Текст книги "Дети Гамельна. Ярчуки"
Автор книги: Михаил Валин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
– Верно говоришь, – прошептал Анчес, с тревогой поглядывая в сторону жилых комнат корчмы. – Да только вернется сейчас Она...
– Так шо дожидаться? Вон дверь-то. Во двор, а там ходу как наддадим.
– Не убежим. Ты хоть знаешь кто Она?
– Чёртова баба, из ада повылезшая. Да только всё одно – баба. Не догонит, в юбках запутается.
– Э, казак, что такой бабе юбки… – потеряно махнул рукой кобельер.
– Веровать надо, – Сирок хотел было перекреститься, да персты изменили привычные движенья, с маху крепко угодив хозяину в ухо, а потом значительно ниже пупа – казак охнул, но лишь ещё больше – Да не бывать такому, чтоб даже самая чёртова-пречёртова баба над смелым человеком верх взяла!
– Была она чёртовой, так что бы беспокоиться… – пролепетал Анчес.
– Слаб в кишке ты, гишпанец, ну так дожидайся своей чертовки, – Хома смело покрался к двери. Ноги хозяину не изменяли, ступали по земляному полу с должной казацкой стойкостью. Робкий гишпанец топтался на месте, шёпотом бормоча, потом в отчаянии ухватив самого себя за пышные кудри.
Хома осторожно толкнул дверь – завизжала мерзавка, словно порося голодное. Эх, хоть харкануть на петли надо было! Но вот она ночь, вот двор темный…
Тут подлетел к порогу решившийся Анчес, беглецы, пихаясь, вывалились на невысокое крыльцо, а дальше дунули в разные стороны, только пятки засверкали…
…Нёсся Хома летней душистой темнотой, соколом перемахивал через плетни, прикрывал локтями лицо от садовых веток, за спиной колотились о землю сшибаемые яблоки, хлестал по плечам вишенник – да где там удержать казака! Садами да огородами уходил опытный Хома Сирок, шарахаясь от белёных хат коварно затаившейся Мынкивки. Осталась в корчме торба с чернильницей да иными писарскими принадлежностями, остались запасные сапоги – там только подмётки поменять и требовалось – а так добрые, новые почти. Да пропади оно все пропадом! Наживет казак добро, тут бы жизнь, да душу уберечь…
…Проломился сквозь испуганный строй мальв, аистом запрыгал по грядкам – плети цепляли за ноги – всё подряд засадили дурные мынкивцы чертовыми гарбузами, что как ужи сапоги оплетают. А те ухищренья до чего доводят – приманивают богомерзкие растения с семками клятыми всяческих чёртовых баб да бродячих брехливых гишпанцев…
Попробовал Хома молитву вознести, дабы быстрей из заклятых огородов вырваться, но в горле всё одно тот жуткий колкий ком мешал. Эй, на ноги, казаче, надейся, на ноги! Богородица Дева, что завсегда казаков выручает, и без молитвы сообразит, что не хочется Хоме кипятку за шиворот, отведёт беду!
Поднажал казак, несли верные ноги во весь дух, мелькали хаты и плетни, промелькнул колодец с «журавлем», в темное небо свою длинную жердь задравшим. Ужаснулся казак – ох, знакомый колодезь! Так как же так?! Неужто такого кругаля дал?! А ноги несли все быстрей – пулей пронёсся Хома через двор, взлетел на ступеньки корчмы, едва не вышиб дверь, во тьме споткнулся обо что-то живое, да и грянулся о пол, лавки опрокидывая. Встретилась околдованная голова мученика с мощным подстольем, посыпались округ искры яркие…
***
Пришёл в себя казак почти тотчас – на голову полилось прохладное, освежило. Хома потрогал лоб – цел, лизнул ладонь – горилка. В голове еще звенело, огонек свечи плыл над столом. Над казаком стоял, скособочившись и держась за ребра, кобельер Анчес и вытряхивал на голову сотоварища последние капли из опустошенной бутыли. Перевел дурной гишпанец горилку на глупейшее дело. Хома и сам бы очухался!
Горилка, по глупости вылитая, тут же забылась, потому, как за столом стояла ведьма, да и не одна.
– Проветрились, слуги верные? – спросила ехидная баба.
– Так мы до ветру ходили, – отдуваясь, и пытаясь выпрямиться, выговорил Анчес.
– Полегчало и ладно, – ведьма не отпускала руку стоящей рядом девушки. – За дело беритесь, соколы ясные. И без дури, накажу сурово.
Хома, сжимая руками гудящий череп, пытался вспомнить: что за дивчина рядом с ведьмой? Не мертвячка ожившая, это ясно. Мертвячка волосом черна, да и вообще вон она на столе преспокойно лежит. А вторая девица волосом побелёсее и вроде как живая, хотя спит стоя. Верное дело, живая – под сорочкой грудь вздымается. С этого краю ничего себе девица, а на личико не задалась. О, да то ж проезжая ляшка, что давеча с отцом в корчме остановилась! Вроде до самой Варшавы путь держали...
– Кладите рядом, – приказала ведьма.
– Пусть хозяйка не гневается, но зашибленный я, – пожаловался Анчес. – Вовсе руку поднять не могу, стоптал меня этот дурень.
– Меньше бегать нужно, – прошипела баба. – Болтовне срок вышел, ночь кончается. Ну-ка…
Словно стряхнула колдунья со скрюченных пальцев что-то вроде сопли невидимой – и скрутило Хому так, что остатки мыслей окончательно повылетели. Дышать стало нечем, удушье сердце стиснуло...
Заметались слуги ведьминские – ни слова, ни полслова в зале корчмы не звучало, лишь шорох движений да скрип мебелей корявых…
Что и как творил, Хома почти и не помнил. Такое сильное колдовство ведьма наслала, что, считай, и имя свое забыл. Не-не, держал себя казак, берёг ту кроху сознанья, что человеком оставляла служку послушного-ведьминского. Там помнилось, там не помнилось... – но ужас от того, что собственные руки творили, почти всё заслонил…
Хорошо помнился футляр: узкий из темного растрескавшегося дерева, сразу видно – древняя древность. Ножичек в том футляре хранился: ждал на сожранной молью оксамитовой подстилке, тяжеленький, очень удобно в руку ложащийся… Можно и ланцетом тот ножичек именовать, да только не доводилось Хоме видеть ланцетов в золото оправленных, да еще с лезвием каменным. Острейшим оказался кремешок-лепесток, не отнять. Острей и быть не может. Любое черное дело той каменной остротой с превеликой легкостью вытворялось.
Было ли то дело сугубо тёмным? Это ведь как сказать: ежели взять мертвую дивчину и живую, да сотворить из них двух полуживых-полумёртвых – то превращенье куда зачтется? Не-не, понятно, что людское общество всяко тебя на палю дупой взгромоздит[33] или в костер сунет. Но ведь есть же и Высший Суд, что истинно справедлив? Разве виноват казак, что ведьма обманула, под грех подвела?
Успокаивал себя казак, но знал – прощенья не будет. Хотя, по правде говоря, Хома не резал, а больше зашивал. Дело знакомое, мешало, что почти наощупь иглой орудовал – чёрные свечи, Хозяйкой расставленные, света почти не давали, да и жара от них не было. Но приловчился казак, стежки ровно клал, узелки ловко затягивал. Работал без устали, ибо до первых петухов успеть нужно, иначе…
…Лежали на столе два тела, ростом схожие, а затем и обликом на время почти сравнявшиеся. Сдирала небрежными пластами ведьма кожу с несчастных: когда с плотью, когда потоньше поддевала. Приметывал Хома теплые шматки к холодному телу, иной раз второпях и вовсе неловко выходило, так что приходилось отпарывать, да по новой заплату класть. Кровь, понятно, мешала. Вставший за подручного Анчес тряпицей стирал с тел красное, поливал-обмывал горилкой – ещё одна бутыль нашлась. В нос шибало, глаза слезились, Хома пот со лба смахивал да ниже сгибался. С животом больше всего возни вышло: у чернявки кладбищенской чрева, считай, и не было – выжрал кто-то, а туда большой лоскут как ни приладь – то морщинами идет, то пуп на бок сползает. Зато с ногами почти не мучились: только три отгрызенных пальца на левой ступне и надставить пришлось. Лицом мёртвой куклы ведьма сама занималась. Оно и понятно – дело тонкое – не сдирать лик нужно, а лишь шкуру подтянуть, губы взбить, и следить, чтобы прорех у сменённых ушей не осталось. То тело, что живым считалось, к тому времени уже дергаться перестало – лишь ребра дыханием вздымались, обильно кровью сочась, да глаза, широко распахнувшиеся, в потолок пристально смотрели. Ведьма всё трудилась над кладбищенской дивчиной – в услуженье пойдет, сплоховать нельзя. Возни с волосами было много – Хома и понять не пытался: зачем пучками светлые в черные рассаживать?
Очаг почти погас – Анчес уже трижды поленья подбрасывал. Похрапывал хозяин корчмы, за окном вот-вот засветлеть было должно. Хома вдевал остаток ниток в иголку, слушал и не слышал ведьминских заклинаний. Губами жуткая мясничиха не шевелила – но витал вокруг стола шёпот холодящий, все плотнее в вихрь закручивался.
Ухо пришлось сдвигать, Хома нитки разрезал, перешил по новой. От усталости уже и не видел ничего. Ведьма, повыше закатав рукава свитки, возилась с дивчиной, что еще живой числилась. Осторожно вытащила руку из взрезанной плоти – на ладони голубенький свет мерцал. Хома удивился: до чего ж девичья душа на пушистый одуванчик похожа? Дунь – взлетит к потолку да рассеется искорками мимолетными.
Вкладывать в мёртвое тело душу оказалось ещё легче, чем у живого ту душу забирать. Пузырилась, ожив и всасываясь между швами запекшаяся было кровь, извивались двухцветные пряди, бледно-пепельный носик стал розоветь. И распахнула глазища дивчина, и обвела корчму взглядом, и столько ненависти в том взгляде было, что отшатнулись ведьмовы слуги к стене, уцепились друг за дружку. Покатились по щекам полуживой-полумёртвой красавицы две слезы: одна кровавая, другая прозрачная, словно из чистейшей криницы[34] истекшая.
Спрашивала что-то ведьма у воскрешённой дивчины, только та молчала, лишь смотрела сквозь непомерно густые ресницы, тем самым манером, что ещё на кладбище упрямой покойнице был свойствен. Ведьма с досадой покачала головой – не всё в работе удалось. Ну, уж вышло, как вышло. Кивнула слугам – Хома и Анчес, утирая рожи от пота и слёз, кинулись порядок наводить. Расставили лавки, пустые бутыли попрятали. Ведьма подвела к порогу бездушную паненку, в которой от паненки мало что осталось, распахнула дверь и усмехнулась:
– Иди, милая, свободна ты теперь.
Исчезла в темноте несчастная, пятнистая от снятой и неснятой кожи. Анчес бросился затирать кровавые отпечатки на пороге.
Хома сливал на руки хозяйке, та утерлась длинным куском небелёного полотна, сказала хмуро:
– Дурно вышло. Что ж не говорит наша красавица? Скромна чересчур. Отец-шляхтич, хоть и тупой, а разглядит чары.
Тут измождённый Хома вообще ничего уж не понимал. Ясно, что ляху дочь подменили. Ну как можно не распознать подмену? Тут и лик иной, и чернява наполовину, а уж шрамов и швов… Швы, правда, рассасывались на глазах – уже вовсе не стяжки кривые, кое-как лоскутья плоти скрепляющие, а прожилочки голубоватые на господской холеной коже. Но ведь стала паненка прельстительнее на личико в дюжину, а то и в две дюжины раз! Как тут не спохватиться!?
Впрочем, что за дело живому казаку до той мертвецкой красоты? Не-не, и даром не надо той пригожести. Уйти бы! Может, отпустит ведьма? На что ей теперь криворукий швец?..
Хозяйка глянула мимоходом:
– Отпущу, казак. Вот до города проводишь, сполна отслужишь, вот тогда расписку в огонь и кинем. А пока надлежит нам времени не терять, да покинуть приют гостеприимный. Как думаешь, хватятся подмены?
– Всяко может быть, – выдавил Хома.
Ведьма улыбнулась, показав крупные, острые, как у бобрихи, зубы.
– Верно присоветовал. Чтобы красавицу нашу не тронули, пусть иного человека разыщут вовремя. Ну-ка, буди хозяина нашего, заспался он.
Не смея ослушаться, Хома подошел к похрапывающему хозяину, тронул толстяка за плечо. Пришлось порядком потрясти – не желал корчмарь просыпаться. Но вот вскинул плешивую голову, потёр бычий загривок да встал с готовностью, глазами залупал. Словно и не видя, прошёл мимо сидящей на столе голой полумертвячки, вышел на крыльцо. Встал, задрав голову к беззвездному небу, зевнул звучно. Пошёл за хату…
– Пойдём и мы глянем, – приказала ведьма. – Если что, веревку подашь нужную, поможешь страдальцу. Этакий боров, вдруг сам не управится.
Хома обреченно потащился за чёртовой бабой.
Помогать не пришлось. Когда вошли в конюшню, хозяин корчмы уже перекинул вожжи через балку и ладил петлю. Лошади в стойлах волновались, гнедой мерин испуганно ударил копытом в стену. Корчмарь накинул на себя петлю, озабоченно покрутил шеей и полез на жерди – те заскрипели, но выдержали. Потом вздрогнула вся конюшня, посыпалась с потолка пыль, шарахнулись лошади… Раскачивалось повисшее в петле дородное тело, дергало ногами, почти доставая сапогом до земли. Ну, с ладонь-то и не хватило.
– А лошади у варшавского шляхтича и вправду недурные, – заметила ведьма, глядя на вздрагивающих лошадей…
Доделали уборку, стол вымыли. Полумёртвая панночка вернулась в свою комнату. Сонно закукарекал во дворе петух. Будто спохватившись, кочеты зашлись по всей Мынкивке. Как-то вдруг щедро запахло навозом, мальвами и ночной росой. Ведьма поморщилась:
– Спать идите. И помните, что мне смирные да хлопотливые слуги нужны. Баловать приметесь, так из двух лукавых одного смирного слеплю. Ступайте, ступайте…
Прислужники повалились на сено – в сеновал уже пробивался утренний сумрак. Анчес притащил свое имущество: кожаную торбу и узкую прямую шпагу в некогда богатых ножнах с серебряными завитушками.
– Это что у тебя? – вяло удивился Хома.
– Шпага. Фамильная. От прадеда, – объяснил гишпанец.
– Тоже кобельером был? – пробормотал казак, пытаясь ногтем отколупать кровавые блямбы со штанов, радуясь, что давнёхонько пропиты шелковые шаровары, что широки, будто самисеньке Чёрное море, и не они запачканы, а то вовсе лютая обида взяла бы. – Э, да тут вся нога до сапога замарана.
– Королём титул сей дарован. Не веришь, что ли? – кошачьи усики Анчеса буйно встопорщились.
– Верю, чего не верить. И что с нами теперь будет, пан благородный гишпанец?
– Может, и вправду на волю отпустит? – жалобно проскулил кобельер.
Это уж конечно, она непременно отпустит! После догонит и ещё разок отпустит. Эх, к чему о несбыточном болтать? Лучше задремать на часок – все силы выжала чёртова колдунья. А ведь утро уже…
Утро и вправду быстро наступило. Поднялся у корчмы дикий крик, набежало селян во двор, вдесятером удавленника из петли вынимали. С чего он?! Как?! Зачем?! Добрый ведь человек был, набожный! Ох, беда-беда…
В большой спешке съезжали заночевавшие в корчме гости, шум, гам, плач и суета...
… Карета ждала у рощи за околицей. Сидел неподвижно седоусый онемевший шляхтич, замерла на потертых подушках его подмененная дочь, улыбалась из распахнутой дверцы ведьма – уже в господском платье и шапке замысловатой:
– Что ж вы, слуги мои верные, ждать заставляете?
Удушье накатило такое, что Хома закорчился в пыли, норовя в отчаянии стукнуться головой об окованное колесо кареты. Рядом издыхал, лягался дырявыми сапогами несчастный гишпанец. Ослабила хватку ведьма, кое-как взобрался к кучеру на облучок Хома, устроился на запятках Анчес…
– Трогай! – приказала ведьма.
Кучер, так и не повернувший головы на все предсмертные хрипы и прочие дерганья, взмахнул вожжами. Мягко покатились колеса по дорожной пыли. Хома утер лицо, сплюнул под копыта – эх, добрые кони. Прощай, проклятая Мынкивка! Век бы тебя не видать! Вот только с собой увёз казак своё проклятье, да и хозяйку заполучил, хуже которой не бывает! Сам-то кто теперь? Прислужник чёртов, который похуже самого чёрта считается. Но дышать-то каждой твари хочется…
Глава 5. Об опасности дорожных безрекомендательных знакомств
Тяжела доля чумака. И солнце жарит, и ветер пронизывает, и разбойный казарлюга похоронную рубаху[35] забрать норовит. Но в конце дальнего пути ждут садок вишнёвый со шмелями гудючими да белёная хата. Ну и жена, конечно, или та, кто на дорогу рушник-полотенце дарила. Ждёт под теми самыми вишнями, стол обильный накрывши. И каравай там, и сальце, и вареники, творогом напиханные. Ну и горилка дожидается холодная, смачная, что водою в горло льется, только подноси...
Губы сами плямкают, во впредвкушении. А брюхо в ответ гуркотит[36] до дому торопится, на рыбу-тарань надоевшую жалится. Эх...
***
На дорогу, что доселе таилась от досужих глаз за высокой, выше человеческого роста, травой, Охотники выскочили под самый вечер, когда багровое солнце коснулось щетинившегося далёким лесом горизонта.
Мирослав прикусил губу, размышляя над превратностями поисковой удачи. Видать, решила та блудливая девка не просто отвернуться спиною, как вышло в драке со змеёй, а, отворотившись, нагнуться и прогнуться для пущего наёмничьего удобства.
Судя по следам колес и копыт, да изобилию “лепёшек”, банда выехала не на простую дорогу, связывающую пару-тройку сел, а на чумацкий шлях. Если память не подводила, то среди местного люда сей торный путь звался Муравским. В честь травы-муравы, обильно растущей по обочине. Хотя, вроде бы Муравский куда восточнее? И не шлях то в привычном человеческом понимании, а больше направление...
Капитан, если быть честным самому с собой, не разделял уверенности Ордена и Церкви. Не верилось, что достаточно добраться в указанное место. Скорее всего, украденное давным-давно перепрятано. Или «Псов Господних» сбили со следа, подсунув ложную наживку. Но с другой-то стороны, его дело маленькое. Отчетливо вспомнилось лицо кардинала. Они встречались в Милане. Задолго до Дракенвальда. Когда-то давным-давно. Захотелось хлебнуть крепкого андалузского вина, чтобы погасить вновь затлевший уголек бессильной злости. Единственная радость, что Иржи тогда угробили…
Из задумчивости капитана вырвал испанец, коснувшийся плеча:
– Эль команданте, к нам едет обоз! О, Мадонна, какие рога!..
Капитан тряхнул головой, прогоняя несвоевременные мысли, оглянулся.
На банду медленно двигались две горы черной масти, запряжённые в золочёное ярмо, украшенное затейливой резьбой. Волы, чья принадлежность к бычьему роду, хоть и прошлая, была крайне сомнительна, неторопливо шествовали, пережёвывая жвачку. Следом тянулись еще мажи[37], запряженные невероятными созданиями с гигантскими рогами, что, казалось, способны насквозь пронзить коня, не говоря уже о человеке.
Обоз приблизился. Пожилой чумак, что сидел на переднем маже, легонько ударил левого вола по могучему хребту кончиком длинного кнута. Маж остановился, чуть качнувшись.
Погонщик неторопливо повернулся к прочим возам. Гаркнул что-то неразборчиво. Защёлкали кнуты, осела пыль...
Чумак молча сидел на своём месте, глядя на Мирослава. Тот, в свою очередь, тоже не спешил вступать в беседу. Вдруг раздался петушиный крик, смятый и приглушённый – будто из мешка.
– Кочета не дави, – усмехнулся капитан. – Рёбра птице переломаешь. А мы не сгинем, не надейся. Не черти, прости, Господи!
– Грамотный… – расплылся в улыбке старший погонщик. – А за кочета прощения прошу. Оно само как-то вышло. Бывает, глянешь, вроде й достойна людына, а приглядишься – хвост из портков болтается. Вон как у упыряки вашего!
Мирослав ждал чего-то подобного, потому и не дернулся, когда длинный узловатый палец, перепачканный дёгтем, ткнулся в сторону нахохлившегося Литвина, что ещё не до конца превозмог последствия неудачного разговора, и лицом был зеленоват. Свежие раны вкупе с жарой быстрому выздоровлению не способствовали. А изрезал себя княжич знатно. Под стать титулу пращуровскому, так сказать…
– Ну какой же он упыряка, старый? Совсем из ума выжил? Ранен человек.
– Да то понятно, – безразлично отмахнулся чумак. – Я ж не первый год в дороге! Видно, что парень не с девки слез. Давно идёте?
– Давно и из далёка.
– То понятно, что не из соседней балки вышкарябались. А откуда будете, ежели не тайна? А то гляжу на вас, будто и не родные. И моцные все, и зацные, шо аж взору больно. И на погляд не разберешь кто такие. Вроде и не запороги, но и не ляхи, чтоб им дрыстучим... И за дерзость мою уши отрезать не обещаете. Странное дело, согласись!
Мирослав хмыкнул, представив банду в одеяниях крылачей. Эх и знатная была бы хоругвь, вся гусария варшавская обрыдалась бы со смеху.
– Если всем уши резать, то у меня нож затупится. Да и старый ты, сам помрёшь вскоре, к чему грех на душу брать? Ты мне лучше скажи, добрый человек, на Чигирин правильно идем?
– Всех добрячий Боженька приберет, твоя правда, – пожал плечами чумак. – А до Чигирина вам еще с полгода пути, если раком. Може й быстрее. Вы, хлопцы, как погляжу, заризяки те еще…
– То не нарошно, – поддержал деда Мирослав. – То мы как с турецких галер деру дали, так все и остановиться не можем. Всё режем да сечём.
– С галер?! – чумак перекрестил себя, волов, капитана, наёмников, что недоумевающе глядели на представление, что капитан с погонщиком разыгрывали, будто два заправских жонглёра, после ещё раз себя. Следом глазастый дед, которому, видать, действительно уже погост снился, отчего он и был столь нахален, ткнул своим замечательным пальцем в мешок, что висел меж коней. – По басурманскому обычаю бошки резаные да сеченые копите? Или самого султана везёте?
– Да, – кивнул капитан, – его самого. Как смахнули Идолищу клятому башку его двухпудовую, так из самого Стамбулу за собою и тащим.
В беседу неожиданно вмешался лейтенант. Насколько знал Мирослав, понимание руськой мовы в список умений испанца не входило, но видать, по смыслу сообразил.
– Там зсссмей, – прошипел Угальде, дернув щёгольской бородкой, и добавил, произнеся по слогам и удивительно чисто. – Оч-ень боль-шой.
– Змей-султан?! Да ещё и очень большой?! А поглядеть дашь? – совершенно по-детски шмыгнул носом дедусь, глядя с искренним восторгом. – В жизни змеесултана не видел, ни живого, ни дохлого. Ох и воняет он!
– Так жрал в три горла, вот и завонялся. А поглядеть дам, отчего бы не глянуть? Хочешь, могу и потрогать разрешить, – не стал выкобениваться капитан. – Ты только хлопцам своим скажи, чтобы из травы вылазили. У вас три самопала на валок[38], а у нас дюжина и ещё чуть-чуть. Да и палить друг по другу начнём, волы разбегутся. Как собирать будешь, если голова отстрелена?
– Грамотный, – повторил дедок без прежней улыбки. Обиделся, видать, что раскусили его хитрости невеликие… Или на загадочного змее-султана смотреть расхотелось.
– Не без этого, – подтвердил Мирослав.
***
Дорога, которую капитан посчитал одной из входящих в Муравский шлях, оказалась безымянным ответвлением, коих в этих местах не счесть. По ней из Крыма мажи ходили. Туда торохтия возили, обратно – соль с рыбой. Загадочный пан Тарохтий, капитана удививший, оказался тарахтением, звуком-грюком колес пустого воза по камням.
На ночёву, одолев ещё пару верст, стали общим табором. Дороги у наёмничьей банды и чумацкого валка, хоть и расходились в разные стороны, но сворачивать со шляха? На ночь глядя, да по кущерям? Лошадок не жаль, так нам подарите! Вот переночуем, так и двинетесь. И нам безопаснее, и вам веселее. Отвыкли, поди, на басурманщине от русского люда!
Мирослав уговорился легко. Даже сам той легкости удивился. Впрочем, двойного дна в речах чумацкого ватажка, деда Омельяна не было. Или разглядеть не смог.
Оно и вправду, ночь лучше гуртом переждать, а поутру, раненько, и двигать дальше. Безымянный шлях, хоть и не такой ровный, как шпажный клинок, родившийся в Толедо, был если не самой короткой, то самой удобной дорогой до того места, что значилось в капитанском реестрике первейшим маяком для начала поиска. Конечно же, чумаку про то знать было не обязательно. Впрочем, дед и не расспрашивал. Ватажок мусолил глиняную трубочку да поглаживал нахохлившегося петуха, что сидел на мажу, кося блестящим глазом по сторонам.
Наёмники с чумаками общий язык нашли сразу, хоть и в большинстве своём понимали друг друга слово через десять. Но, от чумака до казака путь недолог, как не уразуметь? И что с того, что казаки в Гишпании и Шведии не водятся. Сабля есть, перекреститься можешь? Не в ту сторону крест кладёшь – так темень кругом, один чёрт не видит никто…
Угальде шлёпал картами, азартно вознося неизвестной капитану Деве Гваделупской[39] то похвалу, то брань. Литвин, делая загадочные глаза и кивая в сторону вонючего мешка, торговал чумакам хитрые свечки. Свечи те, по заверениям княжича, будучи запалёнными, отгоняли прочь всякую чешуйчатую гадину. Не будешь же, вкруг мажа и волов волосяной аркан кидать, если в гадючее место судьба загонит? Очень уж аркан большой иметь надо. А так, запалил, слова нужные пошептал и спи себе спокойно.
Остальные наёмники тоже не скучали. Кто коника обихаживал, кто седло подшивал. Котодрал и вовсе сошёлся в потешной борьбе со здоровенным хлопцем по имени Шутик – одним из тех, кто в засаде с самопалом сидел. Йозеф был половчее, молодой чумак – поздоровее. И борьба выходила на равных.
Мирослав подсел к деду Омельяну, не спеша набил трубку, чиркнул кресалом.
– Вот гляжу я на тебя, и думаю, сколько лет прошло, как ты дальним шляхом ушёл? – спросил старый чумак без привычной смешинки в голосе.
– А тебе и до этого дело есть?
– Мне до всего дело есть, – пожал плечами в ответ ватажок. – Дорога долгая, зима длинная[40], я старый уже. Только и остается, что былое вспоминать. Где ходил, кого видел, о чем говорили…
– Что в Степи слышно? – совладавший с трубкой капитан пыхнул дымком.
– Ох, и табачище-то у тебя духовитый какой! – намекающе потянул ноздрями дед. – Что там слухать-то, в Степи нашей? Мало что меняется. Под Зборовом мир подписали[41], слышал, верно?
Что-то такое доходило до капитанских ушей про страшный разгром польского войска да про курганы из убитых. Но особо не до того было, своих бед хватало. Да и медленно вести расползаются. А, минуя пол-Европы, становятся старыми и прогорклыми.
– Ну так подписали тот мир, – продолжил чумак, щедро одаренный из капитанских запасов. – А проку с него – как с козла молока. Жиды убраться обещали, а как сосали кровь, так и сосут. Старшина[42] казацкая как жировала, так мордищи и лоснятся по-прежнему, и как они у них не трескаются, то уму недостижимо. Ляхи из Варшавы повозвращались, ксёндзов навезли. Ты ему слово против, так он пальцы в рот и свищет. Старшина, свист услыхавши, и рысят верными ляшскими кобелями, чтобы своих же людей русских православных, на палю сракой взгромоздить. Каждая падлюка мимоходщину[43] норовит стребовать. А нам, сироме бессловесной только то и остается, что терпеть да ждать…
– Чего ждать? – глухо кашлянул капитан. – Пришествия со Страшным Судом?
– Может и Пришествия, может и еще чего. Слухи всякие ходят…
– О чем слухи-то? – поторопил Мирослав замолчавшего собеседника.
– Га? – дернулся Омельян.
– Слухи, говорю, о чем ходят?
– Хмель казаков поднимает, народ мутит. Чумацкий шлях из белого червонным станет, моря кровцы изольются…
– И за что народ поднимается?
– Да за всякое, – махнул рукой чумак. – Одни говорят, что за поругание веры православной с ляхов ответ требовать, другие дюже шибко показачились, за сохой ходить более хотенья нет, третьи – чтобы в реестр их вписали, горлы грызть готовы. Только проку с того реестру? Вон, сорок тыщ народу вписали, а порций[44] и прежних не дают.
– А сам-то как думаешь?
– Что там думать? – удивился Омельян. – Ляхи на волках пахать вздумали, а волки жрать хотят. Хлебом не насытить, крови жаждают. Ну а что словеса красивые к тому примешивают, так ксёндзы с муллами тоже всякое по костёлам да мечетям блажат, лишь бы грошик выдурить…
– Злой ты, дедусь! – грустно улыбнулся капитан. – И как только до седин дожил? На все стороны злостью плюешься. Вон, кочету бедному чуть кишки не выдавил. Кто по утрам будил бы?
– Не мы такие, життя у нас такое. А вдруг вы песиглавцы какие? Как накинетесь, как по рукам-ногам повяжете да начнете в пасть орехи с желудями пихать, чтобы пожирнее да повкуснее тело чумацкое сделалось. Проверять надо. Времена-то нынче предпоследние…
– Предпоследние?
Того, кто отлавливал люцеферистов-отравителей, разносящих миазмы Черной Смерти по Милану, трудно удивить вывертами человеческих мыслей. Но старый чумак сумел.
– Они самые. Последние будут, когда Старая косой шеи коснётся. А пока дышим да хлеб жуём, предпоследние они, времена-то.
***
Распрощались утром, солнце только-только выглянуло. Банда, что была куда быстрее на сборы, ускакала первой, выслушав напоследок долгое объяснение, куда сворачивать, чтобы, двигаясь навпростэць[45], по леву руку от камышей, и на два пальца от солнца, мимо переправы не проскочить…
Омельян, когда спина последнего из наёмников скрылась в пыли, раскрыл ладонь, внимательно посмотрел на короля Сигизмунда и спрятал в нагрудный кисет быдгощский орт[46], врученный капитаном за труды и помощь. Скинул задубелую от дёгтя рубаху, зябко поёжился. Вроде и лето на дворе, а прохладно. Или то старость подкрадывается, седым, но зубастым волком. Достав узкую полоску ткани, накрепко перевязал клюв Рябку. Петух не противился, словно понимая, что случайным криком может испортить многое, если не всё. Затянув осторожно узелок, так, чтобы умной и полезной птице не повредить, ватажок гаркнул на хлопцев, что столпились безмозглой отарой.
– А ну кыш отсюда! Очи зажмурили, ухи позатыкали!
Дождавшись, пока хлопцы отойдут подалее, чумак присел с ножом в руке. Хороший был нож когда-то, а сейчас будто шило сточился. Таким разве что колоть....
Тяжелая капля скатилась по пальцу, упала в след, оставленный конским копытом. Тут же свернулась окутанным пылью шариком. Рядом упала следующая, и еще одна.
Ватажок морщился, давил. И надо-то чуть-чуть, но старческие жилы не хотели расставаться с кровью, а заменить некем. Из хлопцев никто подорожную выписать пока не умел... Наконец на дорогу упала пятая капелюшечка. Дед ударил узким клинком точно в середину получившегося рисунка, зашептал…
В затёкшие ноги будто сотню иголок вонзили. Омельян с трудом встал, ухватившись за воз, постоял, дожидаясь, пока сгинет колючая напасть, или хотя бы не столь болючей станет. Глядя, как отпечаток копыта рассыпается, будто ветром сдутый, со злостью произнес:
– И ляхи у нас, и татарва у нас, и сами друг дружку поедом жрём, так еще и из Европ паскудники притащились, хай им грець, да лысого дидька[47] за пазуху! Платят, правда, по-королевски…
Омельян накинул рубаху, распутал узелок на петушином клюве, посмотрел на небо. По выгоревшей голубизне небосвода кудрявыми улитками ползли белоснежные облачка.
– Эх, чёртова легковесность, всё летят себе без толку, и летят, – проворчал чумак и замахал рукой хлопцам, чтобы подходили. Времени и так потеряно много, жарюка скоро опустится, надо хоть пяток верст одолеть…
– В следующий раз, – беззлобно укорил Омельян Шутика, – гляди в оба, видишь же, скаженные заризяки нагрянули, один к одному подобраны. А ты с самопалом на них. Еще б заступом замахал!
– Оно, ежели в темноте, да по-тихому, то можно и заступом, – проворчал молодой чумак, вины за собой справедливо не чувствующий. – Хрясь его по горлянке, и неси, отпевай.
– И в кого ты только уродился такой скорый? Все бы тебе людей заступом на тот свет спроваживать! – покачал головой ватажок. и хихикнул. – В меня, наверное!