Текст книги "Русские в начале осьмнадцатого столетия"
Автор книги: Михаил Загоскин
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
– Ты ошибаешься, бояр…
– Я ошибаюсь – я?.. Так он не для тебя приехал в Кут-Маре, не для тебя пошел на явную гибель?
– Он здесь в первый раз и заехал сюда нечаянно.
– Да не ты ли сама признавалась мне, что любишь этого русского?
– Да, я люблю его; но та, которую он любит, не здесь, Палади: она русская. Симский зовет меня сестрою и, может быть, любит как сестру, но никогда не будет моим мужем.
– Если б я тебе и поверил, – сказал молдаванин, – так что ж от этого? Любит ли тебя этот русский или нет, но он стал между тобой и мной…
– Но разве Симский желал этого?.. О, поверь, Палади, он ни в чем не виноват перед тобой!..
– А в чем виноваты перед турками солдаты русского царя? Они не сами пришли: их привели на Прут; так, по-твоему, падишах должен их всех помиловать? Нет, кукона, если этот русский не виноват предо мной, так пусть кровь его будет на тебе: не я, а ты его убийца!
– Бояр Палади, – прервала кукона, – время дорого, выслушай мою последнюю и непременную волю: клянусь тебе Господом Богом, если Симский погибнет, так я никогда не буду твоей женою и умру, проклиная тебя; а если ты спасешь его, то веди меня завтра же к венцу!
– Завтра… тебя! – повторил с удивлением Палади. – Ты шутишь, кукона!
– Вот как я шучу! – сказала Смарагда, снимая со стены икону. – Гляди, Палади: я целую лик Божьей матери и повторяю мою клятву.
– Да подумала ли ты, Смарагда, что до завтрашнего
дня осталось только несколько часов и что в Кут-Маре есть церковь и священник?
– Прикажи ему быть готовым.
– Так ты будешь моею? – прошептал Палади, устремив сверкающий взор на бледную, истерзанную горестью, но все еще прекрасную молдаванку. – Моею! – повторил он, схватив ее за руку.
– Да, – прошептала кукона, – если ты спасешь Симского.
– Смарагда! – сказал, помолчав несколько времени, Палади.
– я Верю, что теперь ты на все готова, но кто поручится мне за будущее? Пройдет месяц, другой…
– Но разве я тебе не сказала, что ты можешь завтра же вести меня к венцу?
– Завтра!.. Да ведь я отвечаю за этих пленных
головой и, чтоб спасти их, должен сам уйти вместе с ними, а ты останешься здесь.
– Нет, бояр, я здесь не останусь, а поеду к моим родным в Киев; ты можешь также туда приехать и если докажешь, что Симский доехал благополучно до России…
– А чем я докажу это?
– Привези от него письмо.
– Письмо! – повторил молдаванин. – Письмо, в котором, может быть, он станет уверять тебя в любви своей!..
– Я уж сказала тебе, Палади, что он любит меня как сестру и никогда не будет моим мужем.
– Почем я знаю, – продолжал молдаванин, – что у тебя на уме, кукона? Может быть, вместо Киева мне придется ехать с этим письмом в Москву.
– Боже мой, Боже мой, да чем же я могу тебя уверить?.. Постой! – промолвила Смарагда, снимая с себя золотой крест. – Вот благословение покойной моей матери: она завещала мне никогда с ним не расставаться, но ты – мой жених, Палади, возьми его! И пусть благословение моей матери превратится в вечное проклятие, если я изменю моему слову!. Да, клянусь перед Богом: только тот, кто возвратит мне этот крест, будет моим мужем! Ну, веришь ли теперь, что я тебя не обманываю?
– Хорошо, кукона! я постараюсь спасти этих русских! Помни только, что дело идет о голове моей и что с этой минуты ты принадлежишь мне навсегда. Погибну я или нет – все равпо! Да, Смарагда, этого креста пе возвратит тебе никто, кроме меня… Прощай!
Палади вышел из дома. На дворе все было тихо. У дверей кладовой, в которой заперты были пленные, стоял Янко, арнаут бояра Палади. У коновязи сидел, поджав ноги, турецкий часовой, он не курил даже трубки, потому что спал мертвым сном. Один только Димит-раки расхаживал подле запертых ворот и мурлыкал про себя песенку.
– Димитраки, – сказал Палади, подойдя к караульщику, – что, все спокойно?
– Все, бояр.
– Кажется, турки-то все спят?
– Да когда ж им соснуть, коли не теперь? Всю ночь прошатались.
– А ты что не спишь, Димитраки?
– Нет, бояр, спасибо!.. Вишь какой! – промолвил он шепотом. – Еще спрашивает, черт этакий!
– Я вчера поколотил тебя за это, – продолжал Палади, – а сегодня, уж так и быть, – жаль мне тебя, ступай, спи!
– Да вон уж светает, бояр, высплюсь днем.
– Ну пошел же, когда тебе говорят! Да возьми с собой в избу собак: надоели – все лают.
– Да кто же двор-то станет караулить?
– А вот кто! – прервал Палади, ударив кулаком караульщика. – Когда приказывают, так слушайся!
Димитраки покликал к себе собак и отправился вместе с ними в одну из мазанок, которыми уставлен был весь двор, а Палади, поглядев внимательно вокруг себя, пошел к каменной кладовой. Минуты через две Димитряки высунул голову из дверей избы.
– Проклятый полуночник, – прошептал он, – вчера приколотил меня за то, что я спал, сегодня – за то, что нейду спать, разбойник этакий!.. Да что ж это такое, – продолжал караульщик, выходя потихоньку из избы, – и меня прогнал, и собаки ему надоели?.. Это что-нибудь недаром… Уж не пойти ли мне сказать об этом туркам? Что, в самом деле, – ведь я и перед ними также в ответе. Упаси Господи, коли грех какой сделается, ведь тогда за меня первого примутся!.. Ты, дескать, караульщик!..
Рассуждая таким образом, Димитраки пробрался стороной до длинного надворного строения, в котором помещался турецкий ага со своим отрядом. В одном окне светился огонек.
– Э, – прошептал Димитраки, – да никак ага-то не спит!.. Ну так и есть! Кажись, молится по-своему богу…
Не пойти ли мне сказать ему?.. Нет дай прежде посмот pro, где этот чертов сын, Палади.
Между надворным строением и забором сада рос высокий бурьян и разбросано было несколько кустов смородины. Димитраки почти ползком прокрался между ними до самой коновязи. При свете утренней зари, которая стала уже заниматься, можно было различать довольно ясно все предметы. В пяти шагах от Димитраки бояр Палади и его арнаут Янко суетились около лошадей.
– Проворней, проворней, – шептал Палади, – я все боюсь, что этот проклятый турок… Эх, лучше бы!..
– Да небойсь, бояр, – прервал Янко, – я ему рот завязал платком и скрутил так, что ему пошевелиться нельзя, а закричать и подавно, еще, пожалуй, задохнется Да ништо ему коли приставили караулить, так не спи!
– Ну, веди теперь лошадей садом, а там задними воротами в рощу, – знаешь, где старая винокурня?
– Знаю, бояр.
– Там и дожидайся, а я пойду к русским.
«Эге, – подумал Димитраки, – и турка связали, и лошадей ведут украдкой, так дело-то не ладно, надо сказать are. Ну, бояр, как-то ты с ним разделаешься: ведь он не наш брат, его не поколотишь!»
Меж тем Палади подошел к каменному небольшому зданию с одним окном, в которое вставлена была толстая железная решетка, отпер ключом дубовую окованную дверь и вошел в кладовую. Через несколько минут он вышел из нее с Симским и Фроловым и перерезал кинжалом веревки, которыми они были связаны.
– Теперь за мной! – сказал Палади.
Симский и Фролов, вслед за молдаванином, перелезли через забор и пустились бегом по саду.
– Скорей, скорей, – прошептал бояр. – Вон видите там за воротами?. Эти кони приготовлены для нас
– Ты лжешь, Палади! – сказал кто-то по-молдавански. Из-за кустов высыпали вооруженные спаги, в турецкий ага заступил дорогу беглецам.
– Ибрагим! – вскричал бояр.
– Да, ты лжешь, Палади, – повторил ага, – эти копи приготовлены для меня Возьмите русских, – продолжал он, обращаясь к туркам, – и посадите их на коней: я сам с ними поеду, а ты, проклятый гяур, оставайся дома.
Вслед за этими словами раздался выстрел, и бояр Палади упал мертвый на землю. Ата продул спокойно затравку своего пистолета, заткнул его за кушак и пошел к роще, а два или три турка, которые остались в саду, принялись раздевать и обшаривать убитого бояра.
Солнце начинало уже всходить, когда наши пленные выехали на дорогу, ведущую от поместья Кут-Маре к турецкому лагерю; он тянулся по высотам, которые шли вдоль низкого берега Прута, поросшего густым камышом. Вот забелились бесчисленные палатки и красивые наметы турецкого войска. Вдали, как белоснежная, увенчанная золотой луною гора, возвышался огромный шатер великого визиря. Посреди обширного поля, отделявшего таборы крымских татар от турецкого стана, гарцевали сотни лихих паездников. Они крутились вихрем по полю, гонялись друг за другом, бросали свои джериды и на всем скаку, подхватывали их в воздухе. Эта необычайная быстрота движений, этот восточный живописный наряд, это блестящее на солнышке и залитое в серебро оруяше, от которого сыпались огненные искры, – все это вместе было так прекрасно и так великолепно, что Фролов, несмотря па свою ненависть к басурманам, не мог удержаться от восторга и прошептал:
– Эх, жаль, что эти поганые турки Христа-то не знают!.. А нечего сказать, удалой народ!
Не доехав шагов пятидесяти до визирской ставки, ага сошел с коня; русские пленные и их провожатые также спешились. Сказав несколько слов янычарам, стоявшим у входа в шатер, он вошел в него и велел вести за собою пленных. Пройдя два отделения, в которых толпились турецкие аги и татарские мурзы, они вошли в третье; в нем, на низком диване, или, верней сказать, широком тюфяке, сидел каймакан, то есть наместник великого визиря. Перед ним стояли в почтительном молчании пять или шесть бимбашей и сидели на ковре двое осанистых пашей. Несколько поодаль писал, стоя на коленях перед низеньким столом, ада-баши – по-нашему, обер-квартирмейстер. В углу, позади каймакана, стояла целая толпа чаушей, готовых по первому мановению визиря или его наместника отколотить по пяткам весь главный штаб турецкой армии. Русских остановили при входе, а Ибрагим, став против каймакана, наклопил голову и, приложив к губам правую руку, сказал обыкновенное приветствие правоверных:
– Маш Аллах! – то есть: да благословит тебя господь!
– Аллах разола! – пробормотал каймакан, кивнув слегка головою. – Ну, что скажешь, Ибрагим?
– Я сегодня ночью, – отвечал ага, – захватил вот этих двух русских Один из них юз-баши.
– Пек-эй, пек-эй!.. А который из них юз-баши?
– Вот этот, что выше ростом.
– Как, этот мальчишка?.. И он юз-баши!.. Ну, видно, у этих москов не по-нашему! – промолвил он, поглаживая свою седую бороду.
Занавеска дверей, ведущих во внутренние отделения визирской ставки, зашевелилась Все турецкие чиновники встрепенулись, паши вскочили со своих мест, и сам каймакан приподнялся. Но эта тревога тотчас же кончилась, потому что вместо великого визиря вошел русский подканцлер Шафиров со своим переводчиком.
– Что я вижу1,– вскричал он, – Симский!. Ты как здесь?
– В плену, Петр Павлович.
– В плену?.. Да когда ж ты попался?
– Сегодня ночью. Государь изволил отправить меня с указом в московский Сенат.
– С указом?.. Так погоди же!..
Шафиров подошел к каймакану и начал говорить с ним через переводчика. Турок слушал его с большим вниманием, улыбался и, когда Шафиров перестал говорить, кивнул приветливо головой и сказал:
– Пек-эй, пек-эй!
– Что это он говорит? – спросил Шафиров.
– Хорошо, дескать, – отвечал переводчик. Шафиров поклонился каймакану и, проходя мимо
Симского, спросил, не отобрали ли у него царского указа
– Нет, Петр Павлович, – отвечал Симский, – указ, слава Богу, при мне.
– Так авось ты довезешь его благополучно до Москвы Прощай!
Через несколько минут вынесли от визиря бумагу; каймакан прочел ее с приметным удовольствием, повторяя беспрестанно свое «пек-эй»; потом передал ее ада-баши и, проговорив с набожным видом «гпокюр аллах», потребовал свою трубку; но, прежде чем он успел затянуться первым глотком благовонного дюбека, вошел торопливо пожилой бим-баши и сказал ему что-то вполголоса
– Аллах кирим! – вскричал каймакан с приметным ужасом – Что ты говоришь, он здесь?
– Здесь и прямо идет сюда.
Перед шатром послышался шум. Каймакан вскочил, паши также встали; шум приближался, и вдруг в палатку вошел или, лучше сказать, вбежал человек высокого роста, не слишком приятной, но весьма значительной наружности. Этот, по-видимому вовсе нежданный, гость не отличался ничем от трех шведских офицеров, которые вошли вместе с ним в палатку. На нем была небольшая треугольная шляпа, однобортный зеленый мундир с желтым подбоем, такого же цвета исподнее платье, ботфорты со шпорами, лосиная портупея с медной пряжкой и замшевые перчатки с широкими раструбами по самый локоть.
– Где визирь?^ – сказал оп повелительным голосом, не снимая шляпы и не отвечая на почтительный поклон каймакана. – Понятовский, спроси их!
– Вот, государь, наместник его, – сказал Понятовский, указывая на каймакана.
– Какое мне дело до его наместника! Где Мехмет-паша?
Каймакан молча указал на двери, ведущие в соседнюю комнату. Карл XII – читатели, вероятно, уж отгадали в этом посетителе шведского короля – отдернул занавеску и вошел, вместе с Понятовским, в обширное отделение палатки, устланное персидскими коврами и обтянутое богатым штофом. В глубине этой походной аудиенц-залы, на роскошном атамане, покрытом турецкими шалями, сидел, поджав ноги, и курил трубку великий визирь. С одной стороны подле него стоял с серебряным подносом и золотою кружкою сербет-аглан, то есть чашник, или кравчий; с другой – черный невольник обмахивал мух павлиным хвостом и в то же время навевал прохладу на его великолепие, победоносного Ахмет-пашу, который, несмотря на летний жар, сидел в шубе и уродливой визирской чалме, совершенно похожей на огромный, поставленный вверх дном цветочный горшок. Несколько турецких сановников и драгоман сидели па ковре и перечитывали какие-то бумаги. Нечаянное появление шведского короля, по-видимому, очень смутило визиря. Он встал со своего места и хотел что-то сказать, но Карл XII не дал ему вымолвить ни слова; кинув на него гневный взгляд, он опустился небрежно на диван и сказал:
– Понятовский, переведи этой турецкой чучеле все, что я буду говорить, да – смотри – слово от слова!
Визирь сел опять на прежнее место, и между ним и шведским королем начался через переводчика следующий разговор.
– Правда ли, визирь, – спросил Карл XII, – что ты хочешь заключить мир с русским царем?
– Правда, – отвечал Мехмет-паша.
– Я надеюсь, этого не будет.
– Нельзя не быть: мир уж заключен.
– Заключен! – вскричал король. – Ах он изменник!.. Да как же ты, Мехмет-паша, осмелился заключить этот мир?
Визирь поглядел с удивлением на своего гостя и сказал:
– Да разве ты не знаешь, что я имею право и войну вести, и мир заключать?
– Вот то-то и худо, что тебе дали это право. У меня бы ты не смел этого сделать. Вот и мои сенаторы вздумали было также умничать, да я послал им мой старый сапог и приказал, чтоб они спрашивались у него, что делать. Переведи ему это, Понятовский!
Вероятно, Понятовский исполнил к точности это приказание, потому что визирь поглядел с ужасом на короля и отодвинулся от него подалее.
– Да для чего же ты, Мехмет-пашат – продолжал Карл XII, – заключил мир с русским царем, когда все войско его и он сам были_в твоих руках?
– Наш закон, – отвечал е важностью визирь, – повелевает щадить врагов, когда они просят помилования.
– А разве этот закон запрещал тебе взять в плен русского царя?
– Взять в плен москов-султана? А кто же бы тогда стал править его царством?
– Ну, вот, – прошептал Карл XII, – говори с этим бессмысленным скотом!.. Да какое тебе дело, Мехмет-паша, что некому бы было управлять русским царством?
– Аллах не любит безначалия, – возразил визирь. Потом, взглянув исподлобья на шведского короля,
промолвил еще несколько слов. Понятовский видимым образом смутился
– Что он еще там бормочет? – спросил король. – Ну что ж ты молчишь, Понятовский?
– Он говорит такой вздор, ваше величество, что, право, не стоит и переводить.
– Все равно, я хочу знать!.. Да смотри – не обманывай меня!
– Он говорит, ваше величество, что нехорошо будет, если все цари станут жить по чужим землям.
Карл XII вспыхнул.
– Ваше величество – сказал торопливо Понятов-ский, – не гневайтесь на ьтого турка: он не знает сам, что говорит.
– Ты прав, Понятовский, – промолвил король, – с этим болваном рассуждать нечего. Поедем!
Он вскочил с дивана, зацепил шпорою за шубу визиря, разорвал ее, потом выбежал вон из палатки, вспрыгнул на своего коня и поскакал назад в Бендеры.
– Собака! – прошептал Мехмет-паша, принимаясь снова курить свою трубку.
Спустя минут десять каймакан вошел к визирю.
– Что ты, Осман? – спросил Мехмет-паша.
– Я пришел донести твоему великолепию, – отвечал каймакан, – что ага Ибрагим захватил в плен двух русских, один из них юз-баши.
– А когда он взял их в плен?
– Ночью, за час до утренней молитвы.
– То есть прежде, чем мы заключили мир с русскими?
– Прежде.
– Так пускай Ибрагим возьмет их себе.
– А я думаю, что их лучше отпустить.
– Зачем?
– Да вот мне сейчас русский рейс-эфенди говорил, что москов-султан послал их с фирманом в свою землю затем, чтоб там скорей сбирали подать, которую он должен положить к ногам великого падишаха.
– Ну, это другое дело!.. Ты правду говоришь, Осман: их должно отпустить. Да уж кстати скажи Ибрагиму, чтоб он взял с собою человек двадцать спагов и проводил этих русских, а не то, пожалуй, их захватят крымские татары. Ведь для этих разбойников все равно, война или мир, им только бы грабить.
Каймакан поклонился и вышел вон. Через полчаса Симский и Фролов, которым отдали оружие, сидели уже на конях.
– Ну, вот, сударь, – сказал Фролов, – Господь нас помиловал! Нас даже и в плен не берут. Ага сказал мне, что едет с нами для того только, чтоб нас не обидели татары.
– Что ж это значит?
– Должно быть, перемирие, сударь. Да, видно, ьа нас очень просил и боярин Шафиров, дай Бог ему много лет здравствовать!
– Хайде! – крикнул ага, и весь поезд двинулся по дороге, ведущей к Яссам.
XI
Теперь мы должны возвратиться опять в Москву, но вы не узнаете ее, любезные читатели:
Она грустна, она уныла, Как мрачная осенняя ночь…
Дурные вести скоро доходят, да это бы еще ничего, что было, того не воротишь; но вот что худо: почти всегда, как будто бы для того, чтоб оправдать пословицу: «Пришла беда, отворяй ворота», за каждой нерадостной вестью следуют тысячи новых, одна другой ужаснее. Есть люди, для которых всякое народное бедствие – сущий клад. В спокойное время они обыкновенно сидят по домам, но случись какая-нибудь общая беда – и они, как зловещие птицы, появятся везде, начнут всех пугать своим отвратительным криком, и надобно отдать справедливость этим вестовщикам горя: они вполне обладают непостижимым искусством – из небольшой мухи сделать огромного слона. На этот раз для них было настоящее раздолье: нашествие турок на святую Русь, погром Москвы, осквернение храмов Божиих – было над чем уму-разуму потрудиться, и, нечего сказать, эти господа потрудились порядком. В Москве не знали ничего верного о положении нашего войска, знали только, по слухам, что дела идут худо; но, по милости этих зловещих птиц, и неробкие люди стали призадумываться; о трусоватых и говорить нечего – те уж давно распорядились: одни припрятали подалее свое серебро и наличные денежки, другие уложились и держали наготове лошадей, чтоб при первой опасности ускакать из Москвы.
Семнадцатого июля, часу в десятом утра, Данила Никифорович Загоскин беседовал в гостиной комнате своего носковского дома с Герасимом Николаевичем Шетневым.
– Да, батюшка Данила Никифорович, – говорил Шетнев, – ты себе верь или нет, а уж шила в мешке не утаишь, – плохо дело!
– Да ведь это только слухи, – сказал Данила Никифорович.
– Какие слухи! Говорят тебе, изо всего русского войска ни одной живой души не осталось.
– Помилуй, любезный! да как же это может быть? Ведь люди не мухи, а и тех всех не перебьешь. Русская-то рать была не маленькая. Ну, коли турок было и впятеро больше…
– Впятеро! Нет, Данила Никифорович, их пришло с лишком шестьсот тысяч, а татар-то собралось вдвое против этого. Говорят, весь Крым поголовно вышел на подмогу к туркам, так уж тут делать нечего, – насилу не возьмешь!
– Воля твоя, Герасим Николаевич, а я этому не верю, не до конца же прогневался на нас Господь. Ведь, по-твоему, и войско и государь…
– Все погибло, любезный, все!.. Вот они, немецкие-то кафтаны!.. Кабы жили да жили по старине…
– А в старину-то нас, чай, никогда не бивали?
– Случалось, да только не этак. Бывало, Господь накажет, а там и помилует.
– Ну так, может быть, и теперь то же.
– Нет, любезный, теперь мы сами от господа отступились, так и он нас покинул. Послушал бы ты, что говорит об этом Лаврентий Никитич Рокотов. Я третьего дня был вместе с ним в селе у Максима Петровича Прокудина.
– Так они помирились?
– Да, помирились, а вчера опять было поссорились.
– За что?
– А вот за что: Максим Петрович так же, как ты, не очень верит слухам. «Как, дескать, мы ни грешны, – говорит он, – а все-таки рабы Божьи, и он не предаст помазаа шка своего и нас, рабов своих, на поругание язычникам». А Лаврентий Никитич и скажи ему на это: «Коли, дескать, все правда, что говорят, так тут есть и гнев и милость Божья. Придет разоренье на святую Русь, – ну что ж: не впервые, – авось как-нибудь оттер-пимся, зато после легко будет. Ведь по мне, дескать, немецкий-то погром хуже турецкого». Батюшки, как Максим Петрович расходился!.. Да, нечего сказать, и я Лаврентия Никитича не похвалил. Ну, коли каким ни есть чудом государь Петр Алексеевич вернется да узнает о таких речах… Господи Боже мой, пропадешь ни за денежку. Насилу, насилу их помирил, да и то, что Лаврентий Никитич догадался и сказал, что он это так… пошутил, чтоб подразнить Максима Петровича.
– Здравствуйте, Герасим Николаевич! – сказала, входя в комнату, Марфа Саввишна.
Шетнев встал и поклонился.
– У тебя гости были, жена? – спросил Данила Никифорович.
– Да, батюшка, Аполинарья Степановна Бирдюко-ва да Нимфодора Алексеевна Добрынская.
– То-то, чай, навезли тебе вестей!
– О, Господи, такие страсти, что и сказать нельзя!.. И что им за утеха рассказывать?.. Держали бы про себя…
– Куда! Чай, так и рвутся одна перед другой!
– И добро бы еще слухи-то были хорошие, – так нет! С радостной весточкой ни за что не приедут!
– Охота тебе, жена, их слушать.
– А что такое они вам рассказывали? – сказал Шетнев. – Сделайте милость, сообщите нам!
– Ох, батюшка!.. Коли правда, что они говорят…
– А что они говорят такое?
– Да вот Аполинарья Степановна рассказывала мне: она получила письмо от одной приятельницы из Чернигова, и в этом письме к ней пишут, что турки-то уж в Полтаве.
– Слышишь, Данила Никифорович? – прервал Шетнев.
– Слышу, батюшка, слышу!
– Ну, что ж они, Марфа Саввишна, с Полтавой-то сделали?
– Камня на камне не оставили! И место, где она стояла, вспахали, проклятые, да солью посыпали, чтоб трава не росла!
– А с православными-то что сделали? К себе, что ль, угнали?
– Нет, батюшка, перебили всех до единого.
– И женщин также?
– Ох, нет, кормилец!.. Говорят, молоденьких всех по рукам разобрали.
– А что, от Полтавы они назад, что ль, пошли?
– Куда назад!.. Говорят, уж дошли до Киева.
– Что ты, матушка, – прервал Данила Никифорович, – да ведь Киев-то ближе к туркам, чем Полтава!
– Я этого, сударь, не знаю, а рассказываю тебе, что слышала. И Нимфодора Алексеевна говорит то же, и ей также пишут, из Курска, что ль, не знаю, что крутом Полтавы нет деревца, на котором бы человек десять не висело.
– Скажите пожалуйста, – вскричал Шетнев, – и режут и вешают!
– То ли еще они, душегубцы, делают с православными, – продолжала Марфа Савввишна, – и подумать-то страшно!
– А что такое, матушка?
– А вот что, Герасим Николаевич возьмут человека, зароют его по самую голову в землю, да так в степи и оставят. Вот как он, голубчик, рот раскроет, так в него и поползет всякий гад: и ящерицы, и змеи, и козявки всякие…
– Господи Боже мой!.. Охота же была связываться с таким народом!
– Ох, батюшка, правду ты говоришь! Знаешь ли ты, что мне сказывала Аполинарья Степановна, а она слышала это от людей бывалых: где нам воевать с турками! Они все народ тучный, дородный, – что им делается? Вот турок ударит саблею русского, так он тут же изойдет кровью, сердечный! А коли наш пырнет чем ни есть турка, так ему это нипочем: тотчас заплывет жиром… Ну что ж ты смеешься, Данила Никифорович?
– Да повеселее на сердце сталр, матушка. Коли и друтие-то вести так же верны, как эти, так еще слава Богу!
– Нет, Данила Никифорович, – прервал Шетнев, – не говори этого. То, что изволила рассказывать Марфа Саввишпа, само по себе, а то, что я тебе говорил, так это верно, как Бог свят. Вот как и дело было: мы перешли за реку Днестр, а за этой рекою пойдут арапские пустыни… Это, матушка Марфа Саввишна, должна быть та самая земля, в которой живут мурины, сиречь арапы.
– Так, батюшка, так!
– Ну вот, сударыня моя, наши много нужды натерпелись; места, знаете, этак безводные, а жары такие, что там и огня вовсе не разводят.
– Да как же, Герасим Николаевич, там хлебы-то пекут?
– На солнышке, матушка. Вот наши шли, шли, да и пришли на какой-то пруд, а может быть, и озеро – наверно не знаю; говорят только, что рыба в нем так и кишит, и даже тюлени водятся.
– Так какой же это пруд, батюшка?
– Да, Марфа Саввишна, должно быть, озеро. Мы стали по сю сторону, а турки по ту. Вот как они собрались все воедино, так пошли в обход, а мы стоим да стоим. Глядь-поглядь, а турки-то уж и с тылу зашли, да и ну палить в наших из пушек. Мы также, а там врукопашную – и пошла жарня! Наши, сударыня, двое суток стояли крепко, денно и нощно бились с врагом. В первые сутки перебили у него пятьдесят тысяч, на вторые еще пятьдесят, а на третьи-то и силы уж не стало. Легко вымолвить! Поди-ка перебей сто тысяч человек – руки отмотаешь!.. Вот как турки заметили, что наши вовсе из мочи выбились, так кинулись на них гурьбою и пошли резать, как баранов. Я слышал от верных людей, что всех дотла перерезали. Ну, может статься, сотни две-три в живых и осталось; кто под кустом отлежался, кто успел тягу дать… да это все какая-нибудь лагерная челядь, а настоящая-то рать и царская гвардия вся поголовно легла.
– Слышишь, Лаврентий Никитич? – сказала Марфа Саввишна, заливаясь слезами. – А наш-то Васенька!..
– Племянник ваш, Симский? – прервал Шетнев. – Да! ведь он служил в Преображенском полку!
– Ох, недаром я тосковала, когда с ним прощалась! – продолжала Марфа Саввишна, рыдая. – Голубчик ты мой, сокол мой ясный! Умереть в таких годах, на чужой стороне, и, может быть, без покаяния!.. Батюшка Данила Никифорович, поеду я, отслужу по нем панихиду!..
– Что ты, матушка, помилуй! Ну что хорошего, коли ты о живом человеке панихиду отпоешь?
– Нет, Данила Никифорович, – сказал Шетнев, – не мешай! Что, в самом деле, племянник твой за выскочка, – один изо всего полка уцелел! Ведь он у тебя, я слышал, молодец, – так живой в руки не дастся.
– Да, это правда, а за куст и подавно не спрячется.
– Так и думать нечего! Ступайте, матушка Марфа Саввишна, дело христианское, богоугодное…
В столовой послышались шаги поспешно идущего человека. Двери отворились – и Симский вошел в комнату.
– С нами крестная сила! – вскричала Марфа Саввишна. – Что это?.. Васенька!
– Друг сердечный, Василий, ты ли это? – сказал Данила Никифорович, обнимая племянника.
– Я, дядюшка, я!.. Здравствуйте, тетушка!
– Голубчик ты мой! – воскликнула Марфа Саввишна, осыпая поцелуями Симского. – Ты жив… тебя турки не убили?
– А вот как видите.
– Ну, Герасим Николаевич! – сказал хозяин, обращаясь к Шетневу, – ты советовал жене отслужить по нем панихиду…
– Ну что ж, Данила Никифорович, теперь Марфа Саввишна вместо панихиды отслужит благодарственный молебен!
– Отслужу, батюшка, отслужу!.. Подлинно милость Божия! Подумаешь: один как перст изо всего полка остался!
– Нет, тетушка, не одип, наш полк благодаря Бога целехонек.
•– Что вы говорите, батюшка? – прервал Шетнев. – Так поэтому ваш только полк и уцелел?
– Нет, государь мой, все целы. Ну конечно, в ином полку народу гораздо поубыло, и наш поменьше стал, да без этого нельзя.
– Скажите пожалуйста!.. Ох уж мне эти вестовщики!.. И ведь выдумают же, проклятые!
– А что, видно, нас всех похоронили.'
– Чего, батюшка! У нас слухи были, что из всего русского войска ни души не осталось.
– И что турки-то уж в Полтаве! – подхватила Марфа Саввишна.
– Нет, тетушка, далеко от Полтавы, – сказал Сим-ский, улыбаясь, – да вряд ли туда и пойдут.
– А что государь? – спросил Данила Никифорович.
– Слава Богу, здоров. На прошлой неделе он сам изволил отправить меня с именным указом. Я сейчас был в Сенате и вручил его господам сенаторам.
– Так он, батюшка наш, жив и здоров! – вскричал Шетнев, сложив умильно руки. – Слава тебе Господи! Не отринул ты грешных молитв наших!
– Л что, племяпник, – молвил Данила Никифорович, – скажи по правде: что, дела-то наши худо идут?
– Да, дядюшка, тесненько нам приходило.
– Слышишь, любезный? – прервал Шетнев.
– Турки обложили нас со всех сторон…
– Слышишь? – повторил Шетнев.
– И надобно сказать правду наше дело было десперантное.
– Какое? – спросил Данила Никифорович.
– Десперантпое, то есть отчаянное.
– Слышишь, Данила Никифорович?
– Слышу, любезный!.. А теперь?
– Теперь, кажется, пошло на мировую.
– Почему ты это думаешь?
– А вот почему, дядюшка: когда государь изволил послать меня в Москву, так с визирем шли переговоры. Меня отправили почью, потому что мне надобно было пробираться сквозь все турецкое войско. Сначала-то мне не очень посчастливилось: турки меня захватили…
– Господи! – вскричала Марфа Саввишна. – Так ты был у них в полону?
– Был, тетушка.
– И тебя не зарезали, пе повесили, не закопали живого в землю?
– Нет, тетушка, Бог помиловал. Напротив, они и в плену меня не оставили, а отпустили с честью и даже дали мне проводников. Вот потому-то я и думаю, что у нас с турками положен штиль-штанд.
– Штиль-штанд! – повторил Данила Никифорович.
– Да, дядюшка, то есть армистициум.
– Армистициум. А это что такое?
– Сиречь перемирие.
– Ну так бы и сказал, братец. Да что это, племянник, или у вас в Питере-то все так товорят?
– О нет, дядюшка, как можно, чтоб все так говорили! Ведь и в Петербурге много людей непросвещепных.
– Вот что! Ну, этого я еще не знал. Так, по-вашему, просвещенный человек должен говорить по-русски так, чтоб его свои не понимали?.. Ох вы, петербургские! перехитрили вы, кажется!
– Ну, прощай, любезный! – сказал Шетнев, – пора домой.
– Батюшка Герасим Николаевич, – молвила Марфа Саввишна, провожая гостя, – ты поедешь мимо Нимфо-доры Алексеевны Добрынской, заверни к пей на минутку, скажи о нашей радости и о том, что мы слышали от Васеньки…
– Извольте, Марфа Саввишна. Только она мне не поверит.
– Что ты, батюшка!
– Право, не поверит. Да не прогневайтесь, и я пе вовсе верю вашему племяннику. Человек служивый говорит то, что ему приказано. Ну, да утро вечера мудренее: узнаем когда-нибудь всю правду. Прощайте, матушка!