Текст книги "Наивность разрушения"
Автор книги: Михаил Литов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Что мой друг, приходя вечером в дом своего нового компаньона, пьет вволю и веселится от души, это ясно, а "папа", он-то, пожалуй, тоже ведь не теряет время попусту, освежается, прикладывается к рюмочке, промачивает горло, но что же из этого следует, что следует за этим? "Папа"... Захмелевший гость удаляется восвояси, а молодцеватым старичком уже владеет пьяное возбуждение, которое он со знанием дела и без колебаний опускает до распущенности. Тут до меня кое-что стало доходить основательно, открыто, обнаженно. "Папа" идет к дочери, "сидевшей" при них или даже определенно при нем, связанной с ними тем, что ее угощали, и берет ее по своему обыкновению. А я уже Бог знает какой день лишен ее общества. Ох уж этот "папа"... Неотразимый, волшебный, обожаемый, не родитель, а просто красивый, статный, благородный, умный, сильный и опытный человек. О, как потрясающе! И почему же, воображая, как он берет ее, мучаясь этим, я еще больше люблю Наташу, – что за дикость! что за непоследовательность!
Наконец я сообразил, что мы продвигаемся к ее дому, она задала направление, и ее ждет повторение вчерашнего. Ей хочется этого повторения, как мне хочется чаю, быть с нею и понять до конца, что происходит между ней и ее отцом. Возьми она длинную иглу, вонзи ее с сумасшедшей улыбкой в мою плоть нищего и заброшенного, но далеко не все на свете перепробовавшего и испытавшего человека, я и тогда, сдается мне, не почувствовал бы такой боли, какая поразила меня при мысли, что ее грехи, в которых она воображается мне столь очаровательной и соблазнительной, дело отнюдь не прошлое и сегодня, сейчас она снова попадет в объятия другого, а от меня с непринужденной легкостью отвернется. Я сказал в безликой тишине:
– Я свободный человек, Наташа. Я могу повернуться и уйти, когда все чувства, казалось бы, принуждают меня остаться, а могу и впрямь остаться и... перетерпеть. Я принял твой образ мысли и жизни, я сделал это сознательно, хотя другой на моем месте... ну, сама понимаешь! Я знал, на что иду, знаю, что не должен просить тебя перемениться. Но сейчас я мучаюсь, я хочу сказать, что я сам не свой, видишь ли, все во мне противится... не тому, что у тебя с ним всегда, ладно уж, а тому, что это может произойти сегодня, тому, что ты хочешь уйти к нему, а я должен отпустить тебя. Не делай этого, Наташа. Кажется, мне все равно, что будет завтра, мне нужно сегодня... нужно, чтобы сейчас ты пошла со мной и была со мной в моем доме, чтобы я мог раздеть тебя, смотреть на тебя при свете лампы, прикасаться к тебе... Иначе я потеряюсь, перестану чувствовать себя. Мне нужна маленькая победа... с трудом представляю себе, что ты можешь мне отказать!
– Вот таким я тебя люблю, – сказала она. Остановилась и, коротко прильнув, холодными губами поцеловала меня в щеку. – Думаешь, мне легко и я не колеблюсь? Я бы пошла с тобой, побежала за тобой, как собачонка, но как же он? Все так сложно, и за один вечер ничего не решишь. Да еще эта ночь... мне холодно стоять на снегу, Саша. В голове вроде бы складывается мысль, вот-вот решу все правильно и окончательно, а поднимешь глаза, посмотришь вокруг – в такую вот тьму – и снова только пустота. Поневоле цепляешься за человека, за любимого. Я еще буду тебя целовать, ты еще увидишь все мои страхи и всю мою прилипчивость. Но как же он? Он понимает, что у нас с тобой может зайти слишком далеко, чувствует, что я к тебе все больше привязываюсь, и он, уж поверь мне, страдает.
Я не мешал ей выговориться.
– Знаешь, – продолжала она, уныло покачивая головой и глядя на меня невидящими глазами, – сколько бы я ни уверяла, что не брошу его или брошу не сразу, помаленечку, так, чтобы не причинять ему боли, или, например, навсегда останусь любящей, заботливой дочерью, для него все это будет лишь пустым звуком, все эти слова, эти обещания и клятвы.
– И все-таки, Наташа!
– Хорошее у нас сегодня получается объяснение, Саша, я давно ждала подобного. Ты находишь верные слова, и я чувствую, что ты любишь меня. Постарайся же почувствовать и мою способность к любви, сообрази, каково мне смотреть на него... Он веселится, болтает с твоим другом, а я сержусь: ну, пьяница, я уйду от тебя! Но у него бывает такой несчастный вид, особенно когда он следит за мной украдкой, думая, что я не замечаю...
– Не могу я горести этого человека считать такими же законными, как свои.
– Как это глупо! – вспылила Наташа, чистосердечно или даже простодушно раздосадованная. – Ты говоришь о нем так, словно он невменяемый или негодяй, каких свет не видывал, и его можно не принимать в расчет, его-де надо и права голоса лишить, избирательного какого-нибудь права, просто посадить в смирительную рубашку. А между тем он живой, нормальный человек, как ты, как я, и потребности у него...
– Мы вообще не о том говорим, – торопливо перебил я. – Нужно говорить о тебе, о твоем решении... ты должна решить, Наташа, решиться... речь идет только о сегодняшнем вечере, пусть так и не более, но это для меня очень важно.
– Не знаю, – проговорила она; одиноко стояла на снегу и смотрела на меня страдальчески. – Не в состоянии решить. Я могу раздеваться догола перед тобой, перед ним, перед кем угодно, но разорваться на части я не могу. Я хочу пойти с тобой, Сашенька, ты меня почти уговорил, но как же он? Что он будет думать, если я не прийду домой? Он поймет, что я ушла к тебе, но если он решит, что это окончательно и что я уже никогда к нему не вернусь, это будет для него еще мучительнее, чем если бы я умерла. Как я могу сделать с ним такое?
– А со мной можешь? Я буду спокоен, буду чему-то радоваться, если ты уйдешь к нему?
Она кусала губы и переминалась с ноги на ногу, колебалась и страдала. Я шепнул:
– Решайся...
– Ладно! – выкрикнула она как бы и не своим, каким-то пронзительным, неестественным голосом. – Пойду к тебе. Ты сейчас живее, и к тому же не пьян, находишь хорошие слова, а женщины любят ушами. Нынче я тебя чувствую лучше, чем его. Может, он найдет выход, что-нибудь придумает, ну конечно, так и будет... Но ты-то будешь со мной ласков?
Мне перехватило дыхание, и я лишь промычал в ответ что-то невразумительное, пытаясь придать издаваемым звукам оттенок укоризненности. Возможно ли помыслить, что я буду неласков? На миг в том обороте, какой приняли события, мне почудились хорошо и гладко скрытые элементы игры, призванной вселить в меня безудержный, доходящий до бессмысленного оптимизм; но это оттого, наверно, что я, одержав победу, никак не мог отдышаться, не зная толком, радоваться мне или постараться взять себя в руки, чтобы быть готовым ко всяким неожиданностям. Положение человека, внезапным наскоком взявшего верх над соперником, ко многому обязывало, и скажу прямо, что, прикасаясь к Наташе, приобнимая и поддерживая ее, я не сомневался, что впереди маячит, подстерегая меня, что-то тягостное, обременительное, пугающее. Мы свернули к моему дому и зашагали быстро и решительно, почти побежали. Время-событие предстояло столь значительное, что я не ощущал уверенности, что мне достанет сил достойно войти в него, преодолеть все препятствия и не только быть ласковым с Наташей, но и вообще не опростоволоситься перед ней. Я вдруг остро осознал, что отрываюсь, ухожу от жизни в ее общественном смысле и значении, ныряю в неизведанную глубину от поверхности, на которой люди завязывают узлы мучительных противоречий, коллизий и противостояний, колеблющихся между миром и войной, думают, что бы сделать с отечеством, сшибаются в кучи и что-то провозглашают, и что-то декларируют, поднимают вопросы и знамена, предпринимают шаги во благо страны, а то и совершают безрассудные поступки, как бы не отдавая себе отчета, что те способны привести их к страшным опасностям.
***
Наташа попросила час отдыха, устала на работе, а хочет быть в форме, когда доведется отвечать на мои ласки. Свою просьбу она изложила подробно, с милой непосредственностью, печально и в самом деле устало улыбаясь. Я пообещал придумать что-нибудь на ужин. Наташа легла в маленькой комнате и мгновенно уснула. Я пил в кухне крепкий чай, и он пьянил меня, крепкий чай, похоже, вообще хорошо, жутковато дурманит голодного человека. Мне стало грезиться что-то о том, как мы с Наташей живем в скромной, чистенькой бедности, страдаем и страдание делает нас красивыми; тут правда причудливо мешалась с домыслами. Потом я, бесшумно приоткрывая дверь, часто заглядывал в маленькую комнату, смотрел на спящую Наташу и жалел ее: смотри-ка, такая молодая, сильная, а томится и устает на работе. Но подточила ее не только физическая усталость, сегодня я по-настоящему расчувствовал в ней сомнение и муку, она и говорила со мной там, на улице, когда я увещевал ее пойти ко мне, как человек, несущий бремя безысходности. Я глубоко ошибался на ее счет, полагая, что ей все как с гуся вода. Происходящее с нею не представляется ей простым, я не кажусь ей простым и забавным!
Тем более в зловещем свете представал предо мной Иннокентий Владимирович, который своими запросами и насилиями мешал дочери разобраться и найти верную дорогу в жизни, достичь берегов покоя и благоразумия. Наконец-то мое отношение к этому человеку начало проясняться. Пока, опираясь на высказывания Наташи о нем, я видел его каким-никаким, а все же отцом, от которого она неотделима и который держит ее при себе по праву крови, я старался поменьше о нем думать. Но теперь я увидел, к своему изумлению, усталость и муку здоровой, прекрасной женщины, я увидел, что в высшем смысле дочь оставлена, предана и растоптана отцом и в ее дочернем бесправии у нее нет иного права, кроме как поступать с ним сообразно с его собственными поступками. И этот краснобай явился мне в образе сознательно стремящегося причинить зло человека.
Битый час я занимался тем, что как венки к подножию монумента возлагал надежды и мечты на некий неожиданный поворот в событиях, который со всей неизбежностью выведет "папу" на чистую воду, а Наташу, невинную, несчастную, спящую в моем доме с ладошкой по-детски под щекой, никак не обескуражит и благополучно оставит со мной. Я думал о том, что с изворотливым, злоумышляющим "папой" мне лучше вовсе не встречаться, а там, глядишь, его уберут с моего пути, устранят, упрячут, и это было упование, отчасти напоенное сжатой в глубине души молитвой. Но не тот Иннокентий Владимирович был человек, чтобы уступать без боя, и я уже стоял на пороге откровенной, как бы ничем не прикрытой и не защищенной встречи с ним. Он забеспокоился, видя, что Наташа не возвращается с работы, он догадался, куда он пошла, и настоял, чтобы его новый друг Перстов отвез его ко мне.
Они ворвались шумно, празднично и разбудили Наташу. Иннокентий Владимирович какое-то время притворялся (уж не знаю, перед кем) отчаянно гуляющим человеком, но и впрямь гулял и даже успел хватить лишку. Затем он повел себя в моем доме как в собственном, – Наташа, проснувшись на шум и увидев его, улыбнулась ему, и это его окрылило; у него оставались шансы, он пустился поглядывать орлом, а когда я попадал в поле его зрения, искусными намеками жестов и выражений, скажу так, изощренными интригами мимики давал мне понять, что мое жилище не производит на него выгодного впечатления. Дескать, в такой лачуге нет нужды чиниться и сдерживать себя. Я все ждал, что он сплюнет или высморкается на пол. Он до такого не дошел. Позднее я его ударил. Но это позднее, а до той поры я только с неопределенной угрозой двигал челюстями да украдкой стирал пот с ладоней. В каком-то смысле Иннокентий Владимирович был, конечно, прежде всего несчастным человеком, как были несчастны Наташа и я, запутавшиеся в сетях любви, и как несчастны все запутавшиеся люди, но я не мог забыть, что он поступает против законов людей, Бога и природы.
Перстов тоже приехал, а с ним Лиза, за ними увязался и Кирилл, но его жены, натура которой почти не запечатлелась в моей памяти, не было. Перстов пытался объяснить мне причины их загула, но я думаю, тот же Кирилл знал об этих причинах куда меньше, чем я узнал от Наташи. Я даже пробормотал что-то в том смысле, что нынче вся Россия гуляет – пир во время чумы. Я хотел остаться отвлеченным человеком и показывал строгое намерение не вникать в суть их сделок.
Глядя на прекрасную, но чересчур нынче динамичную фигуру моего друга Перстова, источающего стремление и меня вовлечь в праздничную сутолоку, я приходил к умозаключению, что вот он, человек, который пролезет в любую щель. Делец и кутила, человек идейный и беспринципный одновременно, человек, казалось бы, вездесущий, свободный и в то же время скованный, заколдованный, стиснутый до крайности, раб своих свободных проявлений, раб в том смысле, что жизни в реальном мире предпочитает блуждания среди миражей, фантастических отражений, к которым намертво привязан. И как-то странно некоторые стороны его характера, личности, воззрений заострены на мне, взывают ко мне, призывают меня к единству, к духовному слиянию, к мистическому совокуплению. Однако я не о том говорю, я пошел в обход, словно желая скрыть некую правду о моем друге, а надо бы прямо сказать, что в тот вечер, накануне сумасшедшей ночи, он был заметно навеселе, и не берусь судить, какая такая смелость его спутников доверила ему вести машину. В обратный путь, найдя Наташу живой и невредимой, они не собирались. Я не сомневался, что теперь они останутся в моем доме до утра.
Словно переворачивалась несгибаемой силой божьего промысла страница моей жизни, а я замешкался, не сумел проворно перескочить с прежней на новую и вот теперь стоял, сконфуженный, обалдевший, перед моими читателями в каком-то неподобающем промежутке. А Наташа поднялась с кровати как ни в чем не бывало, порадовалась, что все мы снова собрались вместе, и отправилась на кухню что-нибудь приготовить к столу. Естественность ее поведения смущала и до некоторой степени раздражала меня. Я бледнел, краснел, не к месту хмурился и смеялся, а она хладнокровно гремела посудой, хороня в этом грохоте нашу, только нам принадлежащую ночь, и даже напевала какой-то мотивчик, убийственный в своей незамысловатости. Разумеется, и у Перстова с Лизой была своя игра, я бы сказал, что он вел себя с ней как мальчишка. Девушка ведь покладистая, чуть ли не в струнку перед ним вытянулась, девушка, которой пора замуж, а он надуется как индюк, со всеми весел, а с нею резок и всем показывает, всем тычет в глаза, как он пренебрежительно обращается со своей подругой. Думаю, это вино мутит ему разум, напуская химер, и он фантазирует, балует и хватает через край, но что Лизу-то побуждает ходить перед ним на цыпочках? Впрочем, для меня все эти мимолетные стычки, которые пытался организовать Перстов и из которых Лиза выходила с видом обиженно-забитой и все-таки непобедимой простушки, были только лишним поводом убедиться, что я не знаю Лизы, недостаточно обращаю на нее внимания и не понимаю ее.
– Вы говорите о свадьбе, – вдруг откликнулась она на какое-то течение разговора; и с этого момента я стал прислушиваться. – Но скажите-ка, продолжала Лиза неспешно, с выражением грусти и сомнения на миловидном личике, – почему вы думаете, что этот человек возьмет меня? Я совсем в этом не уверена... у него явно другие планы... Кто-то из нас зажег факел лицемерия и пустил по кругу.
– Кого ты подозреваешь, деточка? – усмехнулся Иннокентий Владимирович.
– Этот огонь ослепляет, – говорила Лиза как в бреду. – Кто-то из нас затеял бесконечную эстафету, и бегуны передают друг другу палочку, начиненную ложью. Это сбивает нас с толку.
Наташа подала из кухни насмешливый голос:
– Я всегда говорила, Лиза, что в тебе гибнет поэт. Но что-то его агония затянулась.
Лиза разразилась желчным и горьким смехом.
– Мужчина! Но у него есть другая, которую он никогда не бросит. Я для него игрушка.
Между мной и Лизой в замутненной атмосфере комнаты поднялся образ Машеньки, с которой Перстова связывали узы долга, странной, неписанно утвержденной клятвы совместно одолеть чудовищное упрямство перстовского рока, но, сдается мне, отнюдь не быть с ней вместе до конца, если рок окажется сильнее, чем они предполагают, и погонит несчастную по уже проторенной им дорожке. Я даже вздрогнул, так это было неожиданно. Пожалуй, окажись я на месте Лизы, которую пробирало весьма простое и объяснимое желание выйти замуж, но которая поставлена перед величественным фактом, что семья приглянувшегося ей мужчины всегда несла невосполнимые свадебные потери и что, собственно, уже другая предназначена к очередному закланию, я бы тоже заговорил в самом возвышенном и бредовом стиле, устами агонизирующего поэта. С другой стороны, я просто не понимал, для чего Лизу вздергивают на дыбу посвящением во все эти кладбищенские, фактически сомнительные и подозрительные подробности, зная, что место невесты уже занято и что она, Лиза, далеко не тот человек, чья голова и чье сердце способны хранить семя подобной осведомленности. Допустим, семя, брошенное в душу Машеньки, даст правильные всходы хотя бы потому, что Перстов не перестанет руководить ею, а что же будет с Лизой, для которой и сейчас не секрет, что Перстов ее бросит?
Наконец она ушла на кухню помочь Наташе. Мужчины, захлопнув за нею дверь, почувствовали себя свободней, удобно расселись за столом и с вожделением раскупорили бутылку вина. Мне налили, и я выпил. Они уже усвоили развлекательную привычку после каждого бокала рассказывать байку, и теперь был черед Кирилла. Он без напряжения всмотрелся в прошлое, выбирая подходящий сюжет, и по тому, каким насмешливым и зловещим огнем озарилась его пухлая физиономия, я догадался, что его история вполне удовлетворит вкусам развращающего публику и собственную дочь Иннокентия Владимировича.
Зная истинную правду о двух из трех восседавших в полумраке комнаты мужчин, но не имея возможности применить ее, поскольку эти двое сладко столковались и спелись между собой, я был несвободен и буду несвободным до тех пор, пока не распутаю этот дьявольский клубок. Один лишь Кирилл был, кажется, однозначен, всегда и всюду в одинаковой роли, что и мешало мне, после выпитого бокала и среди ощущений разлада с обществом, вспомнить, какого он цвета или, скажем, в чем смысл провозглашаемого им гедонизма. Иными словами, он подавлял и мучил меня тем, что среди гостей оставался единственным, с кем у меня не было вообще никакой связи, кто был в моих глазах не более чем случайностью, однако возникал с опасной частотой и определенно не испытывал ни малейшего неудобства при общении со мной.
– Однажды приключился со мной случай, – начал Кирилл, рассказчик, давно ли, не важно, но факт, что был зимний вечер и я всей душой желал выпить. Посидел в кафе и, надо же, просадил все деньги, ведь дерут там безбожно. А отвечающего потребности состояния нет как нет. На улице темнота и прочие мерзости, ну и разные люди... однако один из встречных неожиданно заговорил со мной. Я брел куда глаза глядят, размышляя, где бы распотешиться, а он вынырнул из какого-то переулка и потянулся ко мне, и я сразу смекнул, что у него особый интерес к моим прелестям. В качестве возбуждающего и убеждающего средства – бутылка вина. Я все пытался рассмотреть его, поскольку его внешность не могла ничего не значить на чаше весов, куда я бросил свои "да" и "нет". Рассмотреть не удавалось, все смазывала тьма, да и он как-то чересчур вертелся, но в конце концов, под влиянием обаятельного образа бутылки, которую я рассмотрел отлично, "да" перевесило. Я расплылся в улыбке и утвердительно кивнул. Мы пошли к нему домой. Подобными вещами я никогда не занимался, но и предрассудков на их счет у меня нет, вообще, будем откровенны, раз уж мы избрали стезю гедонизма, надо идти по ней до конца.
Вот что такое сейчас мы с вами, как не люди, жаждущие удовольствий? Но кто из вас во тьме ночной пошел бы за педерастом, не любя его и даже не уважая его порицаемые обществом наклонности? Я знаю немало людей, которые только и делают, что развлекаются, развратничают, пьянствуют, тонут, гибнут, но при этом вынашивают в себе какие-то символы нравственного здоровья, то есть заведомо знают, что можно делать, а что нельзя, и в каких случаях вдруг выступить человеком с крепко развитым чувством собственного достоинства. А я никаких пределов перед собой не ставлю и убежден, что только так – паря свободно – достигну неукоснительной подлинности. Я могу остановиться, спасовать на каком-то пределе, но это уже другое дело, дело случая, а вот действовать по готовым принципам и рецептам я не буду никогда.
Да и нравится мне гнильца, скверный душок... наше общество превратилось в кучу дерьма, а я рад в ней побарахтаться, повозиться, понимаете ли, когда так делаешь, больше причин улыбаться. Но зарываться не стоит, на большую глубину я, чтобы не задохнуться ненароком, не ухожу. Когда распад и хаос и надо всем вьется дымок зловония, больше щелей, больше простора для таких, как мы.
Я пошел домой к этому субъекту, понимая, что насмехаться над ним он мне не позволит, еще, чего доброго, прибьет, как у них, наверное, водится... хотя, спрашивается, отчего бы ради познания не принять и колотушки?.. зато завтра будет о чем вспомнить, порассказать и посмеяться. В квартире я его наконец разглядел. Пожилой, морщинистый. Симпатии он мне не внушил.
Он же на меня посматривал как на сдобную булочку. Сам он не пил, а я выпил пару стаканов вина, чтобы чувства, ставшие сложными и противоречивыми, когда я увидел, какой он отвратительный, упростились. Возник и вопрос: а вдруг завтра мне будет стыдно? Я не на шутку встревожился. Но после вина вопрос рассыпался, тревога испарилась. Он усадил меня на диван и с плотоядной улыбочкой полез целоваться. Моя душа никак не отзывалась на его авансы, но в том, что я из первых рук получал представление об удовольствиях, которые предлагают подобные типы, заключалось немало нормального и поучительного, так что я не сдавался и не помышлял о бегстве, хотя у меня и появилось ощущение, что в моем партнере собрана вся грязь мира. Он сказал: пойдем в ванную, я тебя помою. Его предложение вступило в противоречие с моими ощущениями, как бы вывернуло все наизнанку и представило в ложном свете, и я ответил в том смысле, что не надо трактовать меня уличным бродягой, я человек в высшей степени чистый, замечательно чистоплотный. Но он дал мне понять, что для него очень важно вымыть меня, это доставит ему огромное удовольствие, всю силу которого я не в состоянии и вообразить. Я представил себе, как он будет мыть мне руки, ноги, попку, сияя и хихикая от счастья, и тут что-то шевельнулось в моей душе, я был тронут, мной овладела нежность к этому знающему свое дело, а перво-наперво тихому и ласковому человеку. Я начал раздеваться. И тут еще какой-то человек своим ключом открыл входную дверь и вошел, а как увидел меня – наши глаза встретились – прямо изменился в лице и весь позеленел от злобы. Они оба побежали в другую комнату и там заспорили, довольно-таки громко, а может быть, и подрались, не знаю, шума было много, а разобрать слова и отличить словесные доводы от кулачных, если таковые имели место, мешали стены. Но было совершенно очевидно, что вошедший разыгрывает сцену ревности, так что дело, образно говоря, грозило из сада наслаждений переместиться в клоаку конфликтов, а это меня не устраивало. Я человек мягкий, нескандальный. Подхватил свои вещички и скорей к выходу, от греха подальше...
***
– Занимательная история, но рассказал ты ее без остроумия и блеска, резюмировал Иннокентий Владимирович.
– Не люблю развратников, – глухо резанул вдруг правду-матку мой пьяненький друг.
Он ничего не добавил к сказанному, и я, как всегда ожидавший от него большего, с грустью взглянул на его поникшую голову. Они привезли с собой много еды и выпивки и широкими жестами приглашали меня не стесняться, однако атмосфера ведь создалась какая-то гнетущая. Я вроде как насытился с первой рюмки и первого куска, а после рассказа Кирилла меня сдавило что-то похожее на тупое и мерзкое пресыщение.
Нелепая и жалкая компания бесцеремонно вторглась в мой дом, пьянствует и рассказывает гнусные истории, отнимая у меня и у Наташи драгоценное время. Я вышел в сад, тускло освещенный светом из окон, и дал волю чувствам. Вскрикивая, я делал резкие движения своими в сумраке казавшимися тонкими, как барабанные палочки, конечностями, то с пронзительной скоростью резал холодный воздух сжатым до точечки кулаком, то чертил круги ногой да так высоко забирал ею, словно намеревался сбить верхушки деревьев; гибкий и бесстрашный, я бился в неистовой пляске, мое героическое, несокрушимое тело сотрясалось в размеренных и красивых конвульсиях, направляемое здоровым духом. Я разил невидимого врага, крушил ненавистных обидчиков, и сознание собственной силы заставляло меня блаженно улыбаться даже сквозь те устрашающие гримасы, которыми я распугивал ночные тени. С воинственным воплем я бросился высоко в ночь, тузя ее в разные мягкие, податливые места, а когда приземлился, заметил на верхней ступеньке крыльца Наташу.
Что ж, пусть видит, что я собой представляю, на что я способен. Но в глазах девушки я не прочитал ни смеха, ни восхищения, ни ужаса. На нее падал свет из окна, и я не мог ошибиться: взгляд девушки был тяжел, невозмутимо отчужден, далек от меня. Неужели и сейчас она думала о "папе"? В глубине ее глаз я находил выражение, свидетельствовавшее, что она прочитывает меня как вещь, смотрит на меня как в пустое пространство. И тогда мне вдруг почему-то расхотелось быть аскетом, затворником, мудрецом, святым, жить на окраине и читать ученые книжки, а захотелось пойти туда, куда могла бы повлечь меня эта неотразимая и загадочная, непредсказуемая особа, жить с нею и поступать в полном соответствии с ее желаниями.
Во мне жутко зашевелились и жар жизни, и холод жизни, и ужас жизни, волосы встали дыбом на голове, и все-таки я бревно бревном, дурак дураком стоял перед девушкой, открывшей мне глаза, и не ведал, как сказать о главном, о своем стремлении принадлежать ей. Страшно было мне подумать, что Наташа не только не придает серьезного значения моему преображению, но даже уверена, что благотворные перемены невозможны и моя душа всегда будет душой приспособленца, глупца, простофили, пса, ловящего собственный хвост. Невыносимая ноша свалилась на мое сердце, сдавила безжизненной тоской. Вся прожитая жизнь, жизнь в том виде, в каком она сложилась и стала моей дорогой, с которой у меня, судя по всему, нет шансов свернуть, предстала предо мной уродливыми руинами, хаосом, убожеством и запустением. Я гибну. И вот я вспомнил, что у меня есть удачливый и благополучный соперник. Мне открылось, что это "папа", и никто другой, оскорблял меня всем и во всем, что совершалось в этот вечер, и был тем невидимым врагом, которого я крушил и сминал, прыгая в мягком плену ночи.
– Зачем он тебе? – крикнул я. – Чем он тебе мил? Почему ты не выбрала кого-нибудь получше? Разве я хуже него? Я не забиваю себе голову бреднями. Просто я поверил, что ради тебя могу перевернуть горы.
– Давно ты в это поверил? – усмехнулась Наташа.
– Я изменился.
Она засмеялась невеселым смехом. Так смеется обреченный человек.
– Этот мой дом, пусть он станет твоим, – стал я более подробно разъяснять свои новые воззрения. – Возьми дом, бери все, что у меня есть. Это все твое, а мне ничего не надо. Уведи меня отсюда. Я не хочу быть затворником и гнить здесь. Ты можешь продать этот дом, а вырученные деньги присвоить, они твои.
Так я говорил о своей любви, изливал душу, наращивая слова и не задумываясь о том, что мне, может быть, придется отвечать за них. Меня распирало желание. Мне было безразлично, что говорить, я подставлял слова, вдохновением выбирая самые гладкие и добротные, а вдохновляло меня разумение, как славно сложилась бы нынешняя ночь, если бы не явились незваные гости. Я страдал, болел и бредил оттого, что у меня отнимали мою победу. Я говорил:
– Продавай мой дом, бери себе деньги... я все сделаю, чтобы тебе жилось хорошо, буду предупреждать твои желания и исполнять все твои прихоти...
А Наташа печально смеялась в ответ, зная, что это всего лишь фигуры речи.
– Не успеешь проесть деньги за дом, как я уже заработаю новые, – сулил я. – Кормление от моей любви. Это выгодно, целесообразно... согласись, Наташа, это лучше, чем возиться и пачкаться с ним, с этим твоим... Он только пользуется тобой для своего удовольствия, а в остальном предоставляет самой себе. Неблагородно и неизысканно! Его тут чуть было не изнасиловал педераст.
– Не путай его с Кириллом, – спокойно возразила Наташа.
Я вытаращил на нее глаза. Дверь в кухню, когда туда удалилась Лиза, закрыли, чтобы девушки не слышали пошлых баек, которые будут рассказывать друг другу за столом хмельные мужчины. Однако она знала эту историю! Это меня почему-то страшно поразило. Если Кирилл вполне откровенен с ней, что мешает ей быть откровенным с ним? С тем самым Кириллом, который открыт всему миру. Видимо, помех нет. Но я, скажем, совсем не хотел, чтобы люди узнали, что я сплю с женщиной, которая спит с собственным отцом. Я покачал головой и успокоился. Мое сознание снова заполнили картины любви, нужно было говорить о них, о любовном томлении, тосковать и томиться.
– Я умею быть благодарным, умею ценить красоту и благородство человека, – сказал я. – Я не ленивый. Я не свинья. Умею отвечат заботой на заботу, любовью на любовь. Я всегда смогу постоять за себя и защитить тебя. Со мной ты будешь блаженствовать, ну, в конечном счете. Я открою тебе разные истины, а вместе мы доберемся и до последней правды. Но порви с этим человеком.
– Если ты впрямь любишь, как же ты можешь ставить мне какие-то условия?
Мне показалось, что предо мной открылась не то чтобы последняя правда, а последняя пропасть – я понял, что могу и должен ставить условия.
– Согласись жить со мной, – сказал я, – и ты увидишь, как глупы и ничтожны все эти людишки, которые вертятся вокруг нас, суетятся, гогочут, рассказывают гнусные историйки, вынашивают бредовые идеи. Они полагают, что я простак, на котором можно ездить. Они заблуждаются! Я со смехом слушаю их, я презираю их слабости и ошибки, ненавижу их пороки и их гордыню. И вот что я сделаю – я уведу тебя в другой мир, в мир истины, свободы, счастья, наслаждения, согласия, покоя...
Я радостно смеялся, рисуя эти перспективы. Наташа спросила:
– На руках меня понесешь?
– И всегда буду носить.
– Тебе надо отдохнуть, – сказала она, – поспи часок.
Я замерз, стоя на холоде в тощем свитерке, распинаясь перед своей подружкой, предусмотрительно накинувшей на плечи пальто. Я был что называется отрезаным ломтем. Таковым я чувствовал себя. Мне представилось, что я поставлен в отчаянные условия, вынуждающие меня лишний раз обнаружить все свое баснословное неблагоразумие, и я, вздохнув, пошел в дом напиться вдрызг, чтобы, очнувшись завтра, начать жизнь заново. Мои обстоятельства безнадежны, я в тупике. Впрочем, смерть все уладит, все покроет прахом забвения, и ради подобной перспективы не стоило проливать потоки горючих слез, нагромождать слова и молитвенно складывать ручки даже перед самой очаровательной и желанной женщиной на свете. Я попытался выразить этот взгляд на положение вещей своим внезапным уходом и резкими, угловатыми жестами, которыми сопровождал беззвучную беседу с невидимым собеседником. У Наташи были молодые мысли, и она могла думать иначе, иначе смотреть на вещи, даже понимая их так или почти так, как понимал я. Поэтому я уходил грубо, я уходил в свою старость, и уходил я от нее, Наташи, – в действительности же я предполагал жизнеутвердиться за праздничным столом, за чаркой доброго вина, предполагал смеяться и даже петь. Однако мне навстречу уже спускался в сад еще более старый Иннокентий Владимирович, что прибавило моему состоянию озабоченности. Можно сказать, что за миг до встречи с ним я был на редкость беспечен. Я остановился и вопросительно посмотрел на него, а он улыбался, и больше ничего я не мог прочитать на его погруженном в тень лице.