355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Козаков » Фрагменты » Текст книги (страница 10)
Фрагменты
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:51

Текст книги "Фрагменты"


Автор книги: Михаил Козаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)

Мехти – М. Козаков, Морис – Е. Евстигнеев., «Глубокая разведка» А. Крона. Дипломный спектакль Школы-студии МХАТа. 1956

– Нужен новый МХАТ, – сказал Игорь.

– Это так, – согласился я, – но кто Чехов?

– Розов, – ответил Кваша…

Когда я теперь, в 78-м году, стал перебирать материалы о «Современнике», выяснилось, что написано о нем очень, очень много. Разобраться в этом ворохе не просто. Писали друзья, враги, сочувствующие, просто досужие лица. Писали статьи общего характера, рецензии, записывали интервью с Ефремовым, с актерами. Писали сами актеры, драматурги театра, коллеги. Обилие точек зрения, столкновения вкусов, принципиальные расхождения. Статьи бездарные, талантливые, пустячные и очень серьезные. Я испугался обилия материала и сведений, в котором мне предстояло разобраться.

Черт подери, подумал я, в конце концов, я не историк «Современника», я его участник, и если взяться за перо, то затем лишь, чтобы еще раз прожить свою молодость и разобраться в себе и в людях, а не в течении театрального процесса. Но оказывается, все слишком сплелось в один узел. И поэтому все-таки пришлось копаться в протоколах заседаний, читать статьи на пожелтелой от времени газетной бумаге, разбирать старые фотографии…

Какой ефремовский спектакль положил начало «Современнику»? Принято считать, что «Вечно живые», которыми открылась студия молодых актеров, о чем и извещала сине-белая афиша, приглашающая зрителей в филиал МХАТа. Формально так. Но трамплином послужила именно пьеса «В добрый час!», и начало «Современнику» и его эстетике было положено в ЦДТ, где в одном спектакле, в единой точке скрестились три линии: Эфрос – Розов – Ефремов.

Ефремов сыграл в этой пьесе у Эфроса и почти одновременно ставил ее на дипломном курсе, где учились Г. Волчек и И. Кваша, двое из основателей будущего театра. Тогда-то в недрах Школы-студии из их первых успехов, разговоров, дружбы, вечеринок, наконец, родилась идея своего «дела». Затем начались знаменитые ночные репетиции «Вечно живых» с привлечением самых разных артистов московских театров: актеры МХАТа М. Зимин, Л. Губанов, Л. Харитонов; Л. Толмачева – тогда артистка Театра имени Моссовета; ЦДТ представлен Г. Печниковым, А. Елисеевой; ЦТСА – Н. Пастуховым; здесь же студенты – О. Табаков, В. Сергачев и другие. Репетиции шли в той же Школе-студии, шли, как я уже сказал, по ночам, так как это было единственное общее свободное время – днем все служили в театрах. К премьере, еще не в филиале МХАТа, а в большом зале Школы-студии, актеры были на пределе. Их шутя называли «еле живыми».

Помню первый спектакль. Занавес открылся в полночь, но зал был полон. Кого там только не было: режиссеры, актеры, писатели, критики. И понятно. «За последние пятнадцать лет в Москве не возникло ни одного молодого студийного организма. Это преступно нерасчетливо», – писал Алексей Арбузов. Многие с ним соглашались. И вот наконец…

Премьера «Вечно живых» описана неоднократно. Ждали новое, а увидели «старое». Спектакль отличала приверженность мхатовской школе Станиславского и Немировича-Данченко, но такой, какой понимали ее Ефремов и его актеры. Чем же тогда волновал спектакль? В понимании этого сходятся все серьезные критики, писавшие о нем, впоследствии не один раз возобновлявшемся за двадцать с лишним лет существования «Современника».

В «Вечно живых» студийцы нащупывали пульс и угадывали философию времени, переданную в точных бытовых интонациях. Поэтому я предлагаю здесь и далее употреблять по отношению к «Современнику» понятие «неореализм», которое следует помножить на другое, на «десталинизацию»», – тогда мы можем получить некую формулу его успеха и заодно понять причины грядущего распада.

Почему «нео», не проще ли «реализм»? Почему «десталинизация», когда есть понятие «гражданственность»? Нет, не выйдет. Перемножь эти понятия – и получишь МХАТ с его «Залпом «Авроры» и «Зеленой улицей». И хотя ни в одной рецензии про «Современник» тех либеральных лет вы не встретите этих терминов, все критики, писавшие о театре – И. Соловьева, В. Кардин и другие, – я в этом убежден, именно это подразумевали.

Про Сталина, впрочем, в 1963 году еще можно было впрямую:

«Театр «Современник» родился в год XX съезда партии, и обычно его актеры, чурающиеся высокопарности, называют себя детьми 56-го…

Борьба с последствиями культа личности – это отрицание, искоренение всего дурного, мрачного, уродливого, привнесенного Сталиным в нашу жизнь, в наше общество, в наше искусство. Это утверждение ленинского начала.

«Современник» решительней, страстней других театральных коллективов говорил «нет» отвергнутому времени. Он вкладывал в свое «нет» весь талант, пламень молодых сердец, любовь к живому на сцене, ненависть к мертвечине. Его рождение, его свершения и надежды связаны с 56-м годом. Ветер этого славного года раздувал занавес первых премьер молодого театра», – писал В. Кардин в большой статье в 1963 году.

Я привел эту цитату, чтобы не приводить еще десятка других, где излагается позиция, которая и была яростно отстаиваемой позицией молодого «Современника».

Итак, «десталинизация», «неореализм»… Но как это сформулировать в программе театра?

На одном из бесчисленных заседаний совета театра и его труппы Ефремовым была предложена дискуссия об эстетической программе. После того как в течение нескольких суток ломались копья и дискутанты охрипли настолько, что вечерний спектакль был под угрозой срыва, дискуссия зашла в тупик, который следовало бы назвать «тупик имени метода Станиславского». И как ни жаждал Олег Николаевич своей программы, сформулированной и непременно записанной, я при поддержке многих товарищей доказал, что таковую писать бессмысленно.

Вопрос был в том, как сегодня понимать учение Станиславского о сверхзадаче, о темпе, о ритме, о живом восприятии, о взаимодействии и т. д.

«Современник» возник в полемике с практикой современного нам МХАТа, но ничего принципиально нового записать в программу мы не могли. Да это было и не нужно. Наше «новое» состояло в восприятии ритма жизни, проблем, которые она перед нами ставила, в том, что мы, по счастью, были живыми людьми, и это определило манеру игры и иное по сравнению с МХАТом качество сценической правды, которое я условно и называю «неореализм», не претендуя на искусствоведческие аналогии, скажем, с неореализмом итальянского кино. А обвиняли нас в «шептальном реализме», в том, что мы «играем под себя», что «нет крупности» – ну и тому подобное.

Обвинений было много. Даже угроз. Существовали мы на птичьих правах. Хотя поначалу все шло в общем успешно и тот же МХАТ нам помогал. Сошлюсь на статью И. Соловьевой «Театр, который откроется завтра»: «…оправдается ли оптимистический заголовок и откроется ли впрямь новый театр? Да, по всей вероятности, откроется. Руководство Художественного театра пришло к решению не только благородному, но и умному. Оно приняло на себя обязанность опекуна студии: МХАТ предоставил ей жилплощадь – репетиционные помещения, сцену; МХАТ финансирует постановки и оплачивает труд молодых актеров, которые получили таким образом возможность уйти из театров, где они работали до этого, и сполна отдаться своему творческому предприятию. И в то же время МХАТ предоставляет студийцам художественную самостоятельность, оставляя за ними право самим комплектовать труппу, готовить спектакли и строить репертуар. МХАТ сам взялся уберечь начатое Олегом Ефремовым и его товарищами дело от растворения в повседневном потоке творческой практики Художественного театра. В то же время можно не сомневаться, что творческие советы замечательных мастеров Художественного театра окажут немалую пользу молодым студийцам…»


Здание театра «Современник» на площади Маяковского


Артисты театра «Современник» во время туристической поездки в Италию. 1969


Здание театра «Современник» на Чистых прудах

Сначала так оно и было. Вторую премьеру – «В поисках радости» – я еще видел на сцене филиала МХАТа. Но после третьей, «Никто» по пьесе Эдуардо Де Филиппо в постановке Эфроса, в благородном семействе разыгрался скандал. И «Вечно живые», и «В поисках радости» ни по форме, ни по содержанию раздражения у опекунов пока не вызывали; когда же на святых подмостках появились «модерновые» декорации Левки Збарского, а по МХАТу разнесся слух, что этот то ли Лев, то ли Феликс – художник-абстракционист, послышались голоса недовольства.

По афише Феликс, а в жизни Лев, Збарский заслужил кличку абстракциониста тем, как он расписывал задник сцены. Ему понадобились цветовые пятна. Для скорости дела, а может быть, для эпатажа, к которому Феликс-Лев-Эрих-Мария Збарский, как мы его называли, всегда был склонен, он обул старые ботинки, налил в тазы разные краски, расстелил задник по полу, а потом влезал в нужный таз и прыгал по заднику, оставляя следы, чем и привел в ужас декораторов мхатовских мастерских, привыкших к тому, чтобы каждый листик тщательно прописывался на фонах задника.

Поползли слухи о «левачестве» подопечных. Шел 1958 год, и к условному оформлению МХАТ далеко не был готов. А тут еще пьеска сомнительная. Второй акт на том свете происходит. Финал вообще безысходный. Не устроило опекунов многое в режиссуре и в игре артистов. Не могли смириться с тем, например, что Олег Ефремов, играющий роль простолюдина Винченцо, позволял себе – на сцене МХАТа! – сидеть в трусах и мять бумажку перед тем, как пойти в сортир…

Разыгрался скандал, в результате которого «Современник» отпочковался от альма-матер, и начались странствия по площадкам столицы.

Они продолжались четыре года, пока в 1961−м театр-студия не получил здание в центре Москвы, на площади Маяковского. Это стало неслыханным праздником для нас. После клуба «Правды», после ДК железнодорожников, после площадки Летнего сада имени Баумана, после других чужих залов: Театра-студии киноактера, Театра имени Пушкина, Концертного зала гостиницы «Советская» – получить крышу над головой, свой дом, где можно репетировать, разместиться по гримуборным, расположить все цеха, свой дом, где у каждого наконец будет собственное место… Правда, мы знали, что пристанище временное: оно было обречено на снос по плану реконструкции площади Маяковского, и на торжественном новоселье А. Ширвиндт, поздравляя нас, сострил: «Наконец-то «Современник» получил свое здание… сносное!»

Нынешние двадцатилетние, назначая свидания у памятника Маяковскому, возможно, и не догадываются, что перед гостиницей «Пекин», на том месте, где теперь стоят интуристовские автобусы, находилось старое театральное здание, в котором играл молодой «Современник». А это были прекрасные годы нашего театра, может быть, лучшие. И когда сносили здание, верные зрители шли прощаться с ним – огромная набралась толпа. Помню, когда осталось лишь полздания и обнажились коридоры и гримуборные, из старого шкафа перед былым кабинетом Ефремова долго летели листы бумаги – может быть, протоколы наших ночных заседаний? Ведь наше единомыслие вырабатывалось в бесконечных спорах, и очень часто окна в кабинете Ефремова продолжали светиться всю ночь.

С какой радостью мы провели субботник для наведения косметики перед торжественным открытием! Кто только не пришел к нам в гости! В «Современнике» умели не только работать, но и веселиться сообща. Эта традиция возникла с первого дня его существования и шла от характера самого Олега. Еще когда он был педагогом и мы с Витей Сергачевым, «трудные студенты», с успехом сыграли отрывок, им поставленный, Олег повел нас, второкурсников, в ресторан «Нева» и устроил нам маленький праздник.

В 1953 году актеры МХАТа, ЦДТ часто забегали в «Неву» после спектаклей, – их называли «богатыри Невы». Вот там мы с Ефремовым и перешли на «ты».

После экзаменов, а затем после спектаклей мы собирались у кого-нибудь на дому, чаще всего у Гали Волчек, поскольку дом у нее был и ее мама, Вера Исааковна, всех угощала какой-нибудь закуской, – выпивка покупалась в складчину. Олег был тогда одним из нас, товарищем для всех, со всеми на «ты». Кваша его даже называл: «Аля». Потом, когда мы стали старше, это «Аля» уже звучало не всегда к месту, как если бы сам Ефремов вдруг надел те бриджи и гольфики, которые носил до войны.

Застолье было продолжением работы, а работа – продолжением застолья. Это не значит, что на репетициях не было авторитарности режиссера. Ефремов всегда ощущался учителем, руководителем, вождем. Табаков прозвал его «фюлером», иногда мы называли Олега «дуче», но все это – ласково и любя, бесконечно уважая в нем актера, режиссера, человека. Все мы были его учениками, все обожали его и подражали в манере игры. Нас за это даже упрекали в прессе: «В первые годы «Современника» нередко создавалось впечатление, будто по сцене ходят несколько «ефремовых», – справедливо писал критик В. Кардин. Правда, потом, «по мере профессионального возмужания подобное копирование стало уступать место самостоятельности…». И это тоже верно. Хотя «ефремовское» во многих из нас сидит так прочно, что отрешиться от него окончательно вряд ли удастся.

Что бы мы ни говорили сейчас или ни написали в мемуарах потом, как бы многим из нас ни хотелось забыть влияние, которое имела на нас личность Олега, от этого не изменится суть. «Современник» – его детище, «современники» – его дети…

Он не давал нам покоя ни днем ни ночью. Мог позвонить за полночь перед премьерой Гале Волчек: «Спишь, лапуля? Надо о роли думать, а не спать…» – «Олег, ну вот, ей-богу! Мне ведь только сейчас удалось уснуть, и то после того, как снотворное приняла…»

Мне – в застолье, на моем же дне рождения, в присутствии гостей – он выдавал такой анализ моей работы, что гости недоумевали: «За что он тебя так не любит?» Но я думаю, что именно тогда он и любил меня и всех нас. И мы это чувствовали, хотя обидно порой бывало до слез. В 1959 году, уже обремененный семьей, я купил двухкомнатную кооперативную квартиру на Аэропортовской и сидел по уши в долгах. Пришел на новоселье Олег и с ходу обвинил меня в буржуазности. Вообще этой «буржуазностью» он меня преследовал часто. И «Москвич» мой ему покоя не давал, и «пижонский» вид злил. Теперь, когда я по-прежнему живу приблизительно на том же материальном уровне и вдобавок хожу пешком, мне иногда бывает смешно видеть его, пролетающего мимо на черном «мерседесе».

За двадцать шесть лет знакомства наши отношения с Олегом претерпевали изменения. Но даже если отрешиться от этого, то рассказать о нем – вещь необыкновенно трудная, скорее же всего невозможная. Когда-то Галя Волчек сказала мне: «Если у нормального человека бывает десять слоев, которые драматург должен написать, а мы – попытаться сыграть, то у Ефремова их сто!»

Он «разный, он натруженный и праздный, он целе– и нецелесообразный», если употребить по отношению к нему строки Евгения Евтушенко.

Кстати и пока в сторону – о последнем. Тоже ведь дитя XX съезда. Перед уходом из МХАТа в 71-м году я читал Олегу стихи Бродского. Он слушал, по-моему не все понимая, а потом сказал: «Но Евтушенко лучше. Сегодня он первый поэт России». Не знаю, кто первый поэт России – Евтушенко или Вознесенский, эта игра в первых к добру не приводит; мне, например, по душе Давид Самойлов, Арсений Тарковский, Олег Чухонцев, кому-то – Белла Ахмадулина, или Александр Межиров, или еще кто-то. Факт налицо: наши с Олегом вкусы, воззрения, взгляды стали к моменту моего ухода из МХАТа несхожими, хотя расставались мы если не друзьями, то, уж во всяком случае, не врагами…

А в начале пути все, что он говорил, было для меня бесспорным, как и для большинства моих товарищей. В области же театрального дела Ефремов имел абсолютный авторитет.

Наш театр называли театром единомышленников; но единомыслие давалось подчас тяжко и вырабатывалось годами совместной жизни. Если программу мы записать не сумели, то Устав выработали, и он был «начертан». До 1964 года мы назывались театром-студией и существовали по студийным правилам внутреннего распорядка.

Мне скучно приводить документы, стенограммы ночных бдений и споров, этапы создания законодательства «Современника», да и не нужно это. Важно другое: Устав был написан искренне, он возник органично, как внутренняя потребность коллектива.

Репертуар утверждался сообща – это было главное в Уставе. И труппа формировалась общими усилиями – это второй опорный пункт Устава.

«Всего-то?» – спросит неискушенный в театральных делах человек. Да, всего-то! Но в условиях далеких от частной антрепризы, при том, что «Современник» был островком в общей системе театров страны, это совсем не так уж мало.

Попробуйте, скажем, сойтись в оценке поступающего в театр или уже играющего в нем актера – даже если вы молоды, страстно любите свой «островок» и еще не отягощены связями и зависимостями. Ведь вам предстоит решить судьбу другого человека.

Теперь, когда мы, еще не старые люди, болеем, разваливаемся по частям, это во многом результат напряженных дней и бессонных (буквально!) ночей наших заседаний.

Итак, во главе дела был Ефремов. При нем – совет. Труппа делилась на две части – постоянную и переменную. Актеры из постоянной могли перекочевать в переменную и наоборот – все решалось голосованием. Но ему предшествовало предварительное обсуждение, которое происходило по правилам «игры во мнения».

В алфавитном порядке каждый из нас уходил за дверь. Его обсуждали по тридцать-сорок минут. Иногда час. Всесторонне. Какой актер? Что сыграл? Вырос, не вырос? Что и как играл на стороне: в кино, на телевидении? Дисциплина? Что за человек? Как относится к делу? К людям? Шли споры, сталкивались крайние суждения. Ефремов или председательствующий суммировали общее мнение. Наконец мученика, который час торчал в коридоре, курил и обдумывал свои грехи, вызывали на манеж, и председатель начинал: «Был, дескать, на балу и слыхал про вас молву. Одни говорят, что вы… Другие утверждают… Третьи сомневаются…» Ты все это слушал молча, переживал, догадывался, кто эти «другие» и «третьи».

Потом ты имел право на ответное слово, но лучше было не травить душу изнемогающим от усталости «единомышленникам». Ты садился на свое место, за дверь уходил следующий, и наконец наступала очередь Ефремова, уходил уже он. Вот с этим моментом, помню, всегда была связана некоторая неловкость. Начинались не слишком естественные шуточки: «Ну, держись, Олег Николаевич, сейчас мы тебе покажем», и неестественность происходила оттого, что мы чувствовали себя детьми, вздумавшими обсуждать «тятеньку». Обсуждали торопливо: хвалить неудобно, ругать тоже, – лично я в эти минуты всегда ощущал несерьезность происходящего, хотя разбор любого члена коллектива казался мне делом вполне нормальным.

Происходило голосование, разумеется, тайное, в результате чего кто-то перекочевывал в переменный состав, а после обсуждения переменного кто-то попадал в постоянную часть труппы. По нашему Уставу проголосовать за отчисление актера из театра можно было только в том случае, если он был – еще или уже – в переменном составе.

Такого рода отчисление откровенно противоречило советским законам. Любой отчисленный теоретически мог апеллировать в профсоюзные инстанции, и они бы его поддержали, коль скоро он не нарушал трудовой дисциплины и не подлежал увольнению по КЗоТу. Поэтому каждый, принимаемый в театр-студию «Современник», должен был ознакомиться с Уставом и дать подписку, что согласен с ним и никаких претензий, если, не дай Бог, что случится с ним впоследствии, иметь не будет, а сам, своей собственной рукой, напишет заявление об уходе.

Вообще вся эта процедура была мучительной. Представьте, что вы работаете с человеком бок о бок два-три года. Он хороший человек… Да разве в этом дело? Пусть даже он лично вам несимпатичен и неважно играет роли, – все равно после подсчета голосов смутно бывало на душе. И тем не менее такая молодая жестокость была необходима соответственно молодому театру. В мучительных ночных бдениях вырабатывались общие критерии, проветривались мозги, все это предостерегало от самоуспокоенности – во всяком случае, в первые годы, когда общее дело для тебя было так же важно, как и актерская твоя судьба.

Но театр-студия мало-помалу укреплял свои позиции в системе московских театров, приходило признание, так что закрытие делу уже не грозило. И вот тогда-то на первый план стали вылезать личные взаимоотношения, которые всегда в театральном коллективе складываются не просто. Это стало сказываться и на процедуре «игры во мнения» с последующим голосованием. Олег прекрасно понимал, что надо чем-то подкрепить объективность взгляда «единомышленников» друг на друга, и разработал проект экономической заинтересованности.

Дело в том, что все мы, естественно, получали ту или иную зарплату – согласно своей тарификации, строго определенной Министерством культуры. Одно время после голосования, когда определялся протагонист сезона и общее мнение товарищей обнаруживало положение каждого из нас, мы сами внутри коллектива эту зарплату перераспределяли. Был общественный кассир: ему сдавались деньги и он производил перерасчеты с актерами. Скажем, артист Икс тарифицирован на 120 рублей, однако стал первачом, и собрание постоянной части труппы сочло нужным, чтобы он получал в следующем сезоне 150 рублей. Где взять недостающие 30? Но артисты Игрек и Зет, получающие по 145 рублей согласно все той же тарификации, в прошедшем сезоне работали плохо, что установлено тайным голосованием. Им, стало быть, надлежало сдать по 15 рублей общественному кассиру, а тот, в свою очередь, вручал их артисту Икс.

Эта процедура была возможна при условии полной веры в правильность решения коллектива, когда честность каждого не вызывала сомнений. Словом, в период прекрасного отрочества театра-студии «Современник».

Как известно, молодость – это недостаток, который быстро проходит.

И Ефремов предложил новый экономический проект, с которым обратился в Управление культуры. Из него следовало, что «Современник» готов трудиться в несколько раз интенсивнее, чем сейчас, в два раза увеличить количество спектаклей; актеры дают подписку, что не будут сниматься в кино, халтурить на радио, в концертах, а все силы отдадут только театру, – но тогда уж и труд их должен быть соответственно вознагражден. Театр готов, чтобы ему увеличили финансовый план, но, выполнив его, просит «перевыполненные» деньги оставлять именно в театре, дабы распределять их среди актеров по «марочной системе». Актеры становятся, так сказать, «сосьетерами», держателями акций, как было, между прочим, и в старом… нет, еще не в МХАТе, а в Художественном театре, у Станиславского и Немировича-Данченко. Количество марок будут определять опять-таки «игра во мнения» и тайное голосование. Таким образом, «держатель акций» окажется истинно озабочен мастерством актеров, играющих с ним рядом; появится принцип материальной заинтересованности, способствующий развитию дела и подкрепляющий Устав, который без этого держался на эфемерной основе.

Предложение Олега Николаевича, единогласно поддержанное труппой, начальство восприняло как потрясение основ социалистической системы. Прозвучала фраза: «Венгрию развели!» – и экономический проект был, разумеется, тут же похоронен. Но его еще долго помнили Ефремову, когда хотели постращать.

Надо сказать, что на плечи Ефремова всегда ложилась вся тяжесть взаимоотношений с вышестоящими инстанциями. Какой-то большой чиновник из Министерства культуры ответил коротко и ясно, когда Ефремов обратился к нему по одному из жизненно важных вопросов: «Что ты мне заладил: «коллектив», «коллектив»… Кто там у тебя в коллективе? Несерьезно все это! Для меня есть один человек! Запомни: Олег Попов! Ой, извини! Олег Ефремов!..» Что говорить, он был буфером между бескомпромиссным молодым коллективом и руководством министерства, которое не воспринимало всерьез «пацанов» и «девчат» из «Современника».

Нелегко приходилось Ефремову, но на то он и был «фюлер», чтобы тащить этот воз…

Спектакль «Вечно живые» заканчивался серией вопросов: «Зачем я живу? Зачем живем мы все? Как мы живем? Как мы будем жить?»

Эти вопросы – вроде бы вполне абстрактные – звучали в 1956 году более чем определенно. Если наше поколение спасено от фашизма ценой немыслимых жертв, если почти в каждой семье кто-то так или иначе погиб, то теперь, когда наступило другое время, когда на XX съезде сказано про ленинские нормы и принципы, как надо жить вообще и в искусстве в частности?

Поэтому, наверно, в следующей работе «Современника», «В поисках радости», десятиклассник Олег рубил отцовской саблей, сохранившейся в доме чуть ли не со времен гражданской войны, современные торшеры и серванты, приобретенные женой старшего брата, мещанкой Леночкой. Одним символом он пытался уничтожить другой символ. Бунт против мещанства заканчивался стихами, которые герой спектакля Олег – он же Олег Табаков – читал под занавес:

 
«Нет мне туда дороги,
Пути в эти заросли нет!»
 

Такой декларативный финал был вполне в духе «Современника». «Как мы будем жить?» Нет, не так, как хотят современные мещане! Мы не будем копить и обставляться, мы будем бунтовать! То есть по-своему, по-нашему, по-тогдашнему понятая десталинизация и здесь была подспудным смыслом спектакля, да и пьесы – драматургия Розова не зря стала благодатнейшим материалом для поисков Эфроса и Ефремова.

Напомню:

– …Но кто Чехов?

– Розов, – ответил мне когда-то Игорь Кваша, выражая, судя по всему, общее мнение основателей «Современника».

Теперь, в конце 70-х, это утверждение кажется забавным, но тогда Розов действительно был центром, вокруг которого кипели страсти; за право постановок его пьес сражались театры и режиссеры; о спектаклях выходило множество статей.

Достаточно привести статистическую выкладку, и станет понятно, что Кваша говорил без тени юмора. Из тридцати пяти пьес, поставленных «Современником» с 1956 по 1970 год, в репертуаре театра пять (!) собственно розовских: «Вечно живые», «В поисках радости», «В день свадьбы», «С вечера до полудня», «Традиционный сбор» – и еще одна его инсценировка: «Обыкновенной истории» Гончарова. «Вечно живые» шли и идут в трех версиях, дважды возобновленные. А после 70-го, когда Ефремов ушел во МХАТ, «Современник» поставил еще два розовских опуса.

Итак, почти одна шестая часть репертуара – это Розов. Любимый (подчеркиваю – любимый) драматург театра А. М. Володин, чье пятидесятилетие торжественно и весело, как мы когда-то умели, отмечалось в «Современнике», был представлен все-таки лишь тремя пьесами: «Пять вечеров», «Старшая сестра» и «Назначение».

Александр Вампилов будет поставлен молодым Валерием Фокиным только в середине 70-х годов…

Жизнь показала, что все пьесы Розова, кроме разве «Вечно живых», как правило, никогда потом не ставили снова. Но когда они появлялись из-под пера автора, за них брались, я бы сказал, хватались такие режиссеры, как Эфрос, Товстоногов, Ефремов, оспаривая право «первой ночи». Часто его пьесы шли одновременно в разных московских театрах. «Вечно живые» – у ермоловцев и в «Современнике», «В поисках радости» – в режиссуре Ефремова и в ЦДТ, в постановке Эфроса. И тот и другой ставили «В день свадьбы», Олег – у нас, а Эфрос – в возглавляемом им тогда Театре имени Ленинского комсомола. В провинции же пьесы Розова игрались в сотнях театров, что, как я теперь понимаю, совершенно естественно: это было и маняще, щекочуще-остро и в то же время сравнительно безопасно.

Тем не менее они, буду объективен, вполне укладывались в современниковское направление. Пристальное внимание драматурга к отдельному индивидууму, в недавнем прошлом именовавшемуся «винтиком», соответствовало устремлениям Ефремова, постоянно твердившего о воссоздании на сцене «жизни человеческого духа». А когда в пьесе существовал «бунт», да еще с высказанной вслух декларацией, она и вовсе воспринималась «Современником» как откровение.

Интересно, что розовский Олег бунтовал в то же самое время, что и Джимми Портер в пьесе Осборна «Оглянись во гневе», – вот тогда бы «Современнику» и поставить пьесу «разгневанного» молодого англичанина, а не спустя почти десять лет, когда уже давно настала пора оглянуться без гнева, но в серьезных раздумьях о прошлом…

И тут мы сталкиваемся с двумя очень важными вопросами: 1) на что «Современник» был способен сам и 2) что ему запретили совершить, не дав показать, на что именно он способен.

Пьеса «Оглянись во гневе» была известна «Современнику». Вопрос о ней ставился в 1959 году, когда я там уже работал. Но думаю, что бунт Джимми Портера, парня наших лет, который поднялся на сцену и выплеснул в зал свою ярость, свое презрение, свое отвращение к уготованной ему жизни, к святым опорам, на коих ей надлежит держаться, был «Современнику» тогда не по зубам.

В 1958 году молочные зубы могли легко разгрызть орешек розовской пьесы. И бунт Олегов – проще, и сабля, отцовская, с той войны, где «комиссары в пыльных шлемах», служила надежной гарантией связи со «святыми опорами». Чему говорить «нет» – современниковцы знали; казалось, что знали и с каких позиций: с тех самых, с отцовских, с ленинских. А как иначе?

Спектакль «Два цвета», выпущенный в 1959 году, тоже противопоставлял черному красное. В плакатной пьесе А. Зака и И. Кузнецова ее герой Шурик Горяев – Игорь Кваша – читал под занавес стихи: «Кто из нас в этот час рассвета смел бы спутать два главных цвета?!» Нет, никаких сомнений в красном цвете у «Современника» не было. И черный был ненавидим искренне, поэтому три зловещие фигуры: Глухарь – Евстигнеев, Репа – Елисеев и Глотов – Паулус были обрисованы в спектакле узнаваемо и страшно. Это были не просто хулиганы, с которыми сражался современниковский паренек Шурик Горяев. Это было нечто большее. «Три ипостаси человеконенавистничества», как заметил Кардин. «Попрыскать такую почву подходящей демагогией, и на ней буйным цветом расцветут разбой, изуверство, расизм».

Ирония судьбы – или закономерность тогдашней действительности? – состояла в том, что «Современнику» трудно было пробивать даже такую, по нынешним временам и понятиям сентиментально-наивную, драматургию, как «В поисках радости», «Продолжение легенды», «Два цвета», хотя позиция театра была идеологически безупречной, а смысл двух последних из вышеназванных пьес просто-напросто совпадал с постановлениями партии и правительства о перестройке высшей школы и о мерах по борьбе с хулиганством, – правда, справедливости ради скажу, что выпускались спектакли до опубликования постановлений.

Так или иначе, «Оглянись во гневе», пьеса, бунтовавшая против устоев, – пусть даже против «ихних» устоев, – не увидела и не могла увидеть света современниковской рампы в конце 50-х годов. Тут все совпало: и неподготовленность самого театра к подобной драматургии, и запрет столь резкого, хотя довольно-таки неопределенного, если не бессмысленного протеста, на который был способен Джимми Портер. Тем более что играть-то героев Осборна предстояло молодым советским ребятам, так что… в общем, понять начальство не трудно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю