытянула бы ко мне лапищу свою громадную, как сковородка, да посеревшую от выкапывания картошки, и засверкала бы этим своим бельмом: «Целуй руку! Теперь ты!»
Их там несколько жило, Саша. В усадьбе. (Вы там наконец успокоитесь или нет?!) Сразу после войны они вернулись в свою усадьбу, разоренную, с дырявой крышей. На своих двоих доковыляли по дороге, обсаженной плакучими ивами, сами все в слезах (Ты в глаз попадешь ему этим гипсом!) Как только ивы эти увидели – сразу в слезы, ибо изрублены деревья на дрова, сожжены в печках. А на обломанной ветке висит пригоревший котелок. В котором солдаты себе сало топили, точно цыгане! О Боже, Аниелька, ты видишь это? Точно цыгане! Но тише, истинное благородство обязывает даже в самых плохих условиях сохранять достоинство!
На том месте, где до войны у них был большой конный завод чистокровных арабских скакунов, копошатся в грязи ободранные деревенские ребятишки. Здесь, где были и мраморные поилки, и позолоченная упряжь, и экипажи, и все-все! И все это было разграблено в их отсутствие, потому что через эту усадьбу прошли сначала немцы, а потом русские. Да, Сашенька, не хочу огорчать тебя, но были там и украинцы. Вошли и вышли, обесчестили, как невинную девушку. Вошли вовнутрь, отлили в фарфоровую вазу, в которой суп к столу подавали, и уехали, вот и все, на что мужик способен. Чего не покрали, не порушили солдаты, то от местной голытьбы погибло. Как будто наяву вижу тебя, Саша, во время этой экспроприации! Налететь, посеять опустошение, забрать добро и был таков! Очень подошел бы ты. Шустрый. Настоящий казак из тебя.
Нет, Сашенька, так ближе в направлении Любачова. (Фелек, выплюни немедленно этот протез, на нем могут остаться помещицкие микробы!) Приехали, заплакали. А чтобы коммуна не покромсала их в мелкие хуечки, закрылись изнутри на засов, на замок и сидели тихо, только ведро подставляли под дыру в крыше. Но жить на что-то надо – купили корову, которой отвели комнату с диваном и столиком. Видать, породистая корова была. Звали ее то ли Фуня, то ли Дуня, а может, и Буня. Все боялись, что коммунисты и корову у них заберут. Когда с ведром от коровы шли – помои выливали после Фуни, – всегда платочки на голову повязывали, вроде как из кружка сельских хозяек они… Но только в дом заходили, закрывались, так сразу гранд-дамами становились и «Поди, заведи граммофон, поставь Шопена». – «Иди лей помои!» – «Сама поставь, я – слишком солидная дама» – «А у меня мигрень». – «А у меня урок французского Кескесе помои? Женекомпропа помои!» Да, дорогие мои дамы, счастье надо рвать, как спелые вишни, но, к сожалению, как пришла война, так ваше деревце и засохло. А вы, вместо того чтобы смириться с этим, иссохшие и гнилые ягоды в рот себе суете, вымороженные и мокрые. Рвали, пережевывали эти терпкие вишенки, а косточки выплевывали. (Эй! Отдай гипс, он у меня теперь будет!) До войны получили очень приличное образование, в итоге знали три вещи: играть на пианино, говорить по-французски и очень профессионально разбираться в коневодстве, в разведении чистокровных арабских скакунов. Так что вполне возможно, и с коровой Фуней они говорили по-арабски, а та маслеными глазами смотрела на них как баран на новые ворота.
Не жри это! Ты что, такой-сякой, обязан это жрать? Немедленно выплюнь, это просроченные конфеты! Шеф, жратва ведь, я бы это схавал! Ты, Саша, откуда знаешь такие слова, а, скажи мне! Как это с детского сада? Фелек! Садись там, с той стороны, а Саша сядет рядом со мной! Что это за беготня по комнате. Потом отдаст тебе!
Тем временем в соответствующем ящике уже лежала подписанная соответствующим лицом бумага о том, что имеется приказ раскулачить их и основать на базе их хозяйства госхоз или кружок сельских хозяек. Должна была приехать Польская кинохроника, а они тихо-тихо сидят, ни на какие стуки дверь не открывают, корову, которая мычала, заткнули кружевным платочком, еще довоенным. Матерь Божья! Так тихо сидят, как мы здесь перед судами и счетами. В конце концов через годик-другой, в году примерно сорок восьмом, усадебку эту у них все же забрали, и каждой пришлось самостоятельно устраиваться. Разъехались по всей Польше. Одна попала в Краков и поступила на госслужбу. Потому что знала языки, умела считать, тогда этого было достаточно. (Ты, Саша, еще на голову ему залезь!) А тетка Аниеля поехала в Варшаву и там получила квартиру в наследство от какого-то дядюшки, который, узнав о победе коммунистов, покончил с собой в ванне. Только страшно ей стало там, да и работы не было, вот и решила она поехать в Америку. Даже не стала «запасаться терпением», как советовали карты, поехала. Бриллиант – последнее, что оставалось от былых времен – то ли продала, то ли в вагине провезла. (Что это за смешки?) Ну в пипке, ну в пипке, ну в пипке, что тут смешного? Пипку что ль, такой-сякой, не видел? А через несколько лет, под конец пятидесятых, она вернулась на «Батории» [87]87
«Баторий» – самое большое и самое известное польское пассажирское судно в 1936–1969 гг.
[Закрыть]. И было с ней столько багажа, что он занимал всю каюту! Так что даже пришлось занять часть капитанской каюты. Одни свертки, вроде посылок из того карточного гадания, весь ее скарб, хлам, старые бумаги, одежда, кофеварки, тостеры, потому что тогда в США началось повальное увлечение разными электрическими кухонными приспособлениями. Аристократические семьи, как правило, все очень разветвленные, так что в порт ее пришли встречать какие-то совсем дальние родственники, те, что с более тонких веточек генеалогического древа. Дерева, у которого коммунистическая власть подрубила корни. Прибыли они, значит, в порт, а капитан вдруг спрашивает у этой семьи, есть ли у них в доме телевизор. Ну есть, а что такого? Да не нужен он вам – у вас такая тетка, что собою десять телевизоров заменит. Понятное дело, о телевизоре он спросил как о развлечении.
Началась разгрузка этих сотен свертков. Нанятые парни сопят, а у тетки ветер срывает с головы белую шляпку. Довезла она, однако, эти свертки до Варшавы, где доверху завалила ими всю квартиру на улице Желязной, доставшуюся ей от дядюшки-самоубийцы, который, как мы помним, покончил с собой в ванне. Вся квартира до потолка в свертках, квартирка-то однокомнатная. Кажется, оставила она только узкий проход от входной двери до туалета, до чайного столика и до кровати. Впрочем, она никогда не открывала входную дверь, потому что быстро вернулась в Штаты на пару лет. Видать, ту самую карту («Поедешь в США») когда-то вытянула, номер, если память не изменяет, семнадцать. Еще уголок у той карты был загнут, так всем хотелось вытянуть именно ее. О свертках-посылках – номер тринадцать. А еще жаловалась, что, дескать, ей, такой аристократке со всяким сбродом на Желязной приходится жить. Там же, где и моя бабка по еврейской линии, лучшее мыло… Что? Ну и что с того, что я это уже рассказывал?!
Стало быть, снова в Штаты, там она познакомилась с американцем и еще раз вернулась уже в новом имидже, а именно в ковбойском наряде – замшевая курточка с бахромой, кожаные штаны, сапожки. Венцом всей этой метаморфозы были большие солнцезащитные очки, шейный платок-косынка и муж-американец. Потому что приехала она с американцем, с которым там связалась и перед которым развернула картину воскрешения усадьбы. Захотела поднять усадьбу из руин. Саша, тебе это надо как подпаску талдычить, потому что ты не врубаешься. С американцем, которому она там расписала, что, дескать, она такая-растакая княгиня, аристократка и у нее большое имение, которое после коммунистического правления пришло в упадок, а потому его надо реставрировать и основать там ферму. Да, ферму, прибыльную ферму. Засеять поле генетически модифицированной кукурузой, каждый початок которой с твою, Саша, ляжку. Короче, приехали они в имение, где был тот госхоз, и когда американец все это увидел, то попросился по малой нужде до ближайших кустиков. Понимаешь, I go pipi тут, за сарайчиком, схожу проверю, нет ли меня в том конце двора.
Наверное, ты, Сашенька, уже догадался, что больше она его не видела. Убежал полем, по-английски испарился, по-английски же спрашивал и мужиков: где тут ближайший аэропорт? Куда на Лас-Вегас? А у тетки Аниели в тот же момент испарились все фантазии. Посмотрела она на госхоз, сдвинула набекрень ковбойскую шляпу и направилась в сторону реализма. То есть на улицу Желязную, в свою малюсенькую варшавскую квартирку, заваленную, как мы помним, нераспакованными с пятидесятых годов свертками. И жила она там себе поживала среди коробок на какую-то пенсию. А когда раз в несколько лет кто-то из семьи навещал ее, то после рассказывал, что, наверное, она сошла с ума, потому что открывала дверь неизменно одетая в плащ-пыльник, застегнутая до последней пуговицы и перепоясанная как кающаяся грешница цепью. В мужских кальсонах. А в ванне у нее была гора грязной посуды: какие-то остатки фамильного фарфора, столовые приборы, тарелки, вазы, серебряные подносы. И все это лежало в ванне немытое многие годы. Потому что до войны была прислуга. А теперь гость сам должен был отмыть для себя чашку от многолетней грязи, и только потом она подавала чай.
И все это длилось годами, свертки не распакованы, тетка сумасшедшая, столовые приборы в ванне, где некогда оборвалась жизнь дядюшки. Пока наконец в восьмидесятые годы дальние ее родственники, самые что ни на есть мелкие листочки генеалогического древа, не стали получать посылки. Отправитель: тетка Аниеля, Варшава, улица Желязная. Открывают, а там… клочья ее американского дома. В одних свертках было то, что она сняла с холодильника, в других – что выгребла из самого холодильника в своей американской квартире, в третьих – какие-то ни на что не похожие ботинки по чикагской моде 50-х годов, а нам попались парик, протез, фото и письмо. Нам сильно не повезло! А ведь кое-кому достались и вполне приличные вещи, хоть и выдержанные в несколько старомодном дизайне: почти новые тостеры, электрочайники, фены. Попробовал бы ты в те времена достать в Явожне экспресс-кофеварку! Только новобрачным, да и то не всегда. А самое прикольное помнишь? Как через несколько дней пришла еще одна посылка от нее с десятками пар брюк самых разных периодов американской моды, и ты, Сашенька, в этих портках ходил, а Фелек смеялся, что выглядишь в них как пидор. Вот потеха была! А потом ты так переживал, что украинцы теткино имение разорили, что как шелковый две недели ходил, все угодить старался, спинку мне тер, отвары в постель носил и вообще – бальзам на сердце!
Через две недели я, Саша, призвал тебя на совет. Любопытство разбирало: у нее ли до сих пор тот бриллиант, что она в пипке в Штаты увезла? В этой заваленной квартире на Желязной? Я думаю, у нее еще должны быть по крайней мере золотые часы аристократических времен, а может, и не только они. Вообще неизвестно, куда девалась шкатулка с бижутерией. И знаешь, что еще я думаю… Что она уже… Ну что тетя уже в приличных летах и что надо быть начеку, держать руку на пульсе и в случае чего ехать туда, чтобы опередить других членов семьи в поисках шкатулки. Вместе поедем, только надо что-нибудь придумать, чтобы с ней войти в контакт, потому что, если мы о тетушкиной смерти узнаем из газетных некрологов, будет поздно, разве не так? Во! И знаешь что я еще тебе скажу… Ехать надо немедленно, прямо завтра!
Помнишь, как мы тогда настрополились? Всю ночь, бля, не спали и у тебя на чердаке, пока Фелека не было, водку пили да курили, по спине друг друга хлопали, да деньги все считали-пересчитывали, да бриллиант друг у друга из рук вырывали. Уж что-что, а в этом деле ты всегда первый был, это тебе не комнату убирать за собой. Решили – поедем под предлогом выразить благодарность за посылку, якобы так нас приятно взволновало, что тетя после стольких лет помнит обо мне. Ты будешь в роли моего (хи-хи) сына, а стало быть, и ей хоть и дальний, но родственник. Ой, Саша, чего у нас с тобой только не было, вспомнить – обхохочешься! Если тетка уже, что называется, дышит на ладан, то мы остановимся в каком-нибудь дешевеньком пансионате и каждый день будем ее навещать, как бы заботиться, а второй в это время будет шмонать заваленную квартиру. Как же мило мечтается на чердаке! Вино марки «Вино», чтоб ему… До конца жизни не забуду того похмелья. Если тетка будет в сознании, то план такой: чтобы ее растрогать, ты должен прийти к ней в одних из тех жутких порток из посылки. Что, дескать, пригодились, что, мол, носим. А если она будет в отключке, то сразу ее в ванну, связать, прочесать все. Поезд был один в пять с чем-то, проспали, второй – днем, вот на него едва успели. Короче, едем. Я клюю, ты клюешь. Я тебе тычка, ты просыпаешься, а я засыпаю. В конце концов ты прижался ко мне, тебя убаюкало, и проспал ты до самой до столицы.