355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Загоскин » Русские в начале осьмнадцатого столетия » Текст книги (страница 4)
Русские в начале осьмнадцатого столетия
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:02

Текст книги "Русские в начале осьмнадцатого столетия"


Автор книги: Михаил Загоскин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)

– Посмотрите, Матрена Дмитриевна, – шепнула одна толстая краснощекая госпожа, толкнув локтем свою соседку, молодую женщину, которая была бы очень недурна собою, если б ее лицо поменьше лоснилось от белил и огромные брови дугою были насурьмлены немного поискуснее, – посмотрите, Бога ради, ну на что это походит?.. Кто говорит, почему не приехать на ассамблею к какой-нибудь немецкой купчихе… Да надобно, чтоб она знала себя и разумела других, а обходиться с ней как с своей сестрой дворянкой… помилуйте!..

– Конечно, конечно!.. Ведь, пожалуй, эта немка Сдуру подумает, что она и в самом деле нам ровня.

– Вон, к ним идет Адам Фомич… Господи, того и гляди, что они бросятся к нему на шею!

– Ах, что вы говорите, Ирина Никитична! – прервала Матрена Дмитриевна, закрываясь своим опахалом. – Как это вам не стыдно?

– Да от этой Ханыковой все станется!.. А племянница-то ее, Запольская… ах-, какая бесстыдница!.. Посмотрите: расхаживает, улыбается, говорит… ну, точно у себя дома, девчонка этакая!..

– Вся в тетушку!.. Да куда это она кинулась?.. Ирина Никитична, посмотрите: сама подошла к этой старухе… вон что в углу-то колпак штопает… Матушки, матушки!.. Слышите ли? Ведь она говорит с нею по-немецки!

– Неужели?

– Видит Бог, так!..

– Скажите пожалуйста!.. Что ж, это для того, чтоб почваниться перед нами.

– Известное дело!

– Видишь какая!.. Вот бы ей кстати выйти замуж за какого-нибудь немца-булочника.

– А что вы думаете… я не поручусь!.. Уж коли она выучилась говорить по-немецкому, так почему ж и веру не переменить и замуж не выйти за немца?

– Конечно, конечно!.. Посмотрите, Матрена Дмитриевна, что это за молодец к ней подлетел?.. Кажется, гвардейский офицерик?

– А, знаю, знаю!.. Он давно уже за нею ухаживает… Фу, какой шаркун!.. Так и рассыпается!

– Да кто он такой?

Мне сказывали, какой-то Симский… Что это он ей напевает?.. А, видно, что-нибудь такое… глядите, как она вспыхнула!

– Ну, это еще хорошо, Ирина Никитична, видно, совесть есть.

– Какая совесть!.. Вон видите: она прямехонько смотрит ему в глаза, говорит с ним… смеется… Фу, срам какой!

– От нее чего ждать, Ирина Никитична, девчонка глупая, да тетке-то как не стыдно, чего она смотрит?

– Помилуйте, до того ли ей!.. Поглядите, как ее облепили и немцы и русские!.. А она-то, матушка моя, так и коверкается, то с тем, то с другим!.. Ну, нечего сказать, хороша барыня!..

– И, Матрена Дмитриевна! муж в Азове, унять некому, так что ей, гуляй себе, да и только!

– А вот начинаются и танцы… Что вы, Ирина Никитична, минавею пойдете?

– Может быть.

– А если вас станут подымать на кондратанец'?

– Нет, Матрена Дмитриевна, покорнейше благодарю!.. В прошлый раз достался мне какой-то долгоногий немец, да прыгун какой… замучил, проклятый!.. Ни за что не пойду!

Через несколько минут во всю длину гостиной выстроились в два ряда все танцующие пары, кавалеры против дам. Две скрипки и одна флейта затянули что-то похожее на протяжную немецкую песню, и бал открылся неизбежным церемонным менуэтом, который впоследствии заменился крутлым, а потом уже теперешним длинным польским. Этот церемонный танец, в котором дамы беспрестанно приседали, а кавалеры поминутно кланялись, продолжался довольно долго. Разумеется, Симекий танцевал с Запольской и, надобно сказать правду, весьма неудачно. Вместо того чтоб заниматься своим делом, он не спускал глаз с Ольги Дмитриевны, подымал правую руку вместо левой и почти всегда кланялся невпопад. В числе зрителей, которые сошлись со всех сторон посмотреть на танцы, находился также Ардалион Михайлович Обиняков, этот худощавый шахматный игрок, который успел уже познакомиться с Черкасовым. По-видимому, этот господин не обращал ни на кого особенного внимания, а меж тем исподтишка посматривал беспрестанно на Симского и его танцовщицу; при каждой новой ошибке Симского он улыбался с таким лукавством и так выразительно, что, казалось, хотел сказать: «А, голубчик! знаем мы, отчего ты ошибаешься!» Вот под конец и Ольга Дмитриевна стала ошибаться, сбилась с кадансу ', потом забыла присесть и, вместо двух рук, подняла одну. Вертлявые глаза худощавого барина заблистали радостью; в них можно было прочесть, что в эту минуту он говорит про себя: «Ага, красавица, попалась… Подметил я тебя! Что, сударыня, видно, и тебе также не до танцев!»

Менуэт кончился; кавалеры раскланялись, то есть поклонились в сотый раз своим дамам; дамы также присели, разошлись, и посреди гостиной осталась одна только пара: хозяйская дочь и аптекарь Франц Карлович Цвибах, рыжий, худощавый немец высокого роста, с длинным бледным лицом, украшенным бесчисленным множеством веснушек, и со светло-серыми глазами, в которых выражалась если не спесь, то, по крайней мере, глубокое сознание собственного своего достоинства. Господин Цвибах был уже человек пожилой, но танцовщик неутомимый и совершенный мастер своего дела. Музыканты заиграли альманд, и эта образцовая пара пустилась в ход и начала выделывать необычайные штуки. Франц Карлович превзошел самого себя: он вывертывал таким неестественным образом руки своей танцовщицы, так хитро переплетал их со своими, делал такие чудные выверты и обороты, что нельзя было довольно надивиться его искусству; то, поднявшись на цыпочки, он изгибался, как змей, над своей дамою и заставлял ее кружиться у себя под плечом, то сам подвертывался к ней под руку, и все это не как-нибудь, а чисто, отчетливо, не отставая от музыки и не выпуская ни на минуту из рук своей танцовщицы, которая также с необычайной ловкостью выполняла все эти танцевальные кунштыки 2 и не сбивалась с каданса даже тогда, когда руки ее были совершенно выворочены. Все зрители, не исключая дам, встали со своих мест и, чтоб видеть поближе танцующих, обступили их со всех сторон. Одна только Ольга Дмитриевна, стоя позади толпы, не обращала на них никакого внимания; с нею разговаривал Симекий.

Да, Ольга Дмитриевна, – говорил он, – я привез вам весточку от дядюшки вашего, Максима Петровича; он, благодаря Богу, здоров.

– Когда ж вы у него были? – спросила Запольская.

– Вчера проездом. Он, по милости своей, укрыл меня от непогоды и оставил ночевать.

– Вчера!.. Так вы приехали сегодня?

– Сегодня поутру и, признательно вам скажу, зело утомлен моим вояжем; но, несмотря на фатигу', которую чувствую с дороги, не хотел пропустить сегодняшней ассамблеи, в том чаянии, что, может быть, увижу здесь персону, которую я желал бы видеть не только вседневно, но даже всечасно.

– Что ж, эта персона здесь?

– О, всеконечно здесь! – подхватил Симский. – Иначе я не остался бы ни минуты.

– Почему же? Разве вам здесь не весело? Вы, кажется, любите танцевать.

– Только не со всеми, Ольга Дмитриевна.

– А с этой персоной? – спросила, улыбаясь, Запольская.

– О, это для меня такая великая сатисфакция, – отвечал Симский, не смея взглянуть на Ольгу Дмитриевну, – что когда я нахожусь вместе с сей персоной на ассамблее, то уж никак не могу резолвоваться поднять друтую даму.

– Так как же вы со мной танцевали? – спросила с самым простодушным видом Ольга Дмитриевна.

Этот весьма естественный вопрос до того смутил Сим-ского, что он совершенно растерялся. Вместо того чтобы отвечать что-нибудь Ольге Дмитриевне, он начал рассматривать огромный эстамп, который висел на стене, и проговорил, заикаясь:

– Ах, какой прекрасный купфер-штык!.. Мне кажется, это изображение полтавской виктории… Не правда ли, Ольга Дмитриевна?..

– Право, не знаю, – отвечала Запольская с приметным замешательством.

Симский покраснел; глядя на него, Ольга Дмитриевна также вспыхнула, и они оба замолчали.

Не смейтесь над моим Симским, любезные читательницы: ведь то, что я вам рассказываю, происходило в 1711 году, то есть без малого полтораста лет тому назад; тогда наши молодые люди, не исключая и гвардейских офицеров, вовсе не умели изъясняться в любви и только осмеливались иногда намекать об этом обиняками, сторонкою, да и то с большой осторожностию. Чтоб отвечать на вопрос Ольги Дмитриевны, Симскому надобно было признаться, что она-то именно и есть та самая персона, для которой он приехал на ассамблею, то есть, другими словами, что он ее любит и желает быть ее мужем, а это было бы неслыханным нарушением всех приличий. В старину и круглый сирота не мог предлагать своей руки иначе, как через посредников, а человек с родством, дозволивший себе такое бесчинство, восстановил бы против себя не только всех родных и двоюродных дядей и тетушек, но даже и всех замужних сестриц до седьмого колена. Я уж не говорю о самой девице, которая, вероятно, сгорела бы от стыда и почла бы себя очень обиженной, если бы молодой человек сказал ей прямо в глаза, что хочет на ней жениться.

Вот наконец альманд кончился, и так благополучно, что не было никакой надобности посылать за костоправом. Вся толпа рассеялась, и к Симскому подошла Аграфена Петровна Ханыкова.

– Что я вижу? – вскричала опа. – Это вы, Василий Михайлович?.. Опять в Москве?

– Знаете ли, тетушка, – прервала Ольга Дмитриевна, – Василий Михайлович был вчера у дядюшки Максима Петровича.

– У братца! – проговорила с приметным беспокойством Ханыкова, – Что ж, вы ему сказали, что познакомились со мною на ассамблее у Гутфеля?

– О нет! Я только сегодня узнал, что Максим Петрович вам родня.

– Вот что!.. Вы не слышали от него, собирается он в Москву или нет?

– Максим Петрович не изволил ничего об этом говорить, он все расспрашивал меня о Санкт-Петербурге…

– И, верно, очень с вами спорил?

– Да. У нас были небольшие диспуты. Кажется, ваш братец не очень жалует Санкт-Петербург?

– Ох, уж не говорите!.. Батюшка братец человек очень умный и почтенный, но такой старовер, что не приведи Господи!.. Вы долго у нас пробудете?

– Не больше одной недели.

– Только-то!.. Хорошо еще, что вы приехали к масленице, по крайней мере повеселитесь, покатаетесь… время будет прекрасное.

– А почему вы изволите думать, что погода будет хороша?

– Это напечатано в календаре, в прогностике'двенадцати месяцев.

– Прошу экскузовать меня! Не очень я верю сему прогностику, государыня моя!.. В этом же календаре напечатано, что в нынешнем месяце конъюкции2 планет показывают добрую гармонию между всеми потентатами, однако ж войска наши находятся в походе, и, вероятно, несмотря на сию конъюкцию, мы побываем в гостях у турского салтана.

– Что вы говорите!.. Война с турком? А мой Степан Герасимович в Азове… Господи Боже мой!..

– Да вы не извольте предаваться напрасной тур-бации, – прервал Симский, – Азов нечто другое: ведь это зело крепкая фортеция, его взять не легко. И я мыслю так, что скорее мы будем в Царьграде, чем турки в Азове. Будьте благонадежны, Аграфена Петровна, этот прогно-стик повернее того, который напечатан в календаре.

– Ах, дай-то Господи!.. А, вот опять музыка заиграла?.. Кажется, кондратанец?

Тут подвернулся к Атрафене Петровне неутомимый Франц Карлович Цвибах и в самых отборных выражениях пригласил ее стать вместе с ним в первую пару. Один русский щеголь в бархатном кафтане разлетелся было к Ольге Дмитриевне, но Симский предупредил его и стал с нею во вторую пару.

– Опять вместе! – прошептал Ардалион Михайлович Обиняков, глядя на Ольгу Дмитриевну и Симского. – Уж, видно, у них все дело слажено… Вон и тетушка пошла выплясывать с аптекарем!.. Да она-то, голубушка, из чего бьется?.. Ведь от живого мужа нельзя выйти замуж и за немца… Ну, – промолвил Обиняков, потирая руки, – будет мне что порассказать Лаврентию Никитичу.

После этого танца Аграфена Петровна, у которой разболелась голова, отправилась домой вместе со своей племянницей, а вслед за ними уехал и Симский. Это последнее обстоятельство не укрылось также от бдительных взоров Ардалиона Михайловича, который, впрочем, остался до самого конца ассамблеи ради т; ого, что у Адама Фомича Гутфеля эти вечеринки оканчивались всегда сытным и хорошим ужином.

VI

В Земляном городе, между Тверской улицей и Никитскою, в самом тупике, то есть в конце глухого переулка, стоял высокий брусяной дом с теремом и рундуком, или, по-нынешнему, террасой, над которой подымалась остроконечная кровля, подпертая двумя выделанными из толстых бревен огромными балясинами. Этот дом, принадлежащий думному дворянину Лаврентию Никитичу Рокотову, стоял посреди обширного двора, или, вернее сказать, огороженного поля, на котором во всяком немецком городе поместилось бы по крайней мере две площади, а при нужде и несколько улиц с переулками. Чтоб добраться обыкновенным ходом до хозяина дома, надобно было непременно пройти через запачканную переднюю, в которой оборванные холопы днем сидели на лавках, а ночью спали где ни попало: одни на конике, а другие вповалку на грязном полу. По праву рассказчика я могу вас избавить от этого, любезные читатели, и попрошу вас перенестись вместе со мною прямо в гостиную. Эту комнату можно было бы назвать, сравнительно с другими, довольно опрятной, если б в ней, хотя изредка, промывали стекла в окнах и хотя раз в году обметали по утлам паутину, которая со дня кончины супруги Лаврентия Никитича, то есть ровно три года сряду, оставалась неприкосновенной. Хозяин дома, Лаврентий Никитич Рокотов, бодрый старик лет шестидесяти, среднего роста, дородный, с длинной бородой, крутым широким лбом, навислыми бровями и угрюмым лицом, сидел за сытным завтраком, на котором не было ни гданской водки, ни сыру, ни голландских сельдей, ни немецких колбас, а была просто добрая настойка, жирный пирог с визигой, вяленая астраханская шемая, икра, балык и целые пирамиды разнородных блинов. С ним сидел Ардалион Михайлович Обиняков, тот самый худощавый барин, который на ассамблее Адама Фомича Гутфеля подсматривал исподтишка за Симским и Ольгой Дмитриевной.

– Ну что, Ардалион Михайлович, – сказал хозяир ведь пирог-то на славу испечен.

– Да, Лаврентий Никитич, пирог диковинный!

– Не прикажешь ли еще.

– Всенижайше благодарю!

– Так милости просим блинков!.. Ну что, каковы?

– У, батюшки!.. Что это… так во рту и тают!

– Право?.. Да, подлинно хороши!.. Аи да Аксинья! Истинно скажу, такой отличной стряпухи во всей Москве не найдешь… Изволь-ка вот этих, с припекою… Ну, что?

– Преизрядные!..

– В самом деле? Пожалуй-ка сюда… Да, недурны, а все не то, что мои любимые… Вот откушай-ка этих, со снетками.

– Еще лучше!.. Пухлые, поджаристые!.. Вот это блины!.. Страпгао есть, Лаврентий Никитич, того и гляди язык проглотишь!»

– Не бойся, любезный, не проглотишь. Кушай на здоровье, кушай!.. И я тебе помогу… Да что ж ты, Ардалион Михайлович, с одним блином не сладишь?.. Эх, брат, с тех пор, как ты нарядился немцем, так и кушать-то стал по-немецки.

– Вы все еще, батюшка, изволите меня упрекать, зачем я по-немецки одеваюсь… Да помилуйте, Лаврентий Никитич! Уж я вам докладывал: что ж мне было делать? Неволя скачет, неволя плачет, неволя песенки поет. Я человек служебный, состою под вла-стию, а, вы знаете, всем магистратским указано ходить в немецких платьях. Вот товарищ мой, Степан Иванович Спешнев, стал было отнекиваться, так его тот же час на порог да в шею.

– Так что ж?.. Не служи!..

– Не служи! Вам хорошо, батюшка, вы проживете и отцовским благословением. Ведь покойник-то счету не знал своим отчинам, а я человек бедный… жена, дети…

– Нет, любезный, я на твоем месте лучше бы с сумою пошел, стал бы питаться христовым именем… Ну, да и то сказать, человек на человека не приходит… Э, да что ж ты, любезный, перестал кушать?

– Нижайше благодарю, Лаврентий Никитич, будет!

– Так-то?.. Что ж это, первый блин да комом?

– Какой первый – помилуйте! Вот уж за полдюжину перешло.

– Эка важность!.. Кушай, любезный, кушай!

– Никоим родом не могу, Лаврентий Никитич, душа не принимает.

– Вот то-то и есть, братец, набаловался ты у этих немцев, ведь они, чай, гостей-то своих счетным зерном кормят. Вот, примером, вчера на бесовском сходбище, у этого собачьего сына, Гутфеля, уж верно также для гостей ужин был; чай, по ломтику протухлого сыра да по селедке на брата – кушай на здоровье! А что, Ардалион Михайлович, как ты свой ломтик сыру скушал, так другого и не попросил?

– Кто? Я-с? Помилуйте, стану я эту немецкую дрянь есть! Я и на вечеринке-то у пего был ради того только, чтоб пересказать вам…

– Да, да!.. Ну, что эта дура, Ханыкова, была там со своей племянницей?

– Была, Лаврентий Никитич.

– Срамница!.. Что ж, они плясали?

– Плясали, да еще как, батюшка: всех немок за пояс заткнули!

– Бесстыдницы этакие!

– Лишь только вошли, вся молодежь так к ним гурьбой и бросилась – и немцы и русские; а они с ними и пошли тара-бара, – и так и этак, и по-немецки…

– Как! Неужели по-немецки?

– Да, сударь! Я сам слышал.

– Вот до чего дошли!

– А пуще племянница – так и режет!

– Ну, пора дяде приехать!.. Я к нему писал. С сестрой Максиму Петровичу делать нечего – она отрезанный ломоть, а племянницу прибрать к рукам не мешает, ведь он ей вместо отца родного… Что, чай, молодежь-то около них очень увивалась?

– Да, сударь. За Аграфеной Петровною Ханыковой сильно ухаживал какой-то аптекарь, немец, а за Ольгой Дмитриевной Запольской вот этот офицерик, что месяца два тому назад…

– Так он опять сюда приехал?

– Видно, что так. Они все вместе изволили выплясывать. Сначала пошли минавею… Уж было чего посмотреть– смех, да и только!

– А что?

– Да как ж батюшка, чем бы им думать о своей пляске, а они друг на друга смотрят. Надо поклониться направо, а они кланяются налево. Она то вспыхнет, то побледнеет, а он, пострел этакий, глядит на нее, да так глазами и ест!

– Экий срам, экий срам!

– А там, как Аграфена Петровна собралась домой, так и он за ними следом, словно в одной колымаге приехали.

– Узнал ли ты, как зовут этого подлипалу? Спрашивал, сударь; говорят, какой-то… ну вот и позабыл! Помню только, что роду хорошего.

– У, батюшки!.. Что это… так во рту и тают!

– Право?.. Да, подлинно хороши!.. Аи да Аксинья! Истинно скажу, такой отличной стряпухи во всей Москве не найдешь… Изволь-ка вот этих, с припекою… Ну, что?

– Преизрядные!..

– В самом деле? Пожалуй-ка сюда… Да, недурны, а все не то, что мои любимые… Вот откушай-ка этих, со снетками.

– Еще лучше!.. Пухлые, поджаристые!.. Вот это блины!.. Страпгао есть, Лаврентий Никитич, того и гляди язык проглотишь!

– Не бойся, любезный, не проглотишь. Кушай на здоровье, кушай!.. И я тебе помогу… Да что ж ты, Ардалион Михайлович, с одним блином не сладишь?.. Эх, брат, с тех пор, как ты нарядился немцем, так и кушать-то стал по-немецки.

– Вы все еще, батюшка, изволите меня упрекать, зачем я по-немецки одеваюсь… Да помилуйте, Лаврентий Никитич! Уж я вам докладывал: что ж мне было делать? Неволя скачет, неволя плачет, неволя песенки поет. Я человек служебный, состою под властию, а, вы знаете, всем магистратским указано ходить в немецких платьях. Вот товарищ мой, Степан Иванович Спешнев, стал было отнекиваться, так его тот же час на порог да в шею.

– Так что ж?.. Не служи!..

– Не служи! Вам хорошо, батюшка, вы проживете и отцовским благословением. Ведь покойник-то счету не знал своим отчинам, а я человек бедный… жена, дети…

– Нет, любезный, я на твоем месте лучше бы с сумою пошел, стал бы питаться христовым именем… Ну, да и то сказать, человек на человека не приходит… Э, да что ж ты, любезный, перестал кушать?

– Нижайше благодарю, Лаврентий Никитич, будет!

– Так-то?.. Что ж это, первый блин да комом?

– Какой первый – помилуйте! Вот уж за полдюжй-ну перешло.

– Эка важность!.. Кушай, любезный, кушай!

– Никоим родом не могу, Лаврентий Никитич, душа не принимает.

– Вот то-то и есть, братец, набаловался ты у этих немцев, ведь они, чай, гостей-то своих счетным зерном кормят. Вот, примером, вчера на бесовском сходбище, у этого собачьего сына, Гутфеля, уж верно также для гостей ужин был; чай, по ломтику протухлого сыра да по селедке на брата – кушай на здоровье! А что, Ардалион Михайлович, как ты свой ломтик сыру скушал, так другого и не попросил?

– Кто? Я-с? Помилуйте, стану я эту немецкую дряпь есть! Я и на вечеринке-то у него был ради того только, чтоб пересказать вам…

– Да, да!.. Ну, что эта дура, Ханыкова, была там со своей племянницей?

– Была, Лаврентий Никитич.

– Срамница!.. Что ж, они плясали?

– Плясали, да еще как, батюшка: всех немок за пояс заткнули!

– Бесстыдницы этакие!

– Лишь только вошли, вся молодежь так к ним гурьбой и бросилась – и немцы и русские; а они с ними и пошли тара-бара, – и так и этак, и по-немецки…

– Как! Неужели по-немецки?

– Да, сударь! Я сам слышал.

– Вот до чего дошли!

– А пуще племянница – так и режет!

– Ну, пора дяде приехать!.. Я к нему писал. С сестрой Максиму Петровичу делать нечего – она отрезанный ломоть, а племянницу прибрать к рукам не мешает, ведь он ей вместо отца родного… Что, чай, молодежь-то около них очень увивалась?

– Да, сударь. За Атрафеной Петровною Ханыковой сильно ухаживал какой-то аптекарь, немец, а за Ольгой Дмитриевной Запольской вот этот офицерик, что месяца два тому назад…

– Так он опять сюда приехал?

– Видно, что так. Они все вместе изволили выплясывать. Сначала пошли минавею… Уж было чего посмотреть– смех, да и только!

– А что?

– Да как ж батюшка, чем бы им думать о своей пляске, а они друг на друга смотрят. Надо поклониться направо, а они кланяются налево. Она то вспыхнет, то побледнеет, а он, пострел этакий, глядит на нее, да так глазами и ест!

– Экий срам, экий срам!

– А там, как Аграфена Петровна собралась домой, так и он за ними следом, словно в одной колымаге приехали. " – Узнал ли ты, как зовут этого подлипалу? Спрашивал, сударь; говорят, какой-то… ну вот и позабыл! Помню только, что роду хорошего.

– Да ведь нынче не узнаешь, любезный. Ты отпустишь холопа на волю, а он твоим прозвищем станет называться. Теперь это нипочем, – как себе хочешь, так и прозывайся, истинно вавилонское столпотворение – смешение языков!

– Да, сударь, да, все перековеркано, Лаврентий Никитич, – продолжал Обиняков, смотря в окно, – к вам еще гость приехал… кажись, Герасим Николаевич Шетнев.

– Да, точно, это он… Эй, Ванька, вели подать свежих блинов!.. Я не ждал его сегодня… Видно, есть что-нибудь новенькое…

– Опять какая-нибудь немецкая выдумка, батюшка.

– А вот посмотрим.

В комнату вошел барин лет пятидесяти, в шелковой ферязи, из-за которой подымался вышитый золотом высокий козырь, то есть стоячий воротник кафтана, также шелкового. Герасим Николаевич Шетнев принадлежал к числу недовольных тогдашнего времени; он был человек не глупый, большой краснобай и отъявленный ненавистник всяких нововведений и перемен, сближающих право-, славную Русь с этим окаянным Западом. Шетнев называл все эти преобразования немецким духом, и никто лучше его не доказывал, что этот немецкий дух есть дух антихристов. Он не сказал бы Петру Алексеевичу, как известный Кикин: «Ты говоришь, государь, что я умен да за то-то я тебя и не люблю: ум любит простор, а при тебе ему тесно». Нет! Шетнев любил, по его словам, резать правду, да только втихомолку, в кругу искренних своих друзей; но зато уж когда он сидел с ними в огромном покое с запертыми дверьми, за версту от передней, то надобно было его послушать. О, как доставалось тогда всем: и ближним боярам, и немецким генералам, и этим выскочкам-временщикам, и самому старшому, которого, впрочем, он в этих случаях никогда не называл по имени.

– Милости просим, Герасим Николаевич! – сказал хозяин, идя навстречу к своему гостю. – Не ждал я тебя сегодня поутру.

– Здравствуйте, Лаврентий Никитич, здравствуйте! – промолвил Шетнев, садясь. – Фу, батюшки, устал!

– Устал? Отчего?

– Как отчего? Уж я сегодня ездил, ездил!.. Сейчас был на Крутицах у Ивана Ильича Чуфаровского. Я застал у него всех наших: князя Андрея Юрьевича Шелешпанского, Абрама Васильевича Воропанова, князя Алексея Трофимовича Хворостинина, Софрона Саввича Возницыиа, Петрушку Сорокоумова… Поговорили, потолковали… Что, брат Лаврентий Никитич, час от часу не легче!

– А что?

– Да вот что: ты знаешь, что годов шесть тому назад наш батюшка – дай Бог ему доброго здоровья! – изволил обложить податью все дворянские бороды?

– Как не знать! Ведь и с меня, старика, берут по шестидесяти рублей в год за то, что я, православный, не хочу на поганого немца походить… Нечего сказать, дай, Господи, ему доброго здоровья!

– А вот Софрон Саввич Возницын говорит, что слышал от верных людей, будто б вместо шестидесяти станут брать с каждой бороды по сто рублей.

– Ну, это еще что! То не беда, коли на деньгу пошла: пожалуй, бери себе!..

– Бери себе! Хорошо, кому вмоготу; а вот Петруша Сорокоумов так и завыл.

– Скажи ему от меня: не горюй, дескать, не без добрых людей – помогут!

– И князь Шелешпанский больно переполошился. – Князь Шелешпанский? Да он богаче меня.

– Богат, да не тороват. Ну, вот припомни мое слово: коли Возницын сказал правду, так этот скряга отмахнет себе бороду.

– Нет, любезный, хоть двести рублей наложи, так он и тогда сберет с крестьян рубликов триста прибавочного оброка, двести отдаст в казну, сто положит себе в карман, а уж бороды ни за что не обреет, – не такой человек. Я сегодня звал его к себе на блины… Что, он будет или нет?

– Будет. Он хотел было ехать вместе со мною, да Чуфаровский также масленицу справляет, а ты знаешь князя: как он наляжет на блины, так ты с ним что хочешь, хоть в дубье прими, – ни за что не отстанет.

Да> русский человек, – любит покушать.

Я ему говорю: «Полно, князь Андрей, что ты на блины-то навалился!» А он и ухом не ведет. «Пойдем, говорю, князь, пора!» А он молчит да убирает за обе Щеки. Ну, нечего сказать, здоров есть! Как я стал прощаться с хозяином, так он между двух блинов пробормотал мне вдогонку: «Скажи, дескать, Лаврентию Никитичу, что я безотменно буду…» Ах, батюшки! Эка память, подумаешь, совсем забыл! Как я к тебе ехал, так знаешь ли, кого обогнал?.. Максима Петровича Про-кудина. Тащится нога за ногу в дорожной повозке, видно, прямо из своей серпуховской отчины.

– Слава тебе Господи, давно бы пора приехать! – А что?

– Так, любезный, домашние дела. Ну что, пет ли у тебя еще чего-нибудь новенького?

– Есть, Лаврентий Никитич, есть!.. Да вот погоди… Не Прокудин ли это въехал во двор?

– Он и есть! – вскричал хозяин, вставая.

Через полминуты вошел в гостиную Максим Петрович Прокудин, в дверях встретил его с низким поклоном Обиняков, хозяин принял с распростертыми объятиями, Шетнев также с ним облобызался. Когда, после обыкновенных приветствий и вопросов о здоровье, все опять уселись, двери снова распахнулись настежь, и в комнату вошел князь Шелешпанский. Этот сиятельный барин, ведущий свой род от удельных князей Белоозерских, заслуживает особенного описания.

За несколько месяцев до смерти своего родителя князь Андрей Юрьевич Шелешпанский поступил из недорослей в московское укилецкое войско новиком. Ему было тогда с небольшим двадцать пять лет. Похоронив своего отца, он ударил челом об увольнении его на покой ради всегдашней хворости, многоразличных недугов и крайнего телесного бессилия. Князь Андрей Юрьевич обыкновенно жил в своей коломенской отчине и только изредка приезжал в Москву повидаться с родными, из числа которых был и Лаврентий Никитич Рокотов. Этого отставного новика можно было назвать видным и красивым мужчиной; он был роста высокого, широк в плечах и очень дороден: румяное, полное лицо его, опушенное небольшою окладистой бородкою, казалось, также издалека, довольно благообразным; но зато в круглых огромных глазах его, похожих на слуховые окна, выражалось какое-то тупоумие, которое, однако ж, он не всегда оправдывал своими поступками и делами. Пошлый дурак во всем, он был не только не глуп, но даже очень смышлен, когда дело шло о том, чтоб дешево купить или дорого продать. Князь Шелешпанский был известный лошадиный охотник, или, вернее сказать, барышник, то есть он любил не лошадей, а лошадиный торг так, как любят его и понимают все дюжинные барышники и цыгане. У него никогда не бывало заветного коня. Он беспрестанно покупал, продавал, а всего чаще менялся лошадьми, и, надобно отдать ему справедливость, он был мастер этого дела. Никто не мог бы выгоднее его сбыть с рук испорченной лошади или променять какую-нибудь запаленную, разбитую клячу на доброго и здорового коня. Князь Андрей Юрьевич был очень богат и в то же время чрезвычайно скуп. Живя в деревне, он разъезжал по своим соседям, весьма редко угощал их у себя, а остальное время обедал и ужинал по очереди у своих крестьян. Однажды забрались к нему в кладовую как-то воры и украли тридцать окороков ветчины; это ужасное происшествие до того поразило князя Шелешпанского, что с тех пор, рассказывая о каком-нибудь случае, он всегда определял время покражею своей ветчины, то есть вместо того, чтоб сказать: «Это случилось тогда-то или в таком-то году», он обыкновенно говаривал, что это было или до покражи, или после покражи его ветчины.

– А, князь Андрей! здравствуй, любезный! – сказал Рокотов, обнимая своего гостя. – Хорош молодец. Обещался ко мне на блины, а поехал к Чуфаровскому!

– Ничего, Лаврентий Никитич, ничего, – проревел князь Шелешпанский, – нам не впервые в одно утро на двух блинах побывать, мы еще, благодаря Бога, постоим за себя.

– Любезный друг, – продолжал Рокотов, подводя Шелепшанского к Максиму Петровичу, – прошу познакомиться: приятель мой и родственник, князь Андрей Юрьевич Шелешпанский.

– Очень рад, батюшка, познакомиться с тобою, – сказал Прокудин.

– Просим любить и жаловать!.. – пробормотал Шелешпанский. – Имя и отчества вашего не знаю…

– Окольничий Максим Петрович Прокудин, – прервал хозяин.

Прокудин?.. Слыхали, батюшка, слыхали!

Ну что ж, дорогие гости, – промолвил Рокотов, – блины горячие на столе, милости просим!

Спасибо, Лаврентий Никитич, – отвечал Прокудин, – я уж поел.

– А ты, князь Андрей?

– Пожалуйте, пожалуйте!.. Я от этого никогда не отказываюсь.

Шелешпанский выпил добрую чарку настойки, присел к столу и начал действовать отличным образом.

Пока он справлялся с блинами, Лаврентий Никитич усадил своих гостей, и между ними начался следующий разговор.

Прокудин: Ну что, друзья сердечные, что у вас новенького?

Рокотов: Мало ли что? С тех пор, как государь Петр Алексеевич изволил пожаловать в Москву, у нас дня не пройдет без разных выдумок. Вот Герасим Николаевич хотел мне что-то сообщить…

Шетнев: Да, новая новинка, и вещь не шуточная. Слыхал ли ты, Лаврентий Никитич, что такое сенат?

Рокотов: Сенат?.. Нет, не слыхал.

Прокудин: Сенат?.. Постойте-ка!.. Ну да, я читал в книге о язьгческих царствах, что в древнем Риме был сенат, сиречь верховное судилище.

Шетнев: Так прошу знать и ведать, что сегодня учрежден в Москве правительствующий сенат.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю