355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Козаков » Фрагменты » Текст книги (страница 6)
Фрагменты
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:51

Текст книги "Фрагменты"


Автор книги: Михаил Козаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)

Банкет в «Гранд-отеле» по поводу «Гостиницы «Астория» был организован Людмилой Яковлевной Штейн, «хозяйкой гостиницы», как ее окрестили актеры, на славу! Белый зал ресторана. П-образно стоящие длинные столы, на которых прельстительно сверкают – банкет при свечах – батареи бутылок «Столичной», коньяков и вин разных марок, на фоне белоснежной скатерти чернеют круглые пятна «рашен кэвиар», краснеет семга, желтеет балычок. На маленькой приподнятой площадке разместился ресторанный оркестр. Приглашенных человек сто пятьдесят. Здесь не только работники театра, а критики, писатели, друзья и родственники А. П. Штейна. Есть, конечно, и «нужные люди». Не без этого.

За верхней перекладиной буквы «П» сидит «знать»: посередине – праздничный, излучающий обаяние Николай Павлович в элегантном вечернем костюме. Рядом тихая, неприметная Е. И. Зотова. Глядя на нее, можно представить, что когда-то она была хорошенькой женщиной. Но сейчас кажется странным, что красавец Охлопков, пусть немолодой и седой, который еще «о-хо-хо!», в которого влюблены многие актрисы театра, и стоит ему только захотеть, отказа не будет, женат на этой маловыразительной, неодаренной женщине, за которую он к тому же ставит спектакли.

В театре все знают: если получишь роль у Зотовой, считай, что выпустишься у «самого». Только до этого надо терпеливо выдержать томительный период репетиций, когда она будет приговаривать свое: «Поправдивей. Как в жизни. Чуть-чуть правдивей» и что-то лепетать про действие, задачи и куски. Все знают, что только выйдем на сцену – придет «сам» и в две-три недели все поставит с головы на ноги, с ног на голову, и будет успех, и афиша будет подписана именем Е. И. Зотовой. А пока надо терпеть скуку; главное – выучить текст роли, чтобы быть готовым к охлопковским импровизациям…

Рядом с Охлопковым сидит Штейн. Пятидесятилетний удачливый, модный автор. А. П. Штейн был военным корреспондентом, во время страшных дней блокады жил в гостинице «Астория», потом побывал у нас в эвакуации, в Молотове, где я его впервые увидел и запомнил.

Мой отец и другие писатели – Д'Актиль, Каверин – жили в пермской гостинице о семи этажах, «семиэтажке». Там же жила и красотка Люся Штейн с дочерью Таткой, моей подругой детства. Отец Татки был ленинградский театральный художник Мандель.

Помню Штейна, «дядю Шуру», в морской форме, с нашивками на рукавах, помню Людмилу Яковлевну, его жену, «тетю Люсю», черноглазую дамочку, говорившую быстро-быстро, слегка грассируя, что придавало ей особый шарм. В их номере собиралась часто ленинградская колония. По случаю Нового года или фронтовых побед пировали, чем Бог послал или привез военный летчик Вася Очнев, огромный голубоглазый богатырь, ставший прототипом героя пьесы «Гостиница «Астория». За столом – балерины, танцовщики эвакуированного в Молотов Театра имени Кирова – Мариинки; писатели, освобожденные по болезни от армии или имеющие «бронь»; герой фронтовик, другой Вася, Василий Кухарский, молодой парень, потерявший ногу на фронте, тот самый, что потом стал заместителем министра культуры; тетя Ксана Златковская, ослепительно красивая характерная балерина, в которую я, восьмилетний пацан, втайне влюблен и ужасно ревную к ее мужу, длинноносому Селику Меттеру. Селик казался мне тогда старым и некрасивым. Пройдут годы, и я пойму, что он был интересным, а тогда и очень молодым мужчиной, умницей, впоследствии же стал хорошим писателем, оставаясь скромным человеком с удивительным чувством юмора.

В «семиэтажке» мы с Танькой Мандель-Путиевской – Таткой Штейн, впоследствии Таней Квашой, вертимся под ногами у взрослых, приставая к дяде Васе Очневу с вопросами «как дела на фронте» и «скоро ли конец войны». Дядя Вася, который смущается до детского румянца на щеках, говоря с писателями и особенно с балеринами, в одну из которых он безответно влюблен, с нами, детьми, разговорчив, ласков. Он угощает нас шоколадом, привезенным из Москвы, где бывает, летая из тыла через линию фронта в блокадный Ленинград, доставляя туда продукты и медикаменты. Мы его очень любим и восхищаемся им. Он, как примета военного детства, навсегда останется в моей памяти: богатырь Вася Очнев, летчик Василий Очнев, погибший с экипажем во время второй мировой.

Первый тост взрослых в канун 43-го года – за победу, за Сталина! Мы с Танькой допущены за взрослый стол. Ничего не помню из умных разговоров, длинных тостов, шуток, каких-то рассказов или воспоминаний из их военной и довоенной жизни. Играет патефон: «Рио-Рита», танго «Дождь идет». Они выпили. Они танцуют. Замечаю флирт кого-то с кем-то. Поцелуйчики и объятия этих «стариков». Они перекочевывают в другой номер, идут поздравлять соседей. Мы с Танькой остаемся одни за столом, на котором остатки еды и питья. «Танька, давай напьемся?» – «Ты что, Мишка, влетит!» – «Ну и черт с ним, попробуем вина. Ты когда-нибудь пробовала?»– «Никогда». – «И я никогда». И мы сливаем из рюмок – бутылки пусты – недопитые остатки, напиваемся и тут же засыпаем на диванах гостиничного номера «семиэтажки», где нас под утро находят взрослые и разносят по постелям…

Обо всем этом мы вспоминаем с моей подружкой Танькой Квашой на шикарном банкете в «Гранд-отеле» по случаю премьеры «Гостиницы «Астория». На банкет она пришла со своим молодым мужем – Игорем, учившимся со мной в Школе-студии МХАТа. Теперь Игорь один из основателей театра-студии «Современник».

– Танька, а помнишь?..

– Мишка, а помнишь?.. Помнишь деревню Черную под Молотовом, где мы жили во время войны? Помнишь эту избушку тети Шуры, кажется, где мы жили с твоей няней – бабой Катей?

– Конечно. Танька, а помнишь, как мы коз гоняли хворостинкой и матерились отчаянно…

– Ой, еще тогда родители из Молотова приехали нас навестить. Моя мама, как услышала от меня мат, прямо ужаснулась… «Таня, что ты? Мишка! Соображаете, что вы несете?» – «Тетя Люся, так они, эти козы, без мать их так не слушаются…».

…Вспомнили и недавнее прошлое: как Танька переживала за меня и выспрашивала у М. И. Ромма, знакомца семьи Штейнов, утвердит ли он меня в картине «Убийство на улице Данте». Утвердил. А теперь я играю в пьесе «Гостиница «Астория» и уже сыграл Гамлета в охлопковском театре. Я мрачнею. Лучше бы не напоминала. Сыграть-то сыграл. И вроде успех был…

А 7 декабря 56-го года на второй, как всегда, по театральному закону не лучший, спектакль пришел «сам» с четой Свердлиных. Ушел со спектакля, кажется, не досмотрев до конца. Ко мне не заглянул. Наутро Кашкин передал мне его недовольство и невнятные замечания, высказанные по телефону. Или, может, они были невнятны в изложении Кашкина. А тут еще Евгений Валерьянович Самойлов устроил Охлопкову сцену ревности в кабинете. И Гамлета после 7 декабря мне играть не дают. Не знаю, дадут ли.

– Мишка, не грусти. Дадут играть, куда они денутся…

– Ладно, давай выпьем за детство, за няню мою, бабу Катю, за все хорошее и грустное, за деревню Черную, за коз наших, мать их так!..

А оркестр играет танцы. Все тосты уже провозглашены. Пили за Штейна, за премьеру, за актеров, за работников театра из всех цехов, за дам и, конечно, за Охлопкова – не раз, – за верного друга жизни Е. И. Зотову, за дальнейшее содружество театра с автором. Не зря пили: «Весенние скрипки» и «Океан» Штейна вскоре будут поставлены в Театре имени Маяковского. Были провозглашены здравицы и в честь друзей театра, и просто «нужных людей». Пили персонально за Людмилу Яковлевну – осмелевшие от выпитого актеры уже открыто величали ее «хозяйкой гостиницы». А потом, рванув еще рюмку-другую для храбрости, артист Волька Малашенко подговорил оркестр сыграть русскую плясовую «Николай, давай станцуем» и вызвал на пляс Николая Павловича. Все подхватывают: «Николай, давай станцуем!» Подвыпивший Охлопков выходит в круг и пляшет «Барыню», а Волька делает вид, что играет на воображаемой дудке. После аплодисментов – Волька:

– Ну вот, товарищи, наконец и мне удалось заставить Охлопкова плясать под мою дудку!

Все смеются, смеется и Николай Павлович, как ни в чем не бывало. Но вскоре шутник будет уволен из театра, без особой, правда, потери как для театра, так и для него самого: он пойдет работать в Министерство культуры и сделает там приличную карьеру. Теперь Всеволод Малашенко ответственный секретарь альманаха «Современная драматургия».

Банкет в «Гранд-отеле» стал единственным, на который я был приглашен за три года, что работал в Театре имени Маяковского, если не считать банкета, который давал по случаю премьеры «Человека в отставке» не кто иной, как Анатолий Софронов. В его пьесе я имел несчастье играть одну из центральных ролей…

Репертуар – это, как говорится, краеугольный камень всего института, именуемого театром. Как бы замечательны ни были актеры, художник и сам режиссер с его авторством, тем не менее сказано: «В начале было Слово!» Истинные свершения бывают достигнуты только на правдивом художественном материале, которым в театральном искусстве является пьеса или инсценировка. Это аксиома. Банальность. Думаю, нет режиссера, актера, критика, руководителя, который бы с этим не согласился. Однако понятия о правде и художественности у всех разные. И вот тут-то начинаются разногласия, споры, вражда, кампании и целые войны, заканчивающиеся иногда физическими смертями втянутых в идейную и эстетическую борьбу. Причем эстетические разногласия бывают часто не менее, а более кровавыми, чем идейные.

В России область художественного творчества не один раз была полем смертельных схваток.

Радищев, Пушкин, Грибоедов, Чаадаев, Достоевский, убитый на дуэли поручик Лермонтов и член Литфонда Пастернак, застрелившийся Маяковский, задохнувшийся от мерзости Блок, повесившаяся в Елабуге Марина Цветаева, неиздаваемый при жизни Булгаков, преследуемые Ахматова и Зощенко, физически уничтоженный Мандельштам, так и не увидевший на сцене почти ни одной из своих пьес Александр Вампилов и другие, другие, другие покойные и ныне здравствующие замечательные поэты, писатели и драматурги – жуткий бесконечный список людей, чья жизнь и творчество были Голгофой с обязательным затем Воскресением, да и то частичным, не полным, не окончательным. Казалось бы: Пушкин – может быть, единственный Гений России! Как в Италии Микеланджело Буонарроти. Рядом Леонардо, Рафаэль, Боттичелли, Данте, но длань Микеланджело над всей Италией. Так, во всяком случае, я почувствовал за четырнадцать дней пребывания в итальянском сне февраля 69-го года…

Профессор Гуковский, читая лекции в Ленинградском университете, называл имена русских гениев – Толстого, Гоголя, Достоевского, Чехова, других, пропуская Пушкина. Студенты кричали ему с места: «А Пушкин?! Пушкин?!!» «Пушкин – солнце», – отвечал профессор.

«Солнце» Пушкин, «пришелец» Пушкин… Однако его шедевр – программное стихотворение «Из Пиндемонти» запрещено читать по радио и телевидению! То есть официального приказа, бумаги, нет, но есть негласный список нерекомендованных стихов, которые могут вызвать нежелательные ассоциации, как, например, «Свободы сеятель пустынный» или, упаси Бог, сатирическое «Послание к цензору», да и лирические, интимные, веселые, «хулиганские» стихи, вольные письма к друзьям, без которых не постичь многогранности его гения.

Утверждаю не голословно, а неоднократно столкнувшись на собственном актерском опыте с подобными запретами на радио и телевидении, где сотрудничаю много лет. Что же говорить об остальных, если так дело обстоит с Пушкиным!

Идейные, эстетические, пуританские, ханжеские ограничения, в которых у нас зажато искусство, – наша национальная трагедия, с которой нормальные художники сталкиваются ежедневно. Ведь когда я пишу эти строки, я тоже не надеюсь быть опубликованным, я просто изливаю душу, освобождаю мозг от груза прошлого в «свободном проявлении». Но не скажу, не имею права воскликнуть: «Черт догадал меня родиться в России с душой и талантом…» Почему? «Почему», «почему»… «По кочану!» – как дразнились в детстве…

Репертуар Театра имени Маяковского тех лет был составлен странно, на первый взгляд непонятно, но, если проанализировать позицию театра, приглядеться к его тогдашней режиссуре (Охлопков, Зотова, Дудин, Толмазов), объяснимо и в общем закономерно.

В репертуаре Охлопкова 56-го и последующих лет из классики – «Гроза» и «Гамлет». «Отелло», «Король Лир», «Борис Годунов», а также Эсхил, Софокл, Еврипид ежегодно заявляются на сборе труппы как ближайший рабочий план, но оборачиваются Арбузовым, Штейном или Леоновым. (Правда, «Медея» Еврипида была осуществлена Охлопковым в Зале имени Чайковского.) Советские пьесы, которые он ставит в эти годы, – это прежде всего «Аристократы» и «Гостиница «Астория»… Впрочем, о них уже много говорено.

Когда Охлопкова в очередной раз в 30-е годы били за формализм, он на полном серьезе заявил в ответном слове, что исправится, встанет на путь реализма, но вынужден признаться, что в дальнейших его работах, к сожалению, пока еще будут встречаться остаточные явления формальной школы: так сразу избавиться от этой тяжкой болезни трудно. Интересно, что и он говорил серьезно и слушавшие его воспринимали это как должное и само собой разумеющееся.

Теперь же, в 56-м году, даже оказалось возможным просто-напросто вернуться к «остаточным явлениям», возобновив «Аристократов».

Затем Охлопков ставит с Зотовой пьесу Погодина «Сонет Петрарки», от которой у меня в памяти ничегошеньки не осталось, хотя я бывал на репетициях и видел спектакль. Там играли, кажется, Свердлин, Самойлов, Вера Орлова. Форма спектакля вспоминается нерезкой, неброской, – так бывало всегда, когда Охлопков ставил за Зотову. Должен же у нее, черт возьми, быть «свой» почерк…

Поставлена пьеса и другого советского классика, Леонова, – «Садовник и тень». Язык Леонова, как известно, труден. Артисты до самой премьеры путали текст. Опять, как в «Аристократах», была площадка в центре зала, только другой формы и совершенно пустая. В середине лежало настоящее яблоко, высвеченное «пистолетами». Что-то громкое и непонятное вещал Ханов. Более не помню ничего. Как пишут в сценариях, ЗТМ (затемнение).

От классиков Охлопков снисходит до кинодраматурга А. Спешнева, сделавшего пьесу по киносценарию «День остановить нельзя». Хоть на сей раз я играл французского летчика Жака Ру – так, кажется, меня звали – и был на всех репетициях, убей меня Бог, если я и тут в состоянии пересказать содержание пьесы. С трудом припоминаю, что был в полосатом тюремном костюме как отказавшийся бомбить Алжир или Марокко. Помню, что меня расстреливали. Что действие происходило во Франции, в СССР, в Америке, в Японии и в Марокко одновременно.

Единственно что вспоминаю отчетливо – это оформление и финал спектакля с поклонами, которые очень долго репетировал Николай Павлович. По-моему, больше, чем сам спектакль.

Поставил он эту «галочку» на актуальную тему очень быстро. Пьеса состояла из не связанных друг с другом эпизодов, и главная наша задача состояла в том, чтобы запомнить, какой эпизод каким сменяется. Эпизоды были пронумерованы, но мы, как ни старались, все время опаздывали на выходы. И случилось, что я в своей арестантской форме возник в советской семье, мирно беседующей в московской квартире, так как выходы на сцену шли в темноте, а я спутал номер своего эпизода. В зале во время прогона, не сдержавшись, заржали, Охлопков же устроил мне такой разнос, что я и сегодня чувствую холод в нижней части живота, лишь вспомню об этом. Правда, после того как в «Японию» или в «США» влез уже кто-то из «русских» в соответствующей одежде, Охлопков прикрепил к спектаклю еще трех помрежей, которые должны были стоять за кулисами и контролировать происходящее.

Над сценой в натуральную величину висел металлический спутник; «бип-бип-бип» неслось из динамиков. Антенны спутника, продолженные вниз до зеркала сцены, разбивали сценическое пространство на три участка: там и размещались разные «страны». Иногда действие шло сразу на трех площадках.

Забегая вперед, скажу, что эта полифония спектакля Охлопкова, пусть неудачного, была взята на вооружение следующим поколением режиссеров. «Велосипед», как говорится, был изобретен Охлопковым, хотя двигался этот велосипед как бы по ухабистой дороге. Вот-вот произойдет катастрофа.

У нас на спектакле как раз она и произошла, даже жертвы были, разве что обошлось без летального исхода. Нет, спутник не упал, вообще все кончилось только фельетоном в «Вечерней Москве», где спутник и упомянут не был, – а надо бы, так как именно он, столь популярный и уважаемый в тот год во всем мире, был виной скандала.

На одном из премьерных спектаклей на галерке начался шум… Вообще во время этого маловразумительного зрелища публика скучала, скрипела стульями или спала. Но тут шум был действительно непристойный. Действие как раз шло в трех отсеках одновременно: я сидел во «французской» тюрьме в одном отсеке, в другом играли «штатники», в центральном действовали наши, Козырева и Самойлов… Мы слышали шум, но продолжали, как говорится, жить в образах. Самойлов пару раз делал выразительные паузы и неодобрительно поглядывал на галерку. Шум продолжался. Наконец Самойлов не выдержал, «вышел из образа», обернулся к залу и обратился к сидевшим на ярусе:

– Эй, вы там, сидящий наверху зритель, культурно выросший за годы советской власти! Может быть, вы, наконец, успокоитесь и дадите нам возможность играть?!

Мы обомлели. Обомлел и зал. И после паузы голос с галерки:

– Нам здесь ничего не видно, товарищ Самойлов. Мы только спутник видим. Он нам действие заслоняет!

Зал захихикал, зашумел, загудел. На сцене шок. Слышу, Козырева шепчет Самойлову:

– Что дальше делать будем?

Самойлов ей:

– Не знаю!

– Играть будем дальше?

Самойлов молчит, зал гудит. Вдруг встает в третьем ряду пожилой дяденька и довольно громко говорит:

– Продолжайте играть, товарищи артисты! Мы именно за этим сюда пришли, как-никак деньги заплатили…

Тут уж Козырева сорвалась:

– Но мы ведь тоже люди!

Кое-как довели спектакль до конца. А в финале – придуманные Охлопковым в беспрекословном расчете на успех поклоны: мы должны спуститься по широкой лестнице, соединяющей сцену с залом (играли на помосте над оркестровой ямой, оттого с галерки и виден был один только спутник), и пригласить зрителей на вальс, которым венчался спектакль.

Помню, когда репетировали, некоторые актеры высказывали сомнения: а что, мол, делать, если они нам откажут? Охлопков на то сказал, что он первый спустится и пригласит, а ему не откажут. На первом спектакле он действительно спустился в зал и пригласил одну из дам, а вслед за ним и мы, осмелев, приглашали: мужчины – женщин, а женщины – мужчин. Иным, правда, отказывали, и они, несолоно хлебавши, настырно возобновляли свои попытки, к великому смущению зрителей… Николай Павлович, как я уже говорил, обычно любивший выходить на приветствия в конце поставленных им спектаклей, на этот раз благоразумно ограничился первыми двумя представлениями и на том, когда произошел диспут с публикой, к счастью, вообще не присутствовал. А мы, воспользовавшись этим, с облегчением оставили свои неуместные попытки и в конце спектакля завальсировали друг с другом. Этот вариант поклонов и закрепили в будущих спектаклях, к радости публики, которая всегда приходила в недоумение: почему, заплатив деньги и посмотрев плохую пьесу, она должна еще в нагрузку танцевать вальс с загримированными актерами?

Был еще спектакль «Дальняя дорога» по пьесе Арбузова. Когда я уйду из театра, Охлопков поставит «Океан» Штейна, «Иркутскую историю» того же Арбузова, за Елену Ивановну – «Весенние скрипки» все того же Штейна.

Погодин, Леонов, Штейн, Арбузов… Штейн, Погодин, Арбузов… Арбузов, Штейн, Погодин… Нет фамилий Розова, Володина; Охлопков не берется за представителей «новой волны», и это, в общем, закономерно для него, как и отсутствие интереса к неореалисту Эдуардо Де Филиппо – из переводных авторов – или представителям английской драматургии, «сердитым» молодым, например Осборну, столь популярному в мире в те годы. Неореализм – не его стихия, не его эстетика, углубленное отношение к индивидууму – вне интересов Охлопкова. (Эпический размах!) Думает заняться Брехтом: читает труппе «Доброго человека из Сезуана». Читает «Визит старой дамы» Дюрренматта. Но у самого руки до Брехта так и не дошли. Брехтом в Театре имени Маяковского будет заниматься В. Ф. Дудин – параллельно с драматургией Софронова. Сам Николай Павлович Софронова не ставил.

А сейчас, заканчивая главу «Охлопков-56», пора вспомнить В. Ф. Дудина, второе после Охлопкова лицо в Театре имени Маяковского, который, когда Николай Павлович заболеет, станет и. о. главного режиссера.

Неглупый, хитрый, осторожный Дудин ко мне относился хорошо. Учил жить. Говорил:

– У тебя все складывается отлично, лучше не бывает. Чего ты ерепенишься? Веди себя в театре тише воды, ниже травы, и все будет о'кей. Роли тебе дают, тарификацию подбросили, вступи в партию – получишь звание… Софроновым он, видишь, недоволен! Высказываешься, треплешься при всех… А люди знаешь какие? Тебе завидуют. Гамлета играешь, статьи о тебе пишут, киноартист… Дурак ты!

– Владимир Федорович, вы что, сами не понимаете, что пьеса Софронова – никудышная? Ну как мне играть этого Медного? Художник-абстракционист – значит, подонок и пьяница… Ну как я в глаза людям буду смотреть?

– Нет, ты все-таки дурак! Ханов, Лукьянов, Пугачева играют, а он не может! Вот когда тебя в прессе будут хвалить, как в Гамлете не хвалили, тогда поймешь…

Дудин был достаточно умен, чтобы понимать в душе уровень софроновской пьесы, но жил по принципу, по которому жили очень многие. Как-то Р. Н. Симонова спросили:

– Рубен Николаевич! Ну как это можно! У вас замечательный спектакль «Филумена Мартурано» Эдуардо Де Филиппо, и вы тут же ставите «Стряпуху» Софронова…

Он с присущим ему юмором ответил:

– Я руковожу театром элегантно!

«Элегантно» пытался существовать и Дудин. Правда, с талантом у него дело обстояло много хуже, чем у Р. Н. Симонова; поэтому на их общем пути он достиг незначительного эффекта, но это не помешало ему быть народным артистом РСФСР и каким-то чудом ставить спектакли в Финляндии, что по тем временам было привилегией не многих режиссеров. Художественных идей у него, на мой взгляд, просто не было. Поставил «Вишневый сад» Чехова, ниже всякой критики, но вполне традиционно, а потом «Человека в отставке», тоже скверно, однако уже а-ля Охлопков, – флюгеря по моде, продиктованной шефом. Там ходили по кругу на роликах стены-ширмы, что было ни к селу ни к городу в пьесе Софронова.

Пьеса была написана после венгерских событий. Скрытый ее пафос заключался в дорогой для сталинистов мысли: «Вот к чему привела «оттепель»! Пораспущались!» Разумеется, о Венгрии в пьесе не упоминалось, как не упоминался впрямую и «Новый мир» Твардовского, этот флагманский корабль, вслед за которым устремлялись некоторые другие корабли и кораблики нашей литературы и искусства, большинство которых оказалось потом бумажными… Обобщением всего того, что ненавидел Софронов, был в пьесе персонаж, доставшийся на мою актерскую долю, художник-абстракционист, «левак», «фрондер» Виктор Медный, которого драматург для пущей убедительности сделал еще подонком, пьяницей и бездарностью. Ему противопоставлялся полковник в отставке, нестарый человек, ушедший от дел, – его играл Лукьянов. Ханов изображал партийного босса, который призывал «человека в отставке» к активной жизни. Рано ты, солдат старой гвардии, занялся разведением цветочков в собственном садике. Видишь, какая гнида живет в твоем собственном доме! (Медный был братом жены полковника.) Пора дать им бой; не тушуйся: был съезд XX, но будет и XXI. Еще посмотрим, кто кого… И полковник в отставке начинал действовать!

Как всегда в софроновских пьесах, конфликт был сдобрен юмором, этаким здоровым, незатейливым, сделанным «старым казачьим способом». На сцене этот юмор воспроизводила пара – К. М. Пугачева и П. М. Аржанов, – игравшая в лучших традициях театра оперетты… Что говорить, все мы были хороши!

Зато на этом примере, когда я играл против своих убеждений, против самого себя, я узнал, как щедро за это платят нашему брату. Никогда, ни про одну свою роль я не читал такого количества хвалебных рецензий. Нам вручили дипломы и грамоты «Театральной весны»… Поощрительная денежная премия за исполнение роли… В «Огоньке» появилась заметка про меня, украшенная моим портретом…

Была еще одна работа с моим участием в режиссуре Дудина, о которой я хочу упомянуть лишь потому, что пьесу написал покойный Александр Аркадьевич Галич, с которым я тогда и познакомился. Она называлась «Походный марш». Честная, усредненная пьеса раннего Галича, стоящая в ряду таких его вещей, как «Вас вызывает Таймыр», «Пароход зовут «Орленок» и сочиненный коллективно еще до войны, во времена Арбузовской студии, «Город на заре».

Структура «Походного марша» была такова: действие заставок, пролога и эпилога, написанных Галичем в стихах, происходило в немецком концлагере. Война подходила к концу, и герои пьесы (их играли Толмазов и я) пытались заглянуть в будущее и представить себя живущими в мирное послевоенное время – эта часть пьесы была написана уже прозой. Мы попадали, кажется, на стройку. Завязывался любовный треугольник: Толмазов, Карпова и я. Он как-то разрешался – более или менее благополучно, а потом опять стихи, и лагерь, и смерть…

В общем, повторяю, нормальный усредненный Галич, который мог бы вполне благополучно и безбедно существовать и дальше, пиши он подобные пьесы и сценарии. А песен он своих тогда не сочинял. То есть, сочинял и пел с удовольствием, сидя за роялем в репетиционном зале Театра имени Маяковского после репетиций «Походного марша», но еще совсем не те песни, которые принесли ему славу и перевернули его дальнейшую судьбу, оборвавшуюся так глупо и страшно. И лежит он где-то на чужом кладбище, хотя не один ли черт, где лежать? Где жить – куда важнее…

Любил Галич тогда, в 50-е, выпить, приударить за артистками, сесть за рояль и спеть, раскатывая букву «р», что-то из Хьюза в своем переводе: «Подари на прощанье мне билет на поезд куда-нибудь. А мне все равно, куда он пойдет, лишь бы отправился в путь, а мне все равно, куда он пойдет, лишь бы отправился в путь…»

Словом, жил бы себе да жил…

Ан нет, написал он пьесу под названием «Матросская тишина», где опять про 37-й год, да еще герои пьесы – евреи, да еще молодой герой, скрипач Давид, который учится в Московской консерватории, стесняется собственного отца, Абрама Шварца, приехавшего к нему из местечка. Пьеса по тем временам производила сильное впечатление: хорошие роли, отлично закрученный сюжет – и вполне притом наша, советская. Но не манная каша, как «Походный марш» или «Орленок»… Галич дал мне ее прочесть, полагая, что главные роли могут сыграть Л. Н. Свердлин – отца, а я – сына. Я, как говорят актеры, загорелся. Дал пьесу Свердлину, тот – Охлопкову. Последовал категорический отказ. Я стал уговаривать Николая Павловича. Он:

– Забудь и думать.

– Но ведь пьеса безупречна, в ней нет и тени национализма!

– Да, но в нашем театре она не пойдет.

В то время я уже шустрил в «Современник» и даже бывал у них на репетициях в маленьком зале Школы-студии, где им была предоставлена возможность работать. Осенью 57-го я присутствовал там на обсуждении нового репертуара, с которым у них было не густо. Называли какие-то фамилии авторов, спорили. Я рассказал о «Матросской тишине». Чуть ли не в тот же вечер мы приехали к Галичу, и он прочел пьесу, которая была принята в репертуар. Работал над ней Ефремов увлеченно, как и все участники. Главные роли репетировали: отца – Евстигнеев, сына – Кваша.

Охлопков, видимо, понимал, что эта пьеса Галича света не увидит даже в то, относительно либеральное, время. И не ошибся. Ефремовский спектакль был запрещен. Долго думали, подо что и как его запретить. Не скажешь же прямо: потому что там про евреев. А про 37-й упоминать еще было можно: шла эпоха «позднего реабилитанса». В остальном же пьеса была как пьеса.

И вот кому-то в голову пришла прекрасная мысль закрыть спектакль чужими руками. Для этой цели был приглашен из Ленинграда один известный режиссер.

Он приехал на знаменитую генеральную репетицию, описанную со всеми подробностями в книжке Галича, которая так и называется: «Генеральная репетиция». Она проходила в Доме культуры «Правды». В зале присутствовали представители Министерства культуры, партийное начальство из горкома и ленинградский мэтр. Из своих, кроме Галича и Ефремова, – никого. Не были допущены даже актеры «Современника», не занятые в спектакле, не говоря уж о родственниках и знакомых. «Матросская тишина» была закрыта окончательно и бесповоротно, решение обжалованию не подлежало.

Формулировку придумал, разумеется, именитый ленинградец: «Пьеса неплохая. Но молодые актеры «Современника» художественно несостоятельны для решения такой сложной проблемы».

Что и требовалось доказать! Как тут спорить двадцатилетним ребятам, вчерашним студентам, с признанным мэтром, крупнейшим режиссером, пользовавшимся всеобщим уважением?..

Проработав три года в Театре имени Маяковского, я более или менее разобрался в том, что Зотова – это просто-напросто Охлопков, Кашкин – при Охлопкове, Дудин нужен для откровенно конъюнктурных постановок и заодно для контраста: служит выгодным фоном, ставя а-ля Охлопков. Был еще какое-то время Власов, поставивший «Клопа», но быстро исчез, как испарился. Был заводной человек, грек по национальности. Митя Вурос, постоянно споривший с Николаем Павловичем, – ушел. Один молодежный спектакль – «Спрятанный кабальеро» – поставил Ганшин, бывший актер таировского театра, в лучших – а вернее, худших – традициях комедии «плаща и шпаги»: с песнями и плясками, масками и полумасками. Охлопков разнес это представление, но спектакль разрешил для утренников и выездных.


Паша Самоцветов. «Кресло № 16» Д. Угрюмова. 1958

Я уже упоминал о том, что Б. Н. Толмазов ставил спектакли в полемике с Н. П. Охлопковым. Собственно, полемики как таковой не было. Была неприязнь, притом взаимная: Гамлета не дал сыграть! Диктатор! Культ личности! К тому же приблизил к себе Дудина, которого Толмазов терпеть не мог. Правда, и Дудин отвечал ему тем же. Разговаривали они подчеркнуто вежливо…

– Борис Никитич, как ваше драгоценное здоровье?

– Вашими молитвами, Владимир Федорович.

Режиссуру друг друга в грош не ставили.

Толмазов на репетициях «Кресла № 16» Угрюмова и «Маленькой студентки» Погодина говорил об органике, правде, действии, задачах, биографии образа, беспрерывно апеллируя к Станиславскому, но в результате поставил второсортные спектакли, исполненные пионерского задора и казенного оптимизма.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю