355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Загоскин » Русские в начале осьмнадцатого столетия » Текст книги (страница 2)
Русские в начале осьмнадцатого столетия
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:02

Текст книги "Русские в начале осьмнадцатого столетия"


Автор книги: Михаил Загоскин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

– Ну, хитро придумано!.. На свои родные волосы надевать чужие, да еще мукой их посыпать!..

– Так уж везде заведено, Максим Петрович.

– Везде!.. Да пускай себе немцы хоть круглый год святки справляют, а нам, православным, грешно рядиться такими халдейцами и тратить понапрасну дар Божий.

– Я вижу, – сказал, улыбаясь, Симский, – что вам все эти новинки не по сердцу.

Прокудин взглянул недоверчиво на своего гостя и повторил вполголоса:

– Не по сердцу… не то что не по сердцу… Коли так угодно нашему батюшке Петру Алексеевичу, так воля его царская – мы все рабы его: что прикажет, то и делаем… а это так, между слов скажешь иногда… Человек же есть: посумнишься, подумаешь… «Что, дескать, ради чего это, на какую потребу?..» Да вот хоть, примером сказать, поговаривают, будто бы не токмо вам, людям ратным, но и всем православным указано будет бороды брить и носить немецкое платье. Но будь же милостив – скажи мне, ради чего это?

– А вот ради чего, Максим Петрович: государю Петру Алексеевичу желательно, чтоб мы, русские, ни в чем не были хуже наших соседей немцев и друтих иноземных народов.

– Да чем же мы их хуже?

– А тем, Максим Петрович, что они по своей эдюка-ции' и науке, во всяком деле больше толку знают, чем мы. Навигация, ратное дело, свободные художества и многие другие хитрости, в которых мы еще не искусились, находятся у них в преизрядном процветании; так любы ли нам немцы или нет, а перенимать у них следует. Вы скажете, может быть: «На что, дескать, нам все эти хитрости, – ведь мы жили же без них». Не те времена, Максим Петрович! То было в старину, а теперь без науки не далеко уйдешь. Да вот хоть в деле ратном: давно ли нас шведы походя били, а как мы понаучились от немцев, так и сами стали их поколачивать, да еще как!.. Нет, Максим Петрович, воля ваша, а нам, русским, нельзя не перенимать у немцев. Вот как наберемся от них ума-разума, так, может статься, и сами других поучим. Ведь это, сударь, круговая порука и обижаться этим нечего.

Прокудин улыбнулся.

Ну, молодец, – сказал он, – много ты наговорил, а все-таки не дал ответа на то, о чем я тебя спрашивал. Наука сама по себе– и мы, старики, знаем пословицу: «Ученье свет, а неученье тьма», да у нас речь шла вовсе не о том; я спрашивал тебя, ради чего должны мы, православные, одеваться как еретики и брить себе бороды? Да неужели государь Петр Алексеевич изволит думать, что коли русский человек отмахнет себе бороду, так в нем от этого ума прибудет? А если вместо ферязи натянет на себя кургузый кафтанишко, так станет хитрее всякого немца?

– Нет, он этого не думает.

– А коли не думает, так в чем же перед ним провинились наши бороды и почему русское одеяние, которым не гнушались наши предки, хуже этого общипанного заморского платья?

– Да это, Максим Петрович, не что ипое, как препарация, сиречь приготовление или, так сказать, начало. Чтоб перенять что-нибудь у немцев, надобно иметь с ними обхождение, не чуждаться их; а какое может быть у нас общение с иноземцами, коли между ими и нами не будет даже и наружного подобия? Вы сами знаете, что в старину мы, русские, презирали иноземцев, смеялись над ними, называли погаными и даже за людей-то признавать не хотели, – и все это не потому только, что они другой веры, а больше потому, что они явно отличались от нас своим платьем, обычаями и бритою бородою. Теперь, как мы сами будем брить бороды и одеваться как они, так мало-помалу свыкнемся с ними, перестанем их чуждаться, и нам будет вовсе не зазорно учиться у них тому, чего мы еще не знаем и что нам зело знать надлежит. Да вот хоть, например, случалось мне принимать к нам в полк рекрутов, сиречь новобранцев; пока они еще в своих сермяжных зипунах, в лаптях и с бородами, так глядят медведями на своих товарищей солдат, да и те на них не больно ласково посматривают; а как их обреют да оденут в мундиры, так они как век с ними жили: все разом переймут, откуда возьмется и удаль и сметка солдатская, ну, словом, вовсе переродятся. Так изволите видеть, Максим Петрович, что значит платье-то! Оно, кажись, ничего, а посмотришь – нет! тот же человек, да не тот.

– Вижу, Василий Михайлович, вижу! Так вот оно что: немцы-то солдаты, а ны новобранцы… Так, батюшка, так!.. Да только вот что: бород-то много на святой Руси, а не у всякого руки на самого себя подымутся, так всех-то брить от казны тяжеленько будет.

– И, Максим Петрович, была бы на это воля царская!

– Воля царская! – прервал Прокудин. – Не прогневайся, молодец: борода-то не что другое – с ней не всякий захочет расстаться. Нет, Василий Михайлович, не знаю, как вы, люди молодые, а мы, старики, не то думаем… Да, батюшка, да! В голове моей царь волен, а в бороде нет!.. Что ухмыляешься? Всеконечно так!.. Пусть себе бреют бороды эти заморские еретики… им что! Они, чай, и Бога-то не знают… А чтоб у православного рука поднялась на такое искажение образа Божия… нет, любезный! Уж коли желаешь кого осрамить, так прежде сними с него голову, а там и ругайся над ним как хочешь… Да что об этом говорить! – продолжал Прокудин, вспомнив, что человек, с которым он беседует, вовсе ему незнаком. – Мало ли что болтает народ. Наш благоверный царь Петр Алексеевич – государь милостивый: может статься, ему и в голову не приходило насильно брить нам бороды. И к чему насильно? Охотников найдется много. Один оскоблит себе рыло, чтоб на немца походить, другой ради того, чтоб выслужиться… Ведь нынче не прежние времена: столбовые-то люди повывелись… Эй, Степка, вели накрыть здесь стол. Милости просим, Василий Михайлович, поужинать с нами чем Бог послал. Да не прогневайся, поваришка-то у меня простой, у немцев не учился.

Во время ужина Прокудин начал снова расспрашивать своего гостя о Петербурге и слушал его с большим вниманием; но когда Симский сказал между прочим, что широкая и многоводная Нева по красоте своей может назваться первой русской рекою, он прервал его и промолвил, улыбаясь:

– Конечно, Василий Михайлович, конечно! Где нашим старым рекам: Волге, Дону и Днепру равняться с вашею новой рекою!.. Правда, по этой речонке, что мы Волгой зовем, проедешь, почитай, все царство русское. Да это что!.. То ли дело ваша Нева!.. Говорят, будто бы она вытекает из Ладожского озера и течет вплоть до самого моря немецкого – сиречь невступно шестьдесят верст. Эка речища, подумаешь!

Однако ж по ней большие корабли ходят. Как же, батюшка! Недаром говорится: «Большому кораблю большое плаванье». Ведь шутка вымолвить– шестьдесят верст!.. Поди-ка пройди их! Ну, да Ьог с пей! Пусть она лучше нашей кормилицы Волги, так же как ваш новый город лучше нашего первопрестольного града – перед вами!.. А кстати о первопрестольном граде: что ты, батюшка, поживешь-таки в Москве?

– Недолго, Максим Петрович, с неделю, может быть.

– Сиречь до великого поста? Что у тебя там, знакомые, что ль, есть или сродственники?

– Знакомых довольно, а близких родственников один только дядя. Я у пего и остановлюсь.

– А кто твой дядюшка?

– Стольник Данила Никифорович Загоскин.

– Данила Никифорович?.. Старинный, батюшка, приятель! И отцы-то наши меж собою хлеб-соль важивали. Ну вот, Василий Михайлович, примером сказать, твой дядюшка – худо, что ль, послужил и словом и делом нашим царям-государям? Ты, чай, знаешь, что во время стрелецкого мятежа и нестроения Данила Никифорович в Коломенском походе, в Савине монастыре и в разных других местах, не жалея живота своего, стоял за царей православных? Я сам читал в царской жалованной грамоте, как он пришел в скорых числах, многолюдством и, видя в царствующем граде мятеж, стоял с бояры и воеводы крепко, мужественно и верно, по своему отечеству и по породе, за что и жалован многими отчинами и всякой милостию царской. Уж нечего сказать: верный слуга Петра Алексеевича, да к тому ж и ума палата– а все-таки старины придерживается, не ходит в немецком платье и бороды не бреет.

– Давно бы обрил, – сказал Симский, улыбаясь, – кабы не тетушка Марфа Саввишна…

– Нет, молодец! – прервал с жаром Прокудин, – видно, ты плохо дядю-то своего знаешь. Конечно, он любит и даже чтит свою благочестивую супругу, но уж верно бы не послушался ее, когда бы она не дело ему советовала. Данила Никифорович человек умный, видно, смекнул, что русская борода ни уму, ни науке, ни службе царской не помеха; и я голову мою прозакладаю, что он не променяет своей бороды ни на какие почести и хоть век останется стольником, а уж ни за что не наденет немецкого кафтана!.. Ну, Василий Михайлович, – продолжал Прокудин, вставая, – коли голоден, так не осуди: я не ждал сегодня такого дорогого гостя.

– Помилуйте, Максим Петрович! – сказал Симский, низко кланяясь хозяину, – да вы изволили меня так оттрактовать, что я и слов не нахожу для моего благодарения: поискали вашей ласкою, накормили и напоили досыта.

– Ну, коли сыт, батюшка, так и слава Богу!.. Да пе пора ли тебе отдохнуть, Василий Михайлович? Ты, я чаю, сегодня больно умаялся…

– Да, Максим Петрович, признательно вам доложу…

– Так с Богом!.. Кулага, вели проводить его милость в опочивальню да приходи скорей назад, – и мне уж время па боковую. Прощай, молодец, до завтра!

– Я завтра отправлюсь чем свет, – сказал Симский, – так вряд ли с вами увижусь. Не прикажете ли чего в Москву?

– Кланяйся от меня дядюшке.

– Буду кланяться. Прощенья прошу, Максим Петрович!

– Спокойной ночи, Василий Михайлович, приятного сна!

Когда Прокудин, помолясь Богу, начал раздеваться, Прокофий спросил его, понравился ли ему проезжий служивый.

– Как тебе сказать, – отвечал Максим Петрович,^ парень бойкий и собой молодец, да не нашего поля ягода.

– А что, сударь?

– А вот что, братец: имя-то у него русское, да речь-то полузаморская, а душа, я чаю, вовсе немецкая.

– Эка жалость, подумаешь! А ведь молодец и роду, сударь, хорошего. Денщик мне сказывал, что батюшка вашего гостя был казанским воеводою и оставил сынку-то своему знатные поместья.

– А все бы я за него племянницы ни за что не выдал. Ее и теперь дура сестра таскает с собой к этому немцу Гутфелю, а с таким мужем она, пожалуй, и к обедне-то станет ездить в немецкую кирку… Ну, ступай, Кулага! – примолвил Прокудин, ложась на широкую скамью, которая заменяла ему постель, – да пошли ко мне Егорку слепого, он начал еще на прошлой неделе рассказывать мне сказку о каком-то новгородском богатыре и царевне Ирекрасе. Никак не могу дослушать: лишь примется рассказывать, тотчас и засну, видно, уж сказка такая.

Через несколько минут вошел в комнату сказочник Прокудина, Егорка слепой. Он доплелся ощупью до первого угла, прислонился к стене и начал:

Вчера, государь Максим Петрович, я досказал тебе, как новгородский богатырь, дворянин Заолешанин, побил наголову все поместное войско поганого царя Аспаруха и как он, поганый царь Аспарух, бежал в свой крепкий град Буюслан и засел в нем за тремя каменными стенами в своем высоком тереме. Изволишь помнить, Максим Петрович?

– Помню, помню!.. Рассказывай небось!

– Слушаю, батюшка!.. Ну вот, сильный, могучий богатырь Заолешаиин погулял и понатешился, потоптал своим удалым конем рать басурманскую, разметал ее по широким степям и гнал ее, не отдыхаючи, вплоть до самого града Бугослана. Тут он дал маленько вздохнуть своему борзому коню, спял с него уздечку позолоченную, дал пощипать травки в заповедных лугах, напоил водицею из царского студенца любимого, а там вскочил на него опять соколом и учал ездить вкруг высоких стен; затрубил в свой рог серебряный и крикнул зычным голосом: «О, ты гой еси поганый царь Аспарух! Коли сердце в тебе молодецкое, выходи со мной помериться во чисто поле, а пе выйдешь – разорю твой крепкий град дотла, раскидаю твои высокие стены по макушку, сорву с могучих плеч твою буйную головушку и отвезу ее в тороках во святой град Киев ребятишкам на потешище и посадским бабам ради игрища». Вот кричит он день, кричит другой, кричит третий… Тут рассказчик остановился, стал прислушиваться, помолчал несколько времени, потом махнул рукою и, пробираясь вдоль стены, вышел потихоньку вон из комнаты.

III

Солнце было уже близко к полудню, когда Симский, переменив лошадей в Подольске, миновал наконец село Коломенское и стал приближаться к Москве. День был ясный, погода тихая, воздух легкий и прозрачный, – словом, одни только наносные бугры снега, которыми покрыта была большая дорога, напоминали о прошедшей бурной ночи. Вот вдали проглянул и начал подыматься Иван Великий, забелелись соборы и обрисовался на светло-голубых небесах опоясанный своею зубчатой стеною, усеянный башнями и обставленный царскими палатами, высокий холм кремлевский; потом зачернелась необозримая громада зданий, в которой сливались в одну сплошную и волнистую полосу бесчисленные избы простых обывателей, церкви, монастыри, брусяные хоромы зажиточных людей и каменные боярские дома с их вышками и теремами.

– Ну что, Демин, – сказал Симский своему денщику, который сидел на санном облучке рядом с ямщиком, – видишь Москву?

– Вижу, Василий Михайлович.

– Бывал ли ты в ней когда-нибудь?

– Никогда не бывал.

– Так ты, видно, родом не из понизовья?

– Никак нет, Василий Михайлович, и я, и батюшка мой, и дед, и прадед – мы все родом из Великого Новгорода.

– Ого, брат Демин! Да ты, я вижу, человек родословный: все родство свое помнишь.

– Как не помнить! Ведь батюшка мой был человек грамотный, а прадедушка служил господину Великому Новгороду, в Шалонской пятине, в селе Александровском, волостным старостою.

– Вот что! Ну, а как тебе, Демин, отсюда Москва кажется?

– Хороша, Василий Михайлович! Ни дать ни взять как наш батюшка Великий Новгород, и Кремль, кажись, такой же; чай, только этакого собора нет, как наша святая София.

– А вот приедешь, так посмотришь.

– Что это там вдали белеется? – спросил Демин ямщика, указывая па круглую башню, к которой паши путешественники быстро приближались.

– Вон энта-то, с черной верхушкою? – отвечал ямщик. – Это Калужские ворота.

– Ворота!.. Что ж, за ними уж и Москва пойдет?

– Ну да, – Замоскворечье.

– Ого! Вот налево-то от Кремля – Москва же?

– Как же – Москва! Вот прямо Белый город, поле-в-ее Чертолье, а там слободы.

– А направо-то?.. Неужели это все Москва?

– Коли пе Москва, а то что ж?

– Что, новгородский уроженец, – сказал Симский, заметив удивление своего денщика, – видно, спеси-то в тебе убыло.

– Ну, – прошептал Демин, – никак и впрямь Москва-то побольше будет Новгорода!.. У, батюшки!.. Вон еще вдали забелелись церкви… Ах, Господи, да ей и конца нет!..

– Конец-то есть, – прервал ямщик, помахивая кнутом. – А неча сказать, коли мне придется вас везти от Калужских ворот до Немецкой слободы, так я лошадок-то больно упарю.

– Небось, брат, – сказал Симский, – дальше Знаменки не поедем.

– До Знаменки только?.. Ну это что! – рукой подать… Эй вы, други!

Наши путешественники въехали Калужскими воротами в ту часть Земляного города, или Скородома, которая, по своему местному положению, называлась и теперь еще называется Замоскворечьем. Кругом них царствовала мертвая тишина, изредка только попадались им какие-то нищие в лохмотьях, которые, однако ж, не просили милостыни, а, робко озираясь кругом, пробирались сторонкой вдоль домов, по большей части совершенно разоренных. Одни из этих прохожих, видя, что в санях сидят люди служивые, одетьге на немецкую стать, отворачивались и даже прятались за углами домов; другие, напротив, останавливались и, гордо посматривая на проезжих, провожали их взорами, в которых незаметно было ничего приязненного.

– Что это, брат, – шепнул Демин, толкнув локтем ямщика, – едем мы городом, а людей не видим, и куда ни поглядишь, все пустые да разоренные дома. Вот хоро-минка преизрядная, а посмотри-ка: окна выбиты, двери настежь… вона опять домишко на боку… ворот нет, одни вереи остались… А это что?.. Кажись, не горело, а весь дом с корня разорен. Что ж это такое?

– Да хозяев-то нет дома, – отвечал ямщик.

– Куда ж они подевались?

– А кто их знает. Чай, перебрались все на Божедом-ку, а оттуда разбрелись по погостам.

– Сиречь померли… Что ж это такое? Или у вас мор был?

– Мор не мор, а много буйных головушек легло. Мы, служивый, едем теперь стрелецкой слободой.

– Вот что!.. – прошептал Демин, робко посматривая кругом.

В продолжение этого разговора ямщик, который ехал до того все прямо улицей, поворотил налево и, миновав обширный луг, выехал на Серпуховскую улицу. Тут стали с ними встречаться довольно часто и проезжие, и проходящие. Вот мимо наших путешественников промчался на красивом аргамаке боярский сынок в собольей шапке и бархатном зипуне с золотыми петлицами; вслед за ним проехала московская барыня в своем зимнем экипаже, то есть в обитом красным сукном огромном ящике, поставленном на длинные дровни. Этот неуклюжий возок запряжен был гусем в две лошади, из которых переднюю вел под уздцы конюх; позади, на полосках, стоял слуга, а впереди шли, разумеется шагом, два скорохода. Вслед за этим чинным поездом прокатил на лихой тройке в красивых пошевнях молодой купчик, а за ним протащился шажком архимандрит соседнего монастыря, в длинных лубочных санях, у которых не было кучерского места, потому что кучер, или, по-тогдашнему, повозчик, правил лошадью, сидя на ней верхом.

– Ну вот здесь полюднее, – сказал Демин, – а все не то, как у нас в Новгороде. Там почитай всегда и на Софийской стороне, и в Славянском конце народ так и кишит.

– Погоди, служивый, – прервал ямщик, – как выедем на бойкое место, так ты не то заговоришь. Здесь что! А вот как подъедем к Берсеньевскому мосту, так пронеси Господи! В базарный день проезду нет, а пуще обозы; иной раз всю улицу запрудят – ни взад ни вперед! А сунься-ка наудалую, так тебя разом вверх копыльями!.. Да вот посмотри-ка вперед… вишь, как они дерут порожняком!.. Эва на!.. Ряда в четыре едут.

В самом деле, с каждым шагом вперед, на улице становилось теснее. Кому из московских жителей случалось ехать в базарный день от Москворецкого моста по Пятницкой, тот знает, что такое эти бесконечные обозы, а особливо едущие порожняком, которые скачут иногда сломя голову, потому что лошадьми или вовсе никто не правит, или правят мужички под хмельком, для которых в эту минуту море по колено В течение последних двух столетий обычаи русских крестьян почти вовсе не изме– нились, – и в старину так же, как нынче, редкий мужичок, продав на базаре привезенный им товар, не завернет, бывало, в царское кружало, то есть в кабак; а уж если русский человек хватит лишнюю чарку, так вы его никак не заставите ехать по-немецки, то есть шагом или маленькой рысцою; он будет кричать, орать песни и скакать до тех пор, пока не одолеет его сон и вожжи не вывалятся из рук. Когда наши проезжие стали приближаться к Москве-реке, навстречу им, от Всесвятских ворот, хлынул один из этих безумных поездов. На переднем возу в нагольном тулупе нараспашку сидел рыжий детина, красный как маков цвет; заломив набекрень свою шапку, он гнал и в хвост и в голову саврасую лошаденку, запряженную в широкие розвальни. Вслед за ним неслись дюжины две порожних саней; в одних сидели и правили полупьяные, в других лежали и также правили вовсе пьяные мужики, а некоторые из подвод были оставлены совершенно на волю лошадей; и, надобно сказать правду, эти добрые крестьянские лошадки вели себя гораздо благоразумнее людей: они должны были скакать поневоле, но по крайней мере не обгоняли друг друга и не кидались из стороны в сторону. Вся эта разгульная ватага, не обращая внимания на крик и угрозы друтих проезжих, мчалась вдоль по улице, наполненной народом, зацепляя и ломая все, что ей ни попадалось навстречу.

– Эк их черти несут! – прошептал ямщик, завидев издали этот обозный ураган. – Смотри-ка, смотри! всю улицу захватили, мошенники этакие!..

– Эй вы, мужичье!.. – гаркнул Демин. – Иль не видите, кто едет?.. Держи к одной!

– Куда вы лезете? – закричал ямщик, грозя кнутом. – Ах вы, борноволоки этакие, обломы проклятые!.. Держи правей!.. Держи правей!.. Тише вы, тише… дери вас горой!.. Ах вы, разбойники!.. Ну!!!

Это последнее восклицание сделал ямщик, лежа уже на боку подле своей пристяжной; ее подшибли раскатившиеся розвальни передового обозника, которые в то же время опрокинули и сани проезжих. Прежде чем они успели справиться, на них наехали еще две подводы, смяли остальных лошадей, изорвали всю сбрую и сшибли с ног Демпна, который хотел было своротить их в сторону.

– Держите их, держите! – заревел Демин, вскочив на поги.

– Держите! – закричали многие из проходящих, не трогаясь с места.

– Держите! – повторили уличные ребятишки, прыгая босиком по снегу и помахивая своими спущенными рукавами.

Но держать было некому. Все кричали: «Держи, держи!», и все расступались, чтобы пропустить этих хмельных мужичков, для которых, как я уже сказал, в минуту разгула всегда бывает море по колено.

– Ну, правду ли я вам баил? – сказал ямщик, подымая вместе с Деминым сани и пристяжную лошадь. – Здесь, подле Всесвятских ворот, в базарный день бедовое дело! А на Берсеньевском мосту и того хуже: со всех сторон народ так и валит, вовсе проезду нет… Эге! – продолжал ямщик, осматривая лошадей. – Да сбруя-то вся хоть брось!.. Ах они шальные, пьяницы этакие!.. Смотри-ка, что понаделали!

– Да, брат, – сказал Демин, – постромки никуда не годятся…

– Что постромки!.. Ты посмотри-ка шлею на пристяжной… А дуга-то где?.. Оба гужа лопнули… Ну!.. Озорники этакие!.. Чтоб им до дому не доехать, проклятым!..

– Да нельзя ли как-нибудь связать, чай, с тобой веревки есть?

– Чего связать!.. Нет, уж делать нечего: побудьте здесь, а я как раз сбегаю.

– Куда?

– Да вот тут недалече живет у меня куманек, – покучусь ему, авось даст хомут на коренную.

– Так оставайся, Демин, здесь, – сказал-Симский, – а я пойду пешком. Послушай-ка, любезный, – продолжал он, обращаясь к ямщику, – как ты управишься, так ступай на Знаменку. Ты знаешь там дом стольника Данилы Никифоровича Загоскина?

– Нет, батюшка.

– Ну, а знаешь ли ты на Знаменке дом князя Хованского?

– Большие каменные палаты… в три жилья… крыша такая узорчатая?

– Ну да!

– Как не знать.

– Так насупротив-то крытые гонтом бревенчатые хоромы…

– А! Знаю, знаю, батюшка! На дворе еще такая высокая голубятня, с длинным шестом, а на шесте-то петушок?

– Ну, так приезжай же туда.

– Ладно, батюшка, приеду.

Ямщик побежал к своему куму, а Симский, оставив при санях Демина, пошел к Всесвятским воротам. Эти ворота, сходные по своему зодчеству с нынешними Иверскими воротами, стояли на берегу Москвы-реки, у самого въезда на Берсеньевский мост, который назывался также и Всесвятским.

Этот мост, замененный впоследствии нынешним Каменным мостом, служил в то время единственным постоянным и падежным сообщением Замоскворечья с остальными частями города, потому что, вместо нынешнего Москворецкого моста, перекинут был через реку деревянный живой мост, то есть длинный плот без перил, по которому ездить не всегда было безопасно. Бе-рсеньевский каменный мост был вовсе не щеголеватой наружности, но зато весьма прочной постройки. На нем во всю длину выстроены были лавки, а под арками поднята вода, и у каждого быка стояло по водяной мельнице о нескольких поставах. На другой стороне Москвы-реки, против Всесвятских ворот, подымалась широкая четырехсторонняя башня с воротами, которыми, прямо с Берсеньевского моста, въезжали в Белый город. Эти ворота, которые давно уже не существуют, назывались Троицкими.

Симский с трудом мог продраться сквозь толпу проезжих и прохожих, которые теснились на Берсеньевском мост)'; но ему еще труднее было попасть в Троицкие ворота, потому что, за исключением узкого проезда, все пространство между ними и мостом было загромождено шалашами, мазанками, выносными очагами, на которых пекли лепешки, скамьями и лавочками с разным мелочным товаром, с поношенным платьем, со всякою ветошью и ломаным железом. Продавцы этого хлама, называемые в старину не купцами, а щепетилъниками, кричали во все горло, выхваляя свой товар и приглашая покупщиков. Посреди толпы шныряли сбитенщики со своими баклагами, разносчики гречневиков с конопляным маслом, медовой патоки с имбирем и знаменитого калужского теста без всякой приправы. Посадские бабы в коломенковых шубах и меховых шапках, горожанки в теплых ферезях с длинными рукавами, приказные в долгополых синих кафтанах, боярские слуги в нагольных тулупах и сотни разных праздношатающихся зевак лакомились этими сластями, толпились около лавочек, торговали, шумели, спорили и не давали никому прохода. Наконец Симскому удалось выбраться за Троицкие ворота. Оставив в левой стороне Крымский двор, он пошел вдоль стены Белого города; дойдя до Лебединого пруда, повернул мимо Царского сада, расположенного на берегу Неглинной, и вышел на Знаменку. Тут Симский должен был снова остановиться, потому что два обоза, из которых один тянулся от Чертольских, а другой от Арбатских ворот, съехались с третьим, едущим из Кремля, и захватили совершенно всю улицу. Тогда в Москве во многих местах, и почти на всех перекрестках, стояли нищенские избы или богадельни, в которых жили и питались мирским подаянием убогие и недужные люди. Эти богадельни служили также иногда приютом подкидышей, которые там и воспитывались, следовательно, почти всегда, как бесприютные сироты, поступали в число нищей братии, без которой и до сих пор наша доброхотная и христолюбивая Москва обойтись не может. Чтоб выждать, когда проедут обозы, Симский остановился у одной из этих нищенских изб. У самых ее дверей, на завалине, сидели две старухи и грелись на солнышке. Обе они были в овчинных шубейках, которых покрыши составлены были из разноцветных полинялых лоскутов. У одной были на ногах истасканные коты, другая была обута в поношенные лапти.

– Ну вот, Федосьевна, – молвила старуха в котах, не замечая, что близехонько подле них стоит прохожий барин, – вот нам Господь Бог и весну дает. Эка теплынь, подумаешь!

– И, что ты, голубка! – отвечала старуха в лаптях. – Что даст Господь опосля великого поста, а теперь мы еще и блинков не ели, так до весны-то далеко. Да что твоя Настька, не вернулась?

– Нет еще, Федосьевна. О-хо-хо-хо, избаловалась она совсем! Вот и вчера, и третьего дня ходила, ходила, и в городе по рядам, и в Кремле по боярским домам, а что принесла? Две полушки, серебряную копеечку да полкалача!.. Ох, Федосьевна, обманывает она меня!

– И я то же мекаю, Кондратьевна. Да вот хоть нынче ночью мне не спалось, – слышу, она щелкает орехи. «Откуда это у тебя, Настька, орешки-то завелись, а?» – спросила я. «Добрые, дескать, люди подали». А я себе думаю: «Врешь, проклятая, купила!» Ну, где слыхано, чтоб милостыню подавали калеными орехами!

– То-то и есть, Федосьевна: приемыш все приемыш! А мало ли я с ней горя натерпелась! Вот ровно четырнадцать годков, как ее в Петров день подкинули; я взяла ее на свои руки, ноченьки целые не спала; выкормила рожком, сколько денег на молоко поистратила, а вот тебе и спасибо!..

Тут подошла к избе безобразная девчонка в лохмотьях, сверх которых висел у нее через плечо на мочальной веревочке сплетенный из лыка кошель.

– А, это ты, Настька! – сказала Кондратьевна. – Поди-ка сюда, поди!.. Да постой, постой! – продолжала она, схватив ее за руку. – Куда ты?

– В избу, бабушка, погреться, – отвечала девочка Я вовсе окоченела.

– Вишь, барыня какая, – окоченела!.. Мы и старухи, да в избе не сидим.

– Да полно, бабушка, отцепись, – пусти!..

– Погоди, голубушка, не замерзнешь. Ты мне скажи, где ты до этой поры таскалась?

– Мало ли где: в Чертолье была, у Арбатских ворот, здесь, по Знаменке, ходила…

– А много ли выходила?..

– Да что, бабушка, – видно, уж такой день выдался: никто не подает.

– Так ты ничего не принесла?

– Ломтика четыре хлебца.

– Только-то? А что я тебе говорила: как пойдешь по Знаменке, зайди неотменно на двор к боярыне Марфе Саввишне Загоскиной?

– Заходила, бабушка.

– Так тебе и там ничего не подали?

– Ничего.

– Врешь, врешь, негодная!.. Кто другой, а Марфа Саввишна всегда подает. Она – дай Бог ей много лет здравствовать! – нищую братию любит.

– Да у них, бабушка, в дому что-то нездорово.

– Нездорово?

– Видно, что так. Я сначала зашла с переднего | крыльца, на крыльце стоит, пригорюнившись, дворецкий Сидор Иваныч. Бывало, он и сам всегда мне подаст, да еще по головке погладит, а тут как закричит: «Пошла, пошла, – не до тебя!» Вот я от него прочь да к девичьему крыльцу… постояла, постояла – никто нейдет. Думаю: взойду в девичью, мне не впервые. Взошла, гляжу – нянюшка Прокофьевна сидит да так и заливается слезами, на всех сенных девушках лица нет. Не дали мне словечка вымолвить: «Ступай, ступай! Бог подаст!..» – «Кормилицы, – сказала я, – доложите вашей барыне…» – «Куда докладывать! – молвила Прокофьевна. – До того ли ей теперь!» Да как вдруг завопит: «Ах ты, батюшка Hani, Данила Никифорович, снял ты со всех с нас голову!» А ключница Матрена – такая злющая, завсегда лается, как вскинется на меня: «Убирайся, говорят, а не то я тебя голиком! Пошла, пошла!» Так по шеям меня и выгнала. Да пусти же меня, бабушка, в избу-то: я вовсе прозябла.

– Постой, постой! Дай-ка мне свой кошель.

– Да на что тебе? В нем, окромя хлеба, ничего нет.

– Добро, добро, – прошептала Кондратьевна, – я посмотрю… Ломоть, другой, третий… А это что? – вскричала она, вынимая из кошеля медовую сосульку и пряничного конька с золоченой гривою. – Это что?.. Ах ты, воровка-мошенница этакая!

Симский, который слышал весь разговор, не стал дожидаться конца этому розыскному делу. Ему было вовсе не до того. Он любил своего дядю как отца родного, а если девочка говорила правду, так с Данилою Никифоровичем случилось какое-нибудь несчастие или он был при смерти болен. Несмотря на то, что на улице было еще очень тесно, Симский пустился бегом по Знаменке. Пробираясь между возов, он вышел кое-как на свободное место и с ужасною тоскою и замиранием сердца добежал наконец до обширного двора, посреди которого стояли длинные хоромы дяди его, заслуженного стольника Данилы Никифоровича Загоскина.

IV

Симский прошел всем двором, не встретив никого. В передней не было тоже ни души. Он вошел потихоньку в столовую; в этой комнате сидела под окном и горько плакала пожилая барыня, одетая по-домашнему: в штофной поношенной кофте и тафтяной юбке, которая была когда-то красного цвета. В то время давно уже вошли в употребление женские черевички, то есть башмаки; но эта барыня была обута, по старинному обычаю, в сафьянных сапожках, вышитых бисером. За поясом у нее висела связка ключей, а на голове надета была круглая бархатная шапочка с меховым околышем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю