Текст книги "Наивность разрушения"
Автор книги: Михаил Литов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
Литов Михаил
Наивность разрушения
Михаил Литов
Н А И В Н О С Т Ь Р А З Р У Ш Е Н И Я
Глава первая
Не головой, а сердцем понимаю, что уже достиг возраста (мне тридцать семь лет), когда опыт прожитого если не обязывает, то по крайней мере позволяет даже такому обыкновенному человеку, как я, что-то сказать о себе публично, выступить, например, с книгой воспоминаний, не рискуя при этом показаться смешным или навязчивым. А уж эпоха, она точно обязывает! Вы поймете, что я хочу этим сказать, если я напомню, что живу в годину величайших потрясений России и вместе со всеми, знающими и незнающими, зрячими и слепыми, просвещенными и невежественными, оказался сущим ребенком перед выпавшими на нашу долю испытаниями.
В сущности, я отлично сознаю, что нетерпеливое желание исповеди, обуревающее меня именно сейчас, когда положение отечества далеко не определилось и совершенно не ясно, что ждет нас завтра, проистекает в действительности из потребности рассказать не столько о себе, сколько о странных и в каком-то смысле страшных событиях зимы 91-92 гг., участником которых я неожиданно стал. Пока никак не удается вставить упоминание своего имени. Фамилия у меня, я бы сказал, естественная, очень даже необходимая в человеческом обществе, а все-таки, кажется, весьма редкая, и на людей она чаще всего производит впечатление какой-то забавы, – Человеков. Прожив тридцать семь лет, я не добился особой знаменитости, и называют меня просто Сашей, иногда нежно Сашенькой. Так вот, описывая свои приключения, я, Сашенька Человеков, рискую незаметно для себя утратить изначальную волю к полноте картины, без чего весь мой рассказ предстанет не более чем беглым отчетом о занимательных, а отчасти словно и вымышленных происшествиях, интересных разве что узкому кругу любителей острых ощущений, а потому я, чтобы в дальнейшем чувствовать себя уже исполнившим долг и свободным, сразу сообщу о себе данные, какие считаю необходимым сообщить.
Я ставлю духовное гораздо выше материального. Есть люди, для которых стремление к духовному почти и не стремление, а естественный образ жизни, как для коровы естественно жевать корм, они как бы отрезаны и отрешены от обычного мира и погружены в своей собственный фантастический мирок. Я не таков, для меня жизнь в духовном сопряжена с борьбой, это сознательный акт, это уже житие, а не жизнь; на моем уровне это, можно сказать, подвижничество. В прошлом мне случалось поддаваться искушениям, сражаться с соблазнами, терпеть такую неприятную вещь, как разбитые иллюзии, и я с немалыми трудностями достиг состояния, когда мог признать, что теперь-то понимаю, чего хочу, знаю, что мне необходимо, а что следует отвергнуть. Святость – она для современного человека последний видимый предел далекой, как Млечный путь, туманной мечты, а не то, что уединенно обитает в неких заповедных местах, куда можно приехать за советом, наставлением и ободрением, – настоящая святость достигается, полагаю, борьбой, а не изначальной смешной, детской, недалекой безгрешностью. Но говоря о том, что я боролся с собой, с искушениями, с дьяволом в себе, я вовсе не хочу сказать, будто я шел к святости и взял ее всем своим существом и вся моя история – история святого. Может быть, я и взял ее, воспринял, допустим, разумом или запер в мизинце на левой руке, но, как бы то ни было, я, человек, еще готовый к каким-то действиям, поступкам, к принятию решений, отнюдь не свят и способен принять не только мудрое, но и несправедливое решение, а поступок так и вовсе совершить абсурдный и злой. Вернее всего согласиться на том, что объективно я действительно свят, а субъективно, для себя, в собственном, так сказать, понимании, ничем не выделяюсь среди прочих. Назовите это взыскательностью, хотя я думаю, вы все-таки предпочтете назвать меня сумасшедшим, увидеть во мне того, о ком вы снисходительно и саркастически говорите: не от мира сего. И это будет вашим заблуждением.
Мои родители были простыми людьми. Самым впечатляющим напоминанием о них является доставшийся мне в наследство большой деревянный дом на окраине Великостолпинска (Великого Столба, как у нас говорят между собой), где я ныне и живу. Не слишком нужно упоминать, какое образование я получил, ведь полученной вместе с ним специальностью я давно уже не пользуюсь и никогда по-настоящему не пользовался, а когда была некоторая попытка, ничем выдающимся не блеснул. Сочетание человека, характера, образования, профессии нередко обречено быть игрушкой в руках случая, и мое счастье, что я вовремя смекнул, насколько нелепо, как-то нежизненно (в смысле вечности) совершать восхождение по иерархическим лестницам, если ты попал на них случайно и вообще не по праву, мешая другим, более достойным, занимая чужое место. Я удачно выскочил из колеса, завертевшего было меня. Это не значит, будто моя судьба до уродливости изломана. Правда состоит в том, что я, добравшись до середины жизни, совершил то, к чему всей душой стремился давно, я отошел от борьбы за существование, вернее сказать, от имитации борьбы, поскольку на самом деле я никогда и не боролся. Я не перестал питаться, однако научился ограничиваться минимумом, и скудный рацион, который в иные дни сводился к хлебу и воде, многим показался бы невероятным и смешным, а для меня стал настолько естественным, что я и сам, случалось, не мог сдержать снисходительной усмешки, слыша от людей чрезмерно-трепетные разглагольствования о еде. Накануне этого как бы разрыва с грубой действительностью я был, самое недолгое время, женат и изображал из себя борца, иными словами, надежного мужчину, с которым женщине живется как за каменной стеной. Моя жена была милой и доброй женщиной, она довольно быстро раскусила меня, и все мои заявления, что я вот-вот достигну невиданных высот и ее перестанет одолевать забота о завтрашнем дне, этот бич всех простых людей, не внушали ей доверия. Она смирилась и думала, что ей так и придется нести меня, как крест, до самой смерти, что я послан ей в испытание или в наказание за какие-то грехи и нечего даже и думать, чтобы отделаться от меня. Конечно, у нее бывали безобразные срывы, когда она кричала, что ее жизнь загублена и что это я, ленивый и никчемный, загубил ее жизнь, я объедаю ее, все, что она зарабатывает, уходит на меня и она даже лишена возможности прикопить на черный день, а не будь меня на ее шее, она жила бы совсем не плохо, даже в каком-то роде и припеваючи.
Окончательно уяснив, что мне никогда не стать тем, кем она хочет меня видеть, я ушел от нее. Не скажу, чтобы я при этом не мучился, не опасался одиночества и какой-то потери человеческого качества, способной низвести меня на уровень отщепенца, изгоя, скажу еще определеннее – грязного и вонючего бродяги. Но мое деяние было тем более разумно и тем лучше для женщины, чьи ожидания я обманул, что экономическое положение в стране стало ухудшаться просто катастрофически, наружу выступила жуткая нужда народа, всюду вдруг расселившая нищих с немыслимыми, картинными язвами и субъектов с чудовищными пороками, и элементарный расчет показывал, что я могу быть только обузой для особы, которая еще надеялась вести достойное существование и даже преуспевать всем бедам и всем погубителям России назло. Ее наш разрыв тоже мучил, да еще подлило масла в огонь то обстоятельство, что я, а не она, выступил инициатором развода, я, иждивенец, приживал, которому бы сидеть и не рыпаться, а не она, смирившаяся перед своей обреченностью на крестные муки, героическая, достойная во всех отношениях. Выслушав мою хорошо продуманную "разъединительную" речь, она долго сидела с окаменевшим лицом, и я думал, она либо свалится в обморок, либо бросится на меня и выцарапает мне глаза; однако не случилось ни того, ни другого, она только кивнула и сказала: ладно, поступай как знаешь. Превосходная женщина!
Я вернулся в свой дом на окраине и с головой ушел в чтение книг. Именно такой образ жизни и представлялся мне идеальным. Я вообще люблю деревянные дома, о книгах же и говорить нечего, и библиотека, пожалуй, единственное место, где меня не огорчает мысль, что моя жизнь может подзатянуться. У меня часто бывает страшная апатия, пропадает всякое желание жить, и я подумываю о самоубийстве, обмозговываю способ сравнительно безболезненного истребления в себе бытия, но порой достаточно вспомнить о книгах, о книжных магазинах, о внушительности моей личной библиотеки, как мной овладевает желание жить и жить, жажда тихой, укромной читательской жизни, склоненной, при мягком свете настольной лампы, над раскрытой книгой. Я много думаю о смерти, но не придумал ничего, чем превзошел бы других мыслителей; кажется, я довольно отважен перед неотвратимым уделом всего живого, а что до выкладок о моем собственном будущем конце, они так или иначе сводятся к пожеланию, чтобы я почил в том самом доме, который достался мне от родителей, по крайней мере непременно в деревянном доме, а не на улице или в больнице, и чтобы костлявая застала меня за чтением книги и взяла тихо, не причиняя чрезмерных страданий. Все это очень девственно, романтично, благостно. Случалось, я до одури начинял себя воззрениями на свою жизнь как на исполнение некой особой читательской воли, и тогда грань между жизнью и смертью трогательнейшим образом стиралась в моем воображении, я бродил по дому рыхлый и слабый, разнежившийся, отдавший всю энергию миру, делу, служению благородной цели, источивший ее всю на волны, которые уже сами несли меня к сокровенному, заветному идеалу, к Богу, в вечность.
Стало быть, был момент в моей биографии – со дня ухода от жены до начала безумных событий снежной поры 91-92 гг. – когда счастье, умиление, сладкая болезнь наивности, детской трогательности, а беря выше, так и мудрость, укрепляющая душу едкость прозрений не обходили меня стороной. Я этим жил. Одно новоиспеченное, мало кому известное и смешно барахтающееся в коммерческом море издательство, нащелкав книг и не умея их сбыть, понуждалось в человеке, отвечающем за хранящиеся тиражи, и меня приняли на эту должность, за что я стал получать каждый месяц некоторую сумму, не затрачивая в действительности почти никакого труда. Итак, возникает вопрос: кто же я? Я читал, помимо художественной литературы, книги по истории, по философии, и количество прочитанного было столь велико, что волей-неволей должно было перейти в качество, а потому мне представляется, я вправе назвать себя не только начитанным, образованным человеком, но и ученым. К тому же рост житейского опыта. В моих глазах он выглядит настолько внушительным и уверенным, что я все чаще и все смелее предвкушаю день, когда сам сяду писать книгу и изложу в ней свои воззрения на судьбу России и русского человека. Ох, был бы я хоть чуточку пророком! Я не исключаю, что среди моих высказываний встречаются и пророческие, однако мне явно не хватает смелости и, может быть, некоторой даже наглости, чтобы подавать их как таковые. Разумеется, я не падаю духом. Я полагаю, можно не только ничего не говорить, но как бы и вовсе не думать о будущем и в то же время быть серьезным, значительным мыслителем. Я знаю, между прочим, что напишу лишь одну стоящую книгу, – когда-нибудь... Заметки же эти, которые я пишу единственно с целью разобраться в моральной стороне произошедшего со мной минувшей зимой, предназначены не столько для публики, сколько для меня самого, они – инструмент, скальпель, и этим скальпелем я снимаю уже успевший покрыть случившееся тонкий налет таинственности. С ним в руках я погружаюсь в атмосферу недавних событий, взыскуя теперь разумения, которого тогда мне определенно не хватало в иные решающие мгновения.
***
Каждый месяц из своего скудного бюджета я выкраиваю деньги на книгу, а согласившись победствовать, покупаю даже две. Это большой праздник для меня. Чтобы он получше удался, я планомерно и с упоением жреца, совершающего ритуал, который никому, кроме него, не под силу, обхожу все не столь уж многочисленные книжные магазины города и тщательно выбираю, подолгу простаивая перед прилавками и полками. В последнее время я неизменно заканчиваю свое путешествие в крошечном книжном подвальчике, что в переулке, соединяющем набережную с одной из главных наших улиц, и там есть из чего выбирать, но я еще ничего в этой лавке не купил, поскольку хожу в нее все-таки не ради книг и меня точит нелепая мысль, что, купив здесь книгу, я словно потеряю право прийти сюда в следующий раз. Это прекрасный, обособленный от шума и подлости мира, уютный подвальчик. Я наведываюсь в него ради продавщицы Наташи, создания высшего порядка. Наташе (мне удалось подслушать ее имя) лет двадцать пять на вид, и я, конечно, безумно стар для нее. Посетителей, когда бы я ни спустился в подвальчик, мало, люди думают, что в широких магазинах выбор лучше и посещать их почетнее, а узеньких вместилищ вроде того, где за прилавком томится моя бесценная, не понимают. Я медленно мну пол, брожу как во сне, как в тумане, разглядывая корешки книг. В противоположном от входа углу имеется тесная дверь, в нее надо войти, если хочешь сдать ненужные тебе книги, и за ней часто виднеется какой-то человек, надо полагать комиссионер, который может беспрепятственно наблюдать за моими передвижениями и делать умозаключения на счет истинной цели моих посещений. Человек этот загадочен, во всяком случае у него пугающе круглые глупые глаза, и я подозреваю, что он, зная все о стоимости книг, бессмысленно и беспощадно глух к их содержанию и что он опасен для меня. Вот еще загадка, которую я не в состоянии разгадать: действительно ли томится Наташа за прилавком, скучает ли она на своей работе, полагая, что здесь понапрасну прозябают ее молодость и красота, или ее милая головка не менее, чем моя, полна возвышенных дум о книгах?
Лавка погружена в безмятежный покой, чтобы не сказать в спячку, но иногда необходимость более усиленной работы заставляет Наташу приставлять куцую лесенку к полкам и взбираться по ней, достигая верхнего ряда книг. Она проделывает всю операцию ловко и изящно, а для меня это событие такое же замечательное в моем путешествии, как приобретение новой книги, потому что смотреть на Наташу мне приходится уже снизу вверх, а ее платье от разнообразных усилий тела основательно задирается и я вижу на той лесенке нечто, что прекрасно вознаграждает меня за долгий и полный сомнений путь от дома к этому подвалу. Даже кровь, старая, отравленная кровь, возбужденно бросается мне в голову. Нужно уяснить, что не так-то просто мне заставить себя спуститься в подвал, я сомневаюсь и стыжусь. Моя охота на прекрасную продавщицу оправдана желанием любоваться ею, вообще жаждой любви, но ничто не мешало ей давно уже раскусить меня, и кто знает, не смеялась ли она в глубине души надо мной, над моей робкой влюбленностью? Подозрение, что именно так оно и обстоит, просто убивало меня. Иногда я заставал ее беспечно болтающей с Лизой, ее подругой, и по тому, что их встречи происходили примерно в одно и то же время, я заключил, что Лиза живет где-то поблизости и в определенные часы выгуливает огромного дога, который недурно чувствовал себя и в книжном магазине, бегая за прилавком и между ногами людей. Разговоры подруг не казались мне умными и утомляли меня, порой я даже делал вид, будто раздражен, сердито оглядывался на них, а затем с удвоенным вниманием обращался к полкам, но как бы и не мог сосредоточиться из-за их болтовни. Правду сказать, мне не приходило в голову выяснять, где живет Наташа. Я ни разу не вошел в лавку просто так, помимо тех дней, когда покупал новую книгу. Никаких особых надежд я не питал.
Зима выдалась нехорошая. Частенько валил мокрый снег, над рекой клубился сырой туман. Наши комические правители единственно в своих головах и своей волей решили разрезать тело России на множество государств, тем самым погребая еще теплящуюся идею третьего Рима. Цены возрасли фантастически. Мне угрожал голод, и по ночам, прежде чем уснуть, я ворочался под одеялом и думал о своем будущем с тревожным любопытством, но более всего опасался, как бы одиночество не задавило во мне живого человека. Все же я не изменил привычке выкраивать небольшую сумму на книги, тем более что решительно незачем было болтаться по городу без цели, а когда я спешил от одного книжного магазина к другому с парой лишних рублей в кармане, я чувствовал, что связь с миром совсем не утрачена. От своего гнезда я шел кварталами однообразных и все-таки живописных деревянных домов к центру, к набережной, где для меня начиналась зримая, воплощенная в роскошных махинах домов история богатства и крушения России. На главных наших улицах, где архитектура, растекаясь по холмам неуемной дворянско-купеческой фантазией, страдала, красивая и хрупкая, от времени и людского равнодушия, я безоглядно, не обременяя себя подробными размышлениями, идеализировал прошлое и поносил настоящее. Это был час, когда я чувствовал себя историком, прилежным ученым, которого вышвырнули из его собственного кабинета, насильно лишив возможности заниматься делом всей его жизни. Дома, дома, какие высокие, пузатые, смешные, трогательные, причудливые дома! Я останавливался в известных моему художественному чутью точках и любовался широко разметнувшимся на горе кремлем, устремляя на него затуманенный взор. С постоянно обновляющимся ожиданием таинственных происшествий я заглядывал в переулки, странные, убегающие в гору, где над ними летали легкие мостики. Мне было плохо и хорошо, как если бы я был беден и богат одновременно. Но люди-то (я возмущен, потрясен, обескуражен, я тронут!), – они сновали между домами, как мыши, озабоченные поисками пропитания, все их отличие от мышей состояло, казалось, в том, что они не набрасывались на первую подвернувшуюся приманку, а искали кусочек пусть не вовсе лишенный лакомости, но подешевле. Стало быть, они кружили и метались в тупике сознательного выбора, нужды, тяжких испытаний, выпавших на их долю, хотя отлично известно, что следовало всего лишь жить, как живут птички небесные, и все у них было бы в порядке. Они со злобой выкрикивали имена тех, кто их обидел, растоптал их веру, надежду, их любовь, имена нынешних толкачей прогресса, которые обещали, что выведут их из ловушки, клялись, что делают все, чтобы вывести их из западни, в которой мы все очутились, но только придумывали и придумывали новые обманы, ухищрения, только доверительно улыбались да поддевали на крючок простачков, да пожирали их, сытые, но ненасытные. Люди эти, суетные эти уличные существа с жалобными и злыми глазами казались мне неискушенными, чертовски, дьявольски наивными, они мучились своей нищетой, неправильным питанием, нездоровой пищей, недоеданием или даже превосходным аппетитом, который искал полного и беспрерывного удовлетворения. Они не знали и не могли, отягощенные злобой дня, да и не хотели знать, что тысячелетнее дело России гибнет, или слышали кое-что и задумывались об этом, и даже недоумевали, но задумывались все же как о деле отнюдь не первостепенной важности, как о деле пятом, десятом, словно все это происходило с ними, с нами во сне, а главное будет понято и по-настоящему начнется лишь после пробуждения.
Я прошел к заветному подвальчику с мыслью, что обязательно должен быть вознагражден зрелищем на лесенке за разорившую меня покупку книги. И я не обманулся в своих ожиданиях. Никого в лавке, кроме меня и Наташи, не было, я сиротливо стоял у прилавка и смотрел, подглядывал, чувствуя себя даже не мелким воришкой, а опытным и страшным соблазнителем, бывалым охотником, чудовищным змеем, который открыл пасть и ждет, когда загипнотизированная жертва сама вползет в нее. Если бы так, если бы Наташа сама вошла в меня и слилась с моей душой, осталась в моем сердце, не спрашивая, для чего это ей и какие выгоды это ей принесет! Но так быть не могло, действительность более чем далеко отстояла от моих грез, я весьма сильно преувеличивал... но на лесенку она поднялась, и в этом я словно-таки загипнотизировал ее, добился своего, победил! Не знаю, что ей понадобилось на верхней полке, но она установила лесенку, повернулась ко мне спиной и взобралась, вздыхая в глубокой тоске по свободной, беззаботной жизни. Представим себе, как молодая и очаровательная женщина в азарте трудовой деятельности оказывается на высоте и принуждает нас смотреть на нее снизу вверх, а ее платье задирается или почему-то принимает форму колокола, и полумрак под этим колоколом интимной задушевностью соперничает с полумраком, царящим в помещении, и мы вдруг осознаем – не правда ли? – что у женщин в запасе, в арсенале, на вооружении местечки куда более заповедные, таинственные, притягательные, прекрасные, чем вся их женская красота вместе взятая. Изумительна женская душа, перетекающая в девичью скромность, материнскую нежность, старушечью трепетность, вырастающая в исполненные немыслимой силы и поэтичности образы мировой литературы, но и она ничто перед загадочным шевелением пасторальных форм под юбкой-колоколом, как ничто и все женские мысли, стремления и чаяния перед теми единственными в своем роде мгновениями, когда ваша избранница стоит под потолком на лесенке и, может быть сама того не ведая и не желая, показывает вам все самое стройное, законченное, совершенное и сокровенное, чем позволила ей владеть природа.
Я успевал и бранить себя мысленно, что я, такой старый, такой умный, пораженный в самое сердце катастрофой России, но ведающий спасительную обособленность, стою тут и млею, схожу с ума от зрелища шевелящихся под юбкой женских бедер. Но досадовал я, в общем-то, лицемерно, на всякий случай, на тот случай, если она внезапно обернется, если кто-нибудь войдет и застигнет меня за столь предосудительным занятием. По ночам же, дома, в кровати или в одиноких скитаниях из угла в угол, когда я вспоминаю подвал, душевный полумрак, Наташу, лесенку, мои тайные и точные наблюдения, себя там – наглого и сконфуженного наблюдателя, я не злюсь и нисколько не трушу, я только мечтаю, вижу возможность совсем другой жизни, далекой от агрессивного цветения империй и их жалкого умирания, жизнь, ради мгновения которой не жалко и умереть, зарывшуюся в это загадочное шевеление под колоколом, скрывшуюся в его тепле.
Она спустилась на пол и посмотрела на меня равнодушно, а я, ничего не купив, вышел на улицу и зашагал к набережной, мимо барочного храма восемнадцатого века, приспособленного под какую-то контору. Говорят, его возвращают верующим. Валил мокрый снег. Я не достиг набережной, пошел вверх по улице, которая, пересекши кремль, вливалась в главнейший наш проспект, пошел мимо почты, приютившейся на первом этаже светлого здания с колоннами и атлантами, мимо больших магазинов в больших домах, к огромному и причудливому на горе кремлю, стены которого, увенчанные башнями, по-своему повторяли изломанный рисунок занятой им местности. Вдруг я развернулся и пошел вниз, в обратном направлении, но словно в никуда. Со мной что-то стряслось; если у меня и выросли крылья, то вряд ли там, где следовало. Как глупо, что я, взрослый, чтобы не сказать старый, человек, мнусь в нерешительности перед какой-то девчонкой, а еще глупее, что я, отнюдь не лишенный проницательности, среди бесчисленного множества женщин выбрал именно ту, о которой знаю лишь, что никогда не решусь с ней объясниться. Мне нечего ей сказать, собственно говоря, нечего посулить. В моей возрасте влюбленные нежны, как лапки севшего на кожу комара, но осмотрительны, и оперируют они в сражении за предмет своей страсти не любовью, а солидностью, умением подкреплять силу любовного красноречия вполне конкретными вещами. Не могу же я в самом деле думать, будто моя увлеченность сродни юношеской любви, выдержит состязание с нею, не задумывающейся о грядущей старости и о том, что завтра обольщенный и капитулировавший кумир потребует не столько цветастых слов и признаний, сколько еды, подарков, кормушки, бытовой вольготности. Я этот путь проходил и слишком хорошо его знаю, чтобы надеяться, что Наташа бездумно польстится на благородные виды моей зрелости и внушительные руины моей былой красоты, как, возможно, еще польстилась бы на горячее и бесцельное обожание какого-нибудь восторженного мальчика.
Я лихорадочно топтался на тротуаре. Мокрый снег глумливо таял на моих щеках. Я отказался от жены только потому, что пальцем о палец не пожелал ударить ради ее благополучия, но какой же в этом был смысл, если я так скоро вновь нарушаю "обет безбрачия", вновь увлекаюсь, вновь чего-то жду от женщины, хотя у меня нет ни малейших оснований думать, что ее запросы окажутся более скромными, чем запросы моей милой и доброй жены? Где же логика? последовательность? Разве, уходя от женщины, которая вовсе не гнала меня, напротив, готова была и дальше терпеть, которая несомненно любила меня и которая, честно говоря, заслуживала, чтобы я больше о ней заботился, я уходил от конкретной женщины, а не от женщин вообще? разве я не показал отчетливо своим поступком, что жажду свободы, одиночества, монашеской кельи вместо мирской суеты?
Если же, допустим, мне все-таки нужна женщина и без женщины никак нельзя, разве не честнее и не разумнее вернуться к жене, которая, может быть, до сих пор ждет меня, страдает и удивляется грубой несправедливости моей выходки? Но... минуточку! Вот тут остановись, подумай. Жена, не спорю, милая, во всех отношениях приятная женщина, с такой бы жить да жить, но в ней нет остроты, абсурда, загадки, она не заслоняет собой некий таинственный мир, чтобы в нужный момент чуточку отклониться, давая тебе шанс что-то мельком подглядеть, чем-то заразиться, заболеть, она никогда не подольет масла в огонь твоего вдохновения, мужественности или воображения, а будет жить с тобой просто и без затей. А эта продавщица... с ней, я чувствую, дело обстоит куда как сложнее. Здесь пока нет событий, но уже есть возможность, которую я вижу особым зрением. Это ново. А видеть возможность, но пренебрегать ею, не значит ли это заведомо и преступно отрицать в жизни всякий смысл?
Или повернем вопрос еще таким образом: может быть, я именно хочу пережить унижение, боль, позор, почему-то нуждаюсь в этом, должен за видимостью попытки возвращения к мирскому ощутить, как мне в очередной раз подрезают крылья и уже окончательно, и уже с тем, чтобы я вдруг очутился за последней чертой, за которой нет места нелепым упованиям на продавщиц из книжных лавок или хотя бы на собственную, небрежно покинутую жену и есть лишь одна реальная возможность – быть отщепенцем, отшельником, как бы святым или даже самым что ни на есть натуральным святым?
***
Очень важно, что Наташа молода, и ведь посмотрите, сквозь молодую кожу и несостаривашийся блеск глаз совершенно не просвечивают гниль, уныние и ветхость, такое впечатление, словно старость и не настигнет ее никогда, не сгноит всю эту буйную кровь с молоком в тошнотворной духоте медленного умирания. Это так хорошо в сравнении с утомленностью отечества. О, как она потряхивает грудью! Размышляя об этом, я заглянул с перекрестка в узкий сырой переулок и внезапно заметил там, между темными стенами домов, на разбитом тротуаре, Перстова и Машеньку. У меня тотчас вспыхнула мысль рассказать все Перстову, мысль, похожая на идею, на самосожжение в трудном и рискованном опыте какой-то идеологии. Она была вызвана, наверное, тем обстоятельством, что Перстов, мой ровесник (и мой хороший приятель), и сам на добрых двенадцать лет старше своей невесты; правда, ему есть что предложить ей, кроме красоты лица и приятной аккуратности фигуры.
Они, не заметив меня, вошли в подъезд дома, где жила Машенька. Я подался в противоположную сторону, но скоро вернулся. Несколько раз уходил и возвращался, и мои действия отдавали чистым безумием. Что значит рассказать Перстову все? Я хочу рассказать о Наташе, но у меня нет причин превращать свой рассказ в анекдот, притчу или романтическую историю подвига, я могу выложить только правду как она есть, признаться в безрассудной любви к женщине, которой вряд ли по вкусу такие мужчины, как я, такие бедняки и лентяи. Следовательно, весь смысл моего рассказа, моей исповеди может заключаться лишь в конечном ожидании от Перстова, преуспевающего и трагического, сочувствия и помощи. Уж не жалости ли? Вот до чего дошло – я жду помощи! Я надеюсь, что кто-то, хотя бы и мой замечательный друг, устроит мою судьбу. Неужели это необходимо мне? Неужели что-то в скрытых трещинках моей души желает этого?
Остановившись у входа в переулок, где жила Машенька, я выпрямился и расправил свое старенькое, видавшее виды пальтецо, готовя себя к суровому опровержению, к борьбе с теми внутренними слабостями, которые разъедали мою душу и толкали меня на путь сомнительных деяний. Но я уже слишком долго бродил по городу, устал, очень проголодался, меня извел мокрый снег, и мне представилось, что с пороками и слабостями лучше бороться не в одиночестве. Нужно было наконец переломить себя, на что-то решиться. Я вошел в переулок, меня внесла волна, у которой нет имени, волна чувств, которые не знают начала и конца и возникают из ничего, я втянулся в подъезд, по деревянной лестнице в темноте поднялся на третий этаж и позвонил в обветшалую дверь. Открыла Машенька, успевшая уже переодеться в домашний халатик, гладкая и скромная. Узнав меня – после долгого и пристального, почти тревожного изучения темноты и тишины, окутавших меня на площадке перед дверью, – она радостно округлила глаза, хотя сомневаюсь, чтобы мое появление доставило ей неподдельное удовольствие. Я вошел. Кольнуло странное предчувствие, что этот визит будет иметь какие-то особые, даже роковые последствия. Машенька в коридоре забежала вперед, этим движением приглашая меня оказать честь ее дому, квартирке, ее всегда с необыкновенной тщательностью прибранным комнатам, а между тем предчувствие удивительных событий разрасталось во мне все сильнее, очертания смутной догадки желали вылиться в твердую форму какой-то страшной тайны, и я, охваченный сумасшедшей радостью, готов был броситься в пучину, где подстерегала меня судьба. Итак, я жаждал событий, и указателем, направлявшим меня к ним, служила бесхитростная Машенька. Я всегда находил в ее поведении изрядную толику фальши, впрочем, как бы вынужденной, подневольной, даже оправданной – ровно настолько, насколько Машеньке необходимо было, по тем или иным веским причинам, убедительно поддерживать отношения с внешним миром. Она хотела знать только себя в отношении к Перстову, только отношение Перстова к ней, а все, что не входило в круг этих забот, отодвигалось ее сознанием в чуждую, холодную и ненужную даль, но Перстов интересовался мной, и этого было достаточно, чтобы она оказывала мне должные, но, как и следовало ожидать, театрализованные знаки внимания. Мы прошли в комнату, где я рассчитывал увидеть моего друга, однако его там не было, и я удивленно приподнял плечи.