355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Козаков » Фрагменты » Текст книги (страница 14)
Фрагменты
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:51

Текст книги "Фрагменты"


Автор книги: Михаил Козаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)

– Вам, наверное, будет небезынтересно увидеть, как живут русские актеры. Обещаем вкусный ужин, и, конечно, не скроем, очень хочется с вами побеседовать в домашней обстановке. Переводчик есть свой, так что все предусмотрено. Не откажите.

Миллер перекинулся с женой и ответил, что они чрезвычайно рады приглашению, но в таком случае приносят свои извинения: из Ленинграда прилетели только днем, жена несколько утомлена, так что они посмотрят лишь первый акт спектакля и уедут в гостиницу «Националь» передохнуть. Просят заехать за ними после окончания представления. А вообще они заранее благодарны, им действительно интересно побывать в советском доме и побеседовать с советскими коллегами. Жена Миллера вдобавок захватит фотоаппарат и поснимает, так как они хотят сделать альбом о своей поездке по Советскому Союзу.

Ну и замечательно! Стало быть, после спектакля «Без креста» мы заезжаем в «Националь», а они нас ждут, непременно ждут.

Третий звонок. Миллер с супругой отправляются в зрительный зал. А за кулисами начинает разыгрываться другой спектакль, куда более интересный, чем тот, что идет на сцене. Мало сказать, интересный – незабываемый. Даже теперь, много лет спустя, когда, естественно, что-то уже притупилось и на все это глядишь издалека, какое-то постыдное чувство охватывает меня, лишь только вспоминаю дальнейшее… Были такие стихи у покойного поэта Николая Глазкова:

 
«Я на мир взираю из-под столика,
Век двадцатый, век необычайный.
Чем он интересней для историка,
Тем для современника печальней…»
 

Для современника печальней, для «Современника»…

Черт его знает, кто стукнул, когда успели и куда стукнули!

Вбегает тогдашний замдиректора.

– Вы что, с ума сошли? Кто вам разрешил?

– Что?

– Они еще спрашивают «что»! Кто вам разрешил звать Миллера домой?! Вы соображаете, что вы делаете?!

– А что мы такого делаем?

– Вы что, действительно не понимаете или притворяетесь?!

– Мы действительно не понимаем…

– Ах, не понимаете! Ну, так вам сейчас немедленно разъяснят. Где Табаков?

– Он на сцене, играет. А в чем, собственно, дело? Мы что, не имеем права пригласить уважаемого драматурга домой и принять его, как подобает советским актерам?

– Принять?! Домой?!

Замдиректора почти кричит. Он официальное лицо и в силу своей должности связан с разными учреждениями. Ему понятно то, что невдомек нам.

– Принимает Миллера Союз писателей, его Иностранная комиссия. И-но-стран-ная…

– Ну и что?

– О Боже, с вами бессмысленно толковать! Где Ефремов?

– На съемке.

– Он в курсе?

– Да.

Замдиректора убегает. Мы растеряны, мы ничего не понимаем, но чуем, что дело пахнет керосином. А между тем кончается первый акт, и Миллеры уезжают в «Националь».

В антракте в кабинет Ефремова приходят загримированные актеры, занятые в спектакле: Кваша, Волчек, Табаков, Щербаков и другие. Их поджидает замдиректора с лицом, не предвещающим ничего хорошего.

Монолог на тему: «Вы с ума сошли… вы что, не понимаете… Иностранная комиссия…» – повторяется. На общие возражения, что Миллеры, дескать, уже приглашены и переиграть просто невозможно, замдиректора хватает телефонную трубку, трясущимися пальцами набирает номер, с кем-то здоровается – второпях, но тем не менее подобострастно, – и говорит в трубку:

– Сейчас я вам дам Табакова. Одну минуточку… Олег!

Табаков берет трубку. Мы насторожились. Пристально глядим на Олега, на его постепенно меняющееся выражение лица.

– Слушаю вас.

Пауза. Там что-то говорят.

– Да-да. Ко мне домой.

Пауза.

– Ну, человек двенадцать наших актеров.

Пауза.

– А почему нельзя?

Очень длинная пауза, во время которой кто-то из нас бежит в кабинет к завлиту Котовой, где стоит параллельный телефон и где можно слушать двусторонний диалог.

– Но вы понимаете, что мы его уже пригласили? Он нас ждет в «Национале». А что мы ему скажем? Поймите, это неловко… Раньше надо было думать? – вслух повторяет Олег сказанную на другом конце провода фразу. – Ну, послушайте, в конце концов, что же тут особенного? Мы – советские актеры, он – прогрессивный американский драматург. Во времена маккартизма он подвергался преследованиям.

Табаков начинает говорить, повышая голос, пытаясь придать своей интонации гражданственную весомость.

Его обрывают и говорят ему, по-видимому, что-то не менее весомое, после чего он уже не сопротивляется, о временах маккартизма не поминает, а вяло мямлит в трубку:

– Нет, я понимаю, но как-то глупо получается… Как-то стыдно перед ним… А что придумать?.. – и долго, долго вздыхает в трубку. – Да, да. Нет, я понял… До свидания…

Из кабинета Котовой возвращаются те, кто слушал разговор по параллельному телефону. Лица невеселые. Все смотрят на Табакова и ждут от него ответа. А между тем идут тревожные звонки помрежа, означающие, что давно пора начинать второй акт.

– Олег, ну что? Кто это был? С кем ты говорил?

– Ну, это… из Иностранной комиссии. В общем, не суть важно. Вопрос стоит так, что я член партии и Петя Щербаков тоже. И что нам грозят большие неприятности, если мы не откажем Миллеру.

– Помилуй Бог, Лелик! Ну как же это возможно теперь!

– Это же позор!

Олег и Петя теперь смотрят на нас. В глазах их появляется раздражение затравленных людей.

– Ну а что предлагаете? Как бы вот ты, Игорь, или ты, Миша, поступили на моем месте? На нашем с Петей месте?

– Ты прав, Лелик. Решать тебе и Пете. Дом твой. Ты хозяин.

Другие меня поддерживают: да, решать им, Табакову и Щербакову, так как нам-то, собственно говоря, ничто не угрожает, ну разве что кроме еще одной странички в досье – про встречу с американским драматургом, которого преследовал сенатор Маккарти.

Начался второй акт «Без креста».

«А жена Миллера, наверное, уже ванну приняла», – почему-то тоскливо подумал я…

После спектакля Табаков и, кажется, Кваша, поехали в «Националь» сообщать Миллеру о срочной ночной репетиции в связи с неожиданной болезнью актера, которого надо за ночь заменить другим, здоровым, дабы не сорвать завтрашнего представления.

Мы сидели в театре и молча ждали наших товарищей. Раздался телефонный звонок из табаковской квартиры, где уже все готово к приему гостей.

– Ну, куда же вы пропали? Мы тут вас заждались!

– Погодите, скоро будем…

– Давайте в темпе. А в чем дело?

– Потом объясним.

Вернулись после визита к Миллеру посланцы. На наш молчаливый вопрос – Табаков:

– Он нас встретил одетый, веселый… Жена перед зеркалом последний марафет наводила. Ну, мы ему сцену разыграли, что, мол, так и так… Тысяча извинений. Расстроены до слез. Этого и играть было не надо…

– Ну а он?

– Что он… Дурак он, что ли? Как-то грустно посмотрел на нас через очки своими еврейскими глазами и говорит: «Ну что ж… Я все понимаю. Ничего, ничего, бывает…»

Сидим подавленные, дымим сигаретами, друг другу в глаза смотреть стыдно. Опять телефонный звонок:

– Ну, что вы там?! У нас уже все остыло!

– Сейчас, сейчас… – повесил трубку Табаков.

И в самом деле. Жены нас ждут, Ефремов скоро со съемки приедет, если уже не приехал, и не пропадать же жратве и выпивке, купленной в складчину.

Приехали. Сели за стол. Ефремов действительно уже тут. До сих пор перед глазами длинный стол, белоснежная скатерть, коньяк, вино, закуска разная. Все в сборе – и два пустых кресла, никем не занятые. Как бельмо на глазу.

Ефремов сказал:

– А я бы плюнул и не стал бы ничего отменять!

И выпил…

А Фейхтвангер был в Америке, когда артисты играли в антисемитском фильме по его роману, и он им письмо накатал…

В Америке Фейхтвангер был! Ему и рассуждать легко было!

…Вчера зашел в 843-ю палату. Володя Паулус сказал:

– «Современник» – это моя боль.

– Это наша общая боль, – ответил я. И хотя вот уже десять лет, как не играю там, и хотя за это десятилетие другая жизнь прожита, в которой были и актерские победы, и режиссерские опыты, и постижения новых стихов, и радость признания тебя уже в другой режиссуре, в другом театре, даже в других странах, – нет, не проходит эта боль. Где боль – там любовь. Где любовь – там боль.

«Современник» – боль моя, «Современник» – любовь моя, «Современник» – юность моя, да не только моя – наша юность, наша молодость, наши надежды. Раскидало, расшвыряло нас время. Кто-то во МХАТе, я – на Бронной, кое-кто в других театрах, иные, как О. Даль[6]6
  Напоминаю, что тогда еще О. И. Даль – жив.


[Закрыть]
и В. Заманский, в одиночку плывут, а Володя Паулус, похоже, и вовсе к тому берегу приплывает, на который когда-нибудь всех нас доставит Харон…

«Кому из нас под старость день Лицея торжествовать придется одному?..»

Кому придется? Действительно, «несчастный друг»…

Нынешнему читателю может показаться чудным мой плач по «Современнику». Что это за «шахсей-вахсей», к чему автор гнусавит живому заупокойную? Стоит же себе у Чистых прудов прекрасное здание театра «Современник». Играют там прекрасные артисты, и «основатели» некоторые еще тоже играют, и лет им, основателям, сравнительно немного: Волчек, Толмачева, Кваша – все они, можно сказать, в самом соку. И очереди по ночам, и зарубежные гастроли, и успех, и новые силы влились в театр и обновили его кровь. И еще неизвестно, не лучше ли играет Веронику Марина Неёлова, чем играла Света Мизери. И Фокин Валерий уж точно режиссер, а не подмастерье, какими были у Ефремова Евстигнеев, Табаков, Кваша и я. И вообще, как посмотреть. Что Бог ни делает, все к лучшему…

Да, да! Все так! И да будет так! Но ведь сказано: нельзя дважды войти в одну и ту же воду. А «та» вода утекла, утекла безвозвратно. И с ней утек дух, надломился и сломался дух того «Современника».

 
«Дух военный не ослаб,
пара-пара-ру-рара,
Нет солдат сильнее баб,
пара-пара-ру-рара!..» —
 

как пели в «Голом короле» в 60-е годы.

…Была у нас одна женщина. Чудная. Всякая. Министр культуры, между прочим, Е. А. Фурцева. Бывало, соберет она всю «культуру» в большом зале – и ну ее пропесочивать, ну пальчиком «культуре» грозить: такие вы, сякие, разэтакие! И не то вы пишете, и не то вы малюете, и не то вы играете, и не туда смотрите, куда вам положено. Я вот женщина – и то смыслю больше вашего. Товарищи дорогие, сограждане мои, ну что вам стоит дом построить: нарисуем – будем жить! И так, бедняжка, переживает, нам выговаривая!..

– Нет, нет, я не желаю сказать, что вся наша культура такая плохая. Есть и обратные примеры. Возьмем, товарищи, балет. Майя Плисецкая, народная артистка СССР, лауреат Ленинской премии, недавно на гастролях в США танцевала «Умирающего лебедя» композитора Сен-Санса. И где, товарищи? В штате Техас, в Далласе – городе убийств! Вот представьте: Майя Михайловна Плисецкая в белой пачке на фоне черного бархата! Ведь это же живая мишень, товарищи!

Услыхав о таком беспримерном подвиге, вся «культура», само собой, зааплодировала подвигу выдающейся балерины. Нашлись, правда, негодяи, которые в кулак прыснули, а один, фамилии его подлой не назову, чуть под стул не свалился. Его такой хохот обуял, что вроде истерики вышло. Он притворился, что у него то ли кашель, то ли приступ такой, и наружу из зала того большого утек. Вся «культура» на него обернулась.

А Фурцева дальше толкала речь, и все ей хлопали в ладоши, и потом разошлись по домам, чтобы эту самую культуру и дальше двигать и передвигать с места на место.

Нет, всякая она была, Екатерина Алексеевна. Худо ее не помяну. И она к культуре притерпелась, и культура к ней. Многих даже по именам-отчествам знала. Уже перед концом своим стала вроде понимать, что непросто, ох как непросто культуру вперед двигать.

Вспоминаю банкет, на котором я видел Екатерину Алексеевну в Кремле. Нам вручали лауреатские значки в Георгиевском зале, а потом пригласили отметить это событие куда-то наверх, в относительно небольшое, сколько помнится, помещение. Хозяевами стола были Шауро, Фурцева и председатель Комитета по Ленинским и Государственным премиям Николай Тихонов.

Стол. За ним лауреаты. Поэт Ярослав Смеляков, скульптор Белашева, кинорежиссер Жалакявичюс, снявший картину «Никто не хотел умирать», снимавшиеся в ней актеры Донатас Банионис, Бруно Оя, единственный из награжденных, который посмел взять с собой на банкет жену-польку. Был еще композитор Андрей Петров, – остальных не помню. Ну и, разумеется, свои: Галка Волчек, Олег Табаков, В. С. Розов. Был с нами и Олег Ефремов – его лично пригласил Шауро как руководителя театра, получившего столь высокую награду. Компания, стало быть, разношерстная. Обстановка, соответственно, напряженная.

– Товарищи! – сказал ведущий стол Шауро. – Вот мы сегодня празднуем ваши награды. А знаете ли, как непросто было комитету разобраться во всем этом хозяйстве? Сколько представленных, сколько просмотров, обсуждений, споров! Вот напротив меня сидит человек, в чьи обязанности и полномочия входит всем этим заниматься и решать эти сложные задачи, председатель Комитета по Ленинским и Государственным премиям, наш выдающийся советский поэт Николай Семенович Тихонов. Давайте, товарищи, провозгласим за него здравицу! Это он отдал столько сил, отрываясь от письменного стола, скрываясь от своей Музы, чтобы разобраться, рассудить, решить в вашу, товарищи, пользу! Он, можно сказать, человек, по праву занимающий свое место! Человек на своем месте!

Смеляков не выдержал:

– За своего человека на своем месте! – и опрокинул в рот нарзан, как стопаря махнул.

Рассмеялись. Кто как. По-разному. Кто понял смысл, кто его по-своему истолковал. Дальше уже и лауреаты стали благодарить. Каждый должен что-нибудь сказать персонально. Ну, думаю, дойдет очередь ведь и до меня. Что делать? Уже слушаю вполуха, думаю только, как выпутаться, чтобы потом перед собой стыдно не было.

Дошла очередь. Все смотрят. Я:

– Мне очень приятно, радостно, что наша скромная работа получила столь высокую оценку. Но мы, актеры (мимика), не умеем говорить от себя, мы привыкли говорить чужими словами… (Мимика, смех.) Я (глядя на Тихонова и Смелякова) очень люблю стихи (одобрение за столом). Поэтому, если позволите, то я выражу переполняющие меня чувства моими любимыми стихами (бурное одобрение).

 
«Быть знаменитым некрасиво.
Не это подымает ввысь.
Не надо заводить архива,
Над рукописями трястись.
Цель творчества – самоотдача…» —
 

читаю и вижу, как одобрительно кивают Шауро и Фурцева, как, хитро прищурившись, глядит Смеляков, как буквально багровеет шея Тихонова. Звучат строки Пастернака под сводами Кремля – в 1967 году, всего через семь лет после смерти поэта:

 
«… ни единой долькой
Не отступаться от лица,
Но быть живым, живым и только,
Живым и только – до конца».
 

Аплодируют. Хвалят стихи.

– Чьи это? – спрашивает Бруно Оя.

– Ну что ж, товарищи, – поспешает В. С. Розов среднерусской своей скороговорочкой, – уже время! время! Спасибо вам за все, но пора и честь знать. Миша, Олег, у вас же сегодня спектакль – «Обыкновенная история». Надо в такой день не ударить в грязь лицом…

Все:

– Надо, надо…

Быстро прощаемся. И уже в лифте Розов – мне:

– Ну, Миша, вы рисковый тип. Узнай они, чьи стихи… Ай-яй-яй! Ведь за это по головке не погладят!

Ну, побанкетствовали – и будет, пора и честь знать! Тем более что банкеты устраивать было преждевременно. Еще не пройдены трудные сезоны 63/64, 65/66 годов, а меня занесло сразу на кремлевский праздник аж 67-го года, от которого уже и до 70-го, и до самого распада нашего оставалось всего ничего. Рукой подать…

Передо мной справочник, библиографический указатель, выпущенный Министерством культуры и Государственной центральной театральной библиотекой и посвященный театру «Современник». Ценная книжка. Цифры, факты, фамилии; где, что, когда. Все о «Современнике» и о его актерах. Почему, зачем и отчего – это справочник не интересует; это не его, справочника, функции, но он хороший помощник тем, кто заинтересуется историей театра-студии. Ведь ежели заинтересуешься тем, где, что и когда, непременно придешь к «почему, зачем и из-за чего».

Вот, например, справочник скупо извещает, что в газете «Советская культуры» от 25 августа 1959 года было опубликовано открытое письмо коллектива Ачинского драматического театра из Красноярского края к театру-студии «Современник» с просьбой направлять актеров для постоянной работы к ним, в Ачинский театр. Что за притча? Почему возникло письмо из Богом забытого городка? С чего бы это Табакова или Квашу отправлять в эту культурную ссылку?

А все очень просто. Письмо, разумеется, было продиктовано свыше, и связано оно с очередной попыткой прихлопнуть начинание Ефремова. Загляни в другой раздел указателя – и узнаешь, что последним спектаклем, последней каплей, переполнившей чашу начальственного долготерпения, были володинские «Пять вечеров», о которых чего только не писали.

Мы покорпели и составили ответ, в котором благодарили за радушное приглашение и предлагали «приехать всем составом театра к труженикам Ачинска на гастроли», – но, шалишь, не более того. Ответ и был напечатан той же «Советской культурой» 20 октября 1959 года, – только пусть уж гипотетический будущий историк, если он, по счастью для него, уже имеет возможность быть наивным, не подумает, что студийцы «Современника» так долго не могли собраться сочинить ответное письмо. Все это время наверху решался кардинальный вопрос: настало уже время ломать шею «Современнику», не пора ли расформировать его труппу? И, видать, милостиво решили: пусть еще поживет Олегово детище (тогда опубликовали и наш ответ), но контроль над театром надобно учредить построже, а для этого дать ему нового директора. И дали: В. С. Куманина, работника Министерства культуры.

Получилось, однако, как в том анекдоте с мальчиком из еврейского местечка, которого послали исправлять речь к русскому батюшке, – через полгода и сам поп закартавил.

Куманин, представительный, долговязый Куманин, как следует из нашего правдивого справочника, дал московским газетам несколько официальных интервью о репертуарной политике «Современника», но тем дело и кончилось.

Владимир Семенович оказался, при всей своей внушительной, строгой фактуре, человеком мягким, добрым (когда-то сам был актером, Вершинина играл в Театре имени Станиславского).

Нет, ошиблось начальство, нечаянно слиберальничало – тут, почитай, самого громилу Зубкова надо было послать директорствовать в «Современник». Он в те времена на страницах «Советской России» бдительно одергивал нас: «Помни, что ты зодчий…» – а сам, радетель архитектуры, дай ему полную волю, с радостью сел бы на бульдозер и камня на камне от тогдашнего «Современника» не оставил, – даром что и сносить еще было нечего: не было тогда у театра своего здания.

Ну, хоть бы И. Патрикееву прислали. Она ведь тоже все понимала: напечатала в зубковском журнале «Театральная жизнь» большую статью о спектаклях «Никто», «Пять вечеров», «Взломщики тишины», «Голый король», которые, по ее мнению, начисто лишены были гражданского звучания. И статью озаглавила: «На перепутье», предупреждала, стало быть: «Налево пойдешь – смерть найдешь, направо пойдешь…» Так нет! Ошибку допустили. Не тот был человек Куманин, чтобы вывести тогдашний «Современник» на пути-дороги Ю. Зубкова и И. Патрикеевой. А гражданственность, которой требовали от Ефремова, была у него совсем другого покроя.

«Кто из нас в этот час рассвета смел бы спутать два главных цвета…».

«Современник», как я говорил, жил по не обозначенной нигде формуле: неореализм, помноженный на десталинизацию, – и дозрел до шварцевского «Дракона», до Миллера, до «Носорогов» Ионеско… Ох, как хочется опять поохать: ну чуть-чуть бы «слободы» тогда, ну маненько, ну отпустили бы еще вожжи… Да не трусь ты, Никита Сергеевич! Не слушай своих клевретов осторожных! Не тормози процесса, – ведь и сам уцелеешь! Мог уцелеть. И не подкатил бы «биллиардный шар своей головы к лузе сталинистов», если бы то и дело не шел на попятную. А то Манеж разгромил, лагерную тему закрыл, сказал, что исчерпалась она до дна и полно об этом! На молодых стучал кулаками по трибуне, предлагал, кому не нравится здесь, убираться на Запад. Сегодня же! Сейчас же!

– Но если ты готов стать под общее знамя, то вот тебе моя рука! – и протягивал руку бледному Вознесенскому, который в ту минуту стоял на трибуне и упрямо повторял, что его любимый поэт – Маяковский, что вслед за ним, в его традициях…

Хрущев сидел в окружении ильичевых, нервно вскакивал и прерывал очередного призванного к ответу, орал про Запад, грозил, пугал, а потом протянул кому-то, не сдержав темперамента, руку со словами про «общее знамя». Тот вцепился в нее обеими руками, и зал, готовый того, что на трибуне, уничтожить, дай только хозяин команду, разразился бурными аплодисментами. А Никита Сергеевич закрепил талантливо найденный прием, как актер закрепляет удачную находку, интонацию или трюк, и для его демонстрации выискивал в зале очередную жертву, в ярости выхватывал глазами чье-нибудь молодое лицо…

Олег Ефремов признавался (и рассказ этот я запомнил с его слов, когда он приехал из Кремля в «Современник»), что от страха вжимался в кресло, опускал голову, чтобы не попасться на глаза разъяренному Хрущеву.

Так вот, находил Никита Сергеевич молодое лицо и – окриком:

– Вон вы там, да, да, вы! В шестом ряду, в красной рубашке! Я к вам обращаюсь! Идите-идите на трибуну и расскажите всем, о чем мыслите! Чем занимаетесь!

И «в красной рубашке» – он мог оказаться молодым художником, поэтом, кинематографистом – начинал держать ответ. Его прерывали, на него кричали, стучали кулаком, грозились сегодня же, сейчас же отправить на Запад, «но если ты готов стать под общее знамя, то вот тебе моя рука». «Красный» ее – хвать! И снова овации.

Ефремов проиграл нам, как все это происходило. Он играл и за Хрущева, и за стоящего на трибуне, показал зал, лица тех, что пришли лаять и кусать по приказу, – он утверждал, что это и было почему-то самым страшным: зал, а не сам Хрущев и не те, которые сидели рядом с ним и иногда все-таки успокаивали его, шептали на ухо, что очередной извлеченный из зала ни в чем не виноват и к левакам разного толка вообще отношения не имеет.

Хрущев пыхтел, успокаивался и находил оправдание тому, что вытащил на трибуну совещания ни в чем не замеченного, ни во что не замешанного, вполне добродетельного художника или поэта:

– Ну, вот и хорошо… Пускай он всем скажет, пусть научит своих товарищей уму-разуму… А мы с радостью послушаем, не все же они наносная гниль и западная ржавчина!

Ефремов приехал с того совещания потрясенный. Он впервые видел разгневанного Хрущева и, кажется, понял – а от понимания мурашками пошел, – куда могут завести левацкие игры, идейно ли, эстетически ли неприемлемые для тех, кто еще так недавно дал нам глоток свободы, реабилитировал невинных, приподнял «железный занавес». Он своими глазами увидел краснеющее от гнева, с вытаращенными зенками лицо добряка Хрущева, собственными ушами услыхал его крики и передал нам его интонации – от низов до фальцета, до петухов, вылетавших из глотки. Передал, изобразил так талантливо, как это мог сделать он, замечательный артист Олег Ефремов, и мне даже по сей день кажется: это я сидел там в кресле, я в страхе прятал лицо от глаз, выискивающих в зале очередную жертву, – может быть, меня? А в ушах: «Позор, позор!»

Да, позор, позор…

Дети 56-го струхнули не на шутку…

Апрель 1979


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю