Текст книги "Наивность разрушения"
Автор книги: Михаил Литов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
– О, ты здесь! – вскрикнула она так по-людски, испуганно, удивленно и с восхищением, словно я на ее глазах проделал умопомрачительный фокус.
Я отшатнулся в проем двери и, твердо решив не пасть жертвой словоблудия этой юной женщины, от которой меня отделяла тошнотворная пропасть старости, заговорил строго и внушительно:
– У Артема язык без костей. С другой стороны, я и не собирался делать тайны из своей жизни. Так или иначе, теперь ты знаешь все.
– Все? Как это может быть?
– Достаточно, чтобы судить о моих возможностях. Жених из меня, как видишь, незавидный. Я беден, как церковная крыса. И я сам обрек себя на нищету, добровольно. Скажу еще вот что... я не переменю свою жизнь, даже ради тебя. Мне уйти?
Она захохотала с видом самого надежного простосердечия, и я невольно завторил ей, притянутый, как мотылек к горящему фитильку, заразительностью ее смеха.
– Бог ты мой, как ты говоришь! какой пафос! – восклицала она. – Что случилось, Саша? Да ты посмотри на себя, ты же помертвел, у тебя серое лицо. А уж голос... как будто из могилы! Надо же, вчера познакомились – а сегодня ты уже на последнем издыхании. Или ты вовсе выходец с того света? Дряхлости в тебе больше, чем кажется на первый взгляд. Но клянусь своей загадочной славянской душой, я верну тебе молодость.
– Обязательно нужно было напомнить мне о моих годах? Это унижает... Не очень-то приятно сознавать, что тебя поучает девчонка!
– Перестань! У меня кожа гладкая, притронешься – зазвенит, и ни одного изъяна, а у тебя старая, дряблая, пообтершаяся. Выходит, право учить за мной, а не за тобой, твое время вышло.
Я впервые видел ее такой. В сущности, я и слышал-то ее по-настоящему впервые, она открывалась мне, как получасом раньше открылась прозрачная и страдающая детскость Лизы. Теперь я видел, сколько в ней жизни, неизведанного огня и, скажу, не побоюсь, беспримерной честности. Я, уподобляясь вызванному на игру коту, сделал игривое и ловкое движение головой, готовый поверить всему, что она говорила и скажет. Я поверил в таинственность ее души и в необходимость благодарить ее за поучения. У меня задрожали колени, как ночью, когда я понял, что буду обладать ею.
– Я беден... – буркнул я.
– Ну и что?
– Это не имеет для тебя значения?
– Нет. Мне еще вчера было ясно, что ты беден.
– Разве это может не иметь значения?
– Для такой, как я? Может. Просто для меня имеют значение другие вещи. Тебя это удивляет? – Она открыто посмотрела мне в глаза.
– Стыдно признаться, но я совершенно не знаю тебя.
– Послушай, ты ночью сказал... и я тебя за язык не тянула... сказал, что любишь меня. И еще, прижался ко мне и был со мной... поверил мне – вот что важно. Не каждый день мне признаются в любви. Никому такого не говорят каждый день.
– И именно это для тебя важно?
– Ты сказал, и я поверила. Так сказал, что я должна была поверить. Зачем же теперь что-то менять? По какой причине? Ты сделал уже достаточно, чтобы я хотела видеть тебя таким, какой ты есть.
– Но ты-то сама...
Она торопливо перебила, по-мужски кладя мне руку на плечо:
– Твои слова произвели на меня неизгладимое впечатление.
Я усмехнулся.
– Понимаю. Было бы смешно требовать от тебя взаимности, признание в любви может нравиться само по себе, но ни к чему еще не обязывает...
– Я люблю тебя.
– Ну, знаешь!..
– Нет, отчего же, у меня было время все обдумать и кое-что понять. Какие тебе нужны доказательства? Если ты не видишь определенности между нами, это... это твоя ошибка. Какая уж тут неопределенность! Протяни руки и ты мгновенно во всем убедишься, ну, например, в моей реальности. Обнаружишь организм, плоть, готовую раскрыть тебе объятия. Так раскрой хотя бы глаза! Я не могу обжечь тебя, пока ты отрицаешь, что я вся горю. Я могу разве что укусить, но я не хочу кусать свободного гражданина с очень ясным взглядом на мир. А если тебя смущает и тревожит мнение других о нас с тобой или там о твоей пресловутой бедности, то я и тут согласна дать самые убедительные доказательства верности тебе, приверженности тебе, а не чьим-то мнениям. Мы сейчас пойдем к ним, к этим злобным врагам и гонителям твоей нищеты, и объявим, что решили стать мужем и женой.
Меня охватила задумчивость, и я устремился куда-то ее туманными путями, некоторые отрезки которых были натуральными провалами в сон. Я сказал:
– Я, кажется, не давал тебе, Наташа, повода считать меня подходящим объектом для шуток, игрушкой...
Мою невразумительную речь прервало внезапное появление ее отца. Мне показалось, что он вышел навстречу из тумана, окутавшего мое сознание, и, как непрошенный встречный в местности пустынной и незнакомой, внушил мне известные опасения.
– Папа, – отнеслась к нему Наташа, – поздравь нас, мы решили пожениться.
Возможно, он шел исполнить некие тайные задачи, на мысль о которых навело его долго сидение на готическом кресле; во всяком случае он шел как-то вяло, нехотя, и что-то словно пугало его в будущем, к которому он влекся; но мы его остановили, Наташа заставила его выслушать нас, наши требования, наши пожелания, и на его бледном и худом лице заблуждала скептическая усмешка.
– Похвальное решение, – проговорил он.
***
В моей жизни, в которой, судя по всему, задумал играть свою страшную роль рок, сразу после окончательного, жаждущего проникнуть в вечность объяснения в кухне, после скептической ухмылки старого циника наступила череда счастливых дней, но я-то знаю, что последовало за ними. Безумие Наташи – это и мое безумие, хотя, разумеется, не в первую очередь мое; вот только ее радости – отнюдь не мои радости, ни в первую, ни во вторую очередь. Замечательные, глубокие, чудесные наступили дни, однако и миновали быстро. Сначала, после того как мы с Наташей объявили себя женихом и невестой, все складывалось очень хорошо, я виделся только с ней, потеряв из виду и Перстова, и Иннокентия Владимировича. Наташа приходила ко мне и стучала, уведомляя, в окно, в дверь, потом стучала каблучками пол, и босыми пяточками, нагая, стучала, потрескивала на холодном полу, как картошка на раскаленной сковороде. Она ни минуты не знала покоя и приносила ворох новостей: город-де взбудоражен, все говорят о предстоящей свадьбе и поздравляют ее, Наташу, с удачным выбором. Дни унылые, дни печальные, скрадывающие серой мглой все живое, но вот, кажется, уже и виден, уже замерцал во мгле живой образ моей подруги, ведь кто из нас не встречал людей, которые хотят и отчасти умеют поставить свое жизнелюбие выше самой жизни, т. е. предлагаемых ею условий?! Это узнаваемо. Узнаваемы и беды, страдания, катастрофы, – отважусь тут на некое умозаключение, своего рода обобщение, – узнаваемы тем очевидней, ярче и сопричастней, чем больше жизнелюбивый человек в своих поступках и словах перевирает, фальсифицирует, унижает, высмеивает, пародирует их.
Послушать Наташу – в мире взыграла пора какой-то удивительной свежести, обновления и сырая, больная зима уступила очистительному расширению весны, посреди которого грудятся спокойные, разумные люди, любующиеся нашим счастьем. Я понимал, что в каком-то смысле ее милая ложь исполнена истины. Ее молодость беспрепятственно превосходила мою зрелость, хотя я был образованнее, мудрее и тяготился крахом отечества, о чем она, сдается мне, не думала вовсе. Она и разгуливала по мне безнаказанно, во всем блеске своей молодости, вонзала в меня крепкие, ищущие мяса зубки, перемалывала мои косточки железной улыбкой, и я попал в разряд людей одаряемых, облагодетельствованных. Мне необычайно повезло, я вытащил счастливый билет. А что есть для человека голодного благодеяние сытого, а для дряхлого старца вроде меня внимание существа молодого, жизнерадостного, как не вмешательство высшей силы? Бог далеко в небесных чертогах, но Бог и бродит среди нас, прикидываясь то нищим, вымаливающим ночлег, то волшебником, пятью хлебами насыщающим тысячи человеческих существ.
Или зайдем с другой стороны, вспомним, в какое время мы живем. Велика опасность голода, власть сгнила, не успев встать на ноги, у преступников развязаны руки, все продается и покупается, бесчестье ценится выше чести, ибо его легче сбыть, надвигаются эпидемии, Бог знает какой мор, юноши и девушки растут болезненными, безвольными, почти дебильными. Откуда же, каким образом, каким чудом среди всех этих струпьев, язв и кровоточащих ран возникло здоровое, полное сил, цветущее, уверенное в себе и в своем будущем создание? Спросим себя беспристрастно и найдем ответ: не иначе как спустилось с неба!
У нее ни бородавки, ни пятнышка на теле, ни морщинки, перебивающей черты лица, на руках пальцы длинные и гибкие, и кожа на них не потрескалась, а на ногах чрезвычайно аккуратные, не знаю, как точнее выразить, но совершенно ясно вижу, что вовсе не изуродованы обувью. Никаких ямочек, веснушек, и ребра не проступают, а плечи не вздернуты и не проваливаются, стоят ровно. Что у женщины выпукло играют и ликуют ягодицы, это, согласитесь, прелесть; грудь же, висящая или торчащая, вызывает у меня дикое отвращение, кажется мне аномалией, грубым свидетельством женской глупости и бездуховности. У нее и первое превосходно, и второе не внушает никаких недоумений. Женщина замечательна прежде всего, а пожалуй и единственно, формой бедер, – вот мой беспристрастный взгляд на тень человечества, какую мы имеем в представительницах слабого пола, – а у нее эта форма столь безупречна и так волнует, что я целую это плотное сочетание плавных линий словно в беспамятстве.
Когда она входила, я откладывал в сторону книгу, солидно поднимался с дивана и улыбался ей. Возможно, моя улыбка мало подходила к гордым хозяйским позам, в которые я старался войти, слишком цитировала преданность ей да и пылкие восторги прежде времени состарившегося юноши. Наташа не знала меня истинного, каким я был наедине с собой или даже с Перстовым, каким я вырастал из одиноких размышлений, из чтения необъятной массы книг, из своих знаний и убеждений, ибо я, глубоко свободный человек, стоял перед ней и улыбался подобострастно. У меня был какой-то неизменный испуг, что уж на этот раз она точно скажет, что все было только шуткой и ничего серьезного между нами быть не может. Желая того или нет, она держала меня в страхе, а стало быть, в узах, в цепях, но в конце концов это было не больше и не ужаснее подчинения разного рода обстоятельствам, скажем, голоду или холоду, и, удовлетворив желание, я становился раскрепощенней и развязней и улыбался уже иначе. Но, главное, по-настоящему она и не посягала на мою свободу. Она верила, очевидно, что я принадлежу ей весь, без остатка, я не исключаю и того, что она, замечая мои страхи, до некоторой степени пользовалась ими для укрепления своей власти, но чего не было, так это попыток с ее стороны проникнуть в мой внутренний мир и завести там свои порядки. Кажется, ей это было просто ни к чему, а оттого и блуждала на ее лице странная, снисходительная усмешка, когда я, забыв, что имею дело не со слушателем, не с собеседником, а с человеком, который взял меня в плен, накрыв своей плотью, как податливым и непроницаемым колпаком, пускался в длинные книжные монологи. Так продолжалось неделю.
Но затем наступил день, когда она произнесла слова, с которых началось крушение моего выстраданного покоя. Она вошла со вздохом усталости на замерзших устах, после выматывающего сидения в книжной лавке, которой мало кто интересовался. На ее лице уже истаял снег и превратился в холодный блеск силы, истовости, какого-то неизвестного мне удовлетворения. На ней было черное пальто, как-то многотрудно и причудливо связанная шапочка и черные сапоги на высоких каблуках. Я помог ей снять пальто, она опустилась на стул, и я стащил с нее сапоги. Я читаю книги, она торгует ими, и вот в эту минуту нашей встречи мне рисовалось, что мы находимся на пороге огромной, неохватной библиотеки, составляющей замысловатый лабиринт, но Наташа не хочет входит туда и не хочет понять, что я бы с удовольствием вошел. Такая нежность к этой уставшей и несгибаемой женщине, с мягкой задумчивостью улыбавшейся мне со стула, овладела мной, что во всех суставах, хрящиках и косточках, еще державших и носивших меня на земле, вдруг пробудилась жуткая, непознанная способность мертвой материи чуять великую слабость и испытывать великое томление. Я едва не закричал, мой язык беззвучно забился во рту, и толкни меня Наташа хотя бы только мизинцем, я наверняка распластался бы на полу. Но ужасная, безответственная, ведущая к пропасти, в никуда слабость сладко переплеталась с ощущением, что я, поборов страх и смущение перед ее далеко идущими последствиями, получаю право излучать теплый и ровный свет, обретаю черты человека во всех отношениях приятного и не без оснований претендующего на святость. Правда, у меня не было полной уверенности, что я до конца поборол страх и смущение. Стащив с Наташиных ног сапоги, я прижался губами к ее коленям, а она тихо провела рукой по моим волосам. Чем же это мы не отличная пара? И тут она пригласила меня на завтра к себе; она сказала: "папа хочет попытать пределы и утехи нашего будущего семейного уюта".
Итак, она пришла ко мне после долгого и унылого трудового дня, и я, как подобает заботливому жениху, помог ей раздеться, стащил с нее сапоги, поставил на плиту чайник, отогрел ее вниманием и лаской. Проделав все эти дела, я отошел к окну, печально размышляя о ее словах, которые она столь некстати и столь небрежно обронила и которые зародились в голове ее отца, чей образ мысли не внушал мне никакого доверия. Папа поднял вопрос, можно подумать, он забеспокоился сомнениями, не вытолкаем ли мы его на старости лет на улицу, чтобы он не путался под ногами у нашего молодого счастья. Я, однако, не видел, чтобы мои шансы прожить дольше, чем он, или дольше, чем он, чувствовать себя молодым и полным сил мужчиной, цветущим, ясноголовым юношей средних лет были как-нибудь особо обеспечены.
Полагаю, Иннокентию Владимировичу не чужда мысль, что Бог с ними, с другими женщинами, но что до его дочери, то нельзя и вообразить, чтобы нашелся человек, который бы не преклонялся перед ней и хотел надеть на себя любые цепи, пойти в любую кабалу, лишь бы она была довольна им. Представления отца и дочери, судя по всему, добиваются гармоничного слияния в идее брака, в ней находят приличное выражение его мещанские воззрения и ее плотоядность. Та скептическая ухмылка, какой он встретил наше объявление о помолвке, и ее железная улыбка, перемалывающая мои косточки, свиваются в благопристойную мину, которой они приветствуют мою готовность сооружать семейное гнездышко, матримониально копошиться у их ног. Им, должно быть, и в голову не приходит усомниться в том, что я, женившись, переселюсь к ним и заживу по законам их дома, брошу дурные, непригодные для разумной жизни привычки своей лени и безответственности, пущусь работать не разгибая спины, – заметьте, ему наверняка по карману обеспечить дочери безбедное, вполне беззаботное существования, однако она предпочитает трудиться, одиноко и жалко, в подвале, не приносящем ей никакой радости, – стало быть, само собой разумеется, что я постыжусь уклоняться от подобной и даже более тяжкой участи? Так они полагают, но у меня возникает вопрос: разве я давал им повод думать, что подхожу для роли, которую они мне уготовили? Откуда они черпают уверенность, что сумеют обуздать меня?
Говорю как на духу, меня мало волнует тайна происхождения моей подруги от развязного и болтливого человека, торопящегося нашпиговать цинизмом умы отечественных читателей, и я совсем не собираюсь окружать теплой заботой его старость. Внутренний голос более чем членораздельно шептал мне: не ходи к ним, соберись с духом и откажись, не ходи! Но я пошел.
***
Дорогой в мою душу вступило нечто странное, а в скобках замечу, что это состояние потом уже не прошло до конца событий, о которых я рассказываю. Вдруг словно водрузилась на моем пути непреодолимая преграда, и продолжавший клокотать напор происходящего со мной безуспешно вдавился в нее, на глазах превращаясь во что-то вроде железнодорожной аварии, в бесформенную массу, в безотрадное зрелище. Я мог продолжать путь, лишь принуждая себя не отступать и не поддаваться галлюцинациям. Я совершал ошибку, которую не мог распознать лишь потому, что все, что я стал делать, было неправильно, тогда как я искал пустяковую неточность, не умея даже и предположить, что уже преступил законы, которые сам для себя избрал. Или можно перефразировать так: если все-таки пойду туда, куда направляюсь по воле моей подруги и ее комбинирующего отца, меня ждет яма слепых, ночь киммерийская, а поверну вспять, вернусь домой, к книжкам, так и ничего, обойдется.
Но что это за "поверну вспять"? Мне была невыносима сама мысль, что я могу нанести какую-то обиду Наташе, обмануть ее ожидания. Она готовится к встрече, ждет меня, принарядилась, конечно, а я не приду, она ведь и разную вкусную снедь припасла для меня, зная, что я люблю невзначай полакомиться, а я, поверив глупым предчувствиям, вильну в кусты; видение ее скорби мучило меня. Я оскорбил ее уже всеми этими домыслами, одним тем, что из строя моей души вырвались гнусные подозрения. Постаравшись взять себя в руки, я оглядел темное, заполненное смутными очертаниями зданий место недалеко от дома Наташи, где в ту минуту находился, и с относительной подробностью восстановил в памяти всю последовательность событий с тех пор, как я заметил в переулке Перстова и Машеньку и решил посвятить друга в историю моей бесхитростной любви к продавщице из книжной лавки. До того момента событий в полном смысле слова со мной не происходило никаких, если отвлечься от обстоятельства, что со всеми нами в последнее время творится нечто несуразное. Следовательно, катастрофа, которая наступит, если я не прислушаюсь к голосу разума и переступлю роковую черту, должна со всей необходимостью корениться именно в действительности, начавшейся для меня после разговора с Перстовым. А эта действительность состоит из весьма простых, в сущности, фактов: встретились, познакомились, поболтали, выпили, переспали, – все даже в каком-то студенческом стиле; замелькали перед моим мысленным взором и лица участников карусели: Перстов, Иннокентий Владимирович, Кирилл... В самой Наташе таится моя погибель? Или в ее отце?
Еще не дойдя до жилища Наташи, я успел подумать, что, может быть, как раз в том и состоит испытание моей свободы, ясности и идейного целомудрия, чтобы пройти через некий кошмар, не дрогнув и не сломавшись. Я вошел в темную прихожую дома, где люди намеревались проверить меня на годность к домашнему уюту; не знаю, почему я не позвонил, не постучал, я шел так, словно это был уже мой дом. В полумраке коридора я шагнул к двери, ведущей в комнату, где мы сидели и балагурили в прошлый раз, толкнул, и она мягко поплыла под прикосновением моей руки. И комната, когда дверь отворилась, поплыла тоже, хотя я ни к чему больше не прикасался и ничего не толкал, а замер на пороге в жутком недоумении. Я искал краски, чтобы выразить свое впечатление. Я и поныне их ищу. Отец и дочь томно барахтались на диване и не сразу услышали мое присутствие. Ее отец оказался великим прохвостом, развратником, которого неизвестно как и для чего носила земля, а ее, Наташеньку, я ни в чем не виню, это он научил ее такому, взыл маленькой и беспомощной, вырастил ее для греха, для своих гнусных услад, принудил, он изнасиловал ее некогда и с тех пор насиловал и насиловал ее волю, ее тело, растлевал, я ни в чем ее не виню, что она могла поделать, когда ее некому было защитить от греховодника-отца, с которым она осталась один на один, одна в его безжалостных лапах. Боже, Боже! Но я понимал, что она не только жертва, она не из тех все-таки, кто может быть только жертвой, и потому я уже знал, что нам отныне не по пути и никогда больше ничем в этом доме я не буду лакомиться, ее отец оказался отъявленным негодяем, тем типом, которые, как мне представлялось, давно уж повывелись, но и она не лучше, я усвоил это, я уже возненавидел ее, хотя толком не знал, в чем мне ее винить, если это он начал и научил ее, развратил ее. Так шептал мой разум, и его голос ломким шелестом и хрустом ложился на затихшую комнату. Я не мог ошибиться, что-нибудь не так разглядеть, люстра изливала яркий свет, и вся сцена была как у меня на ладони. Они ждали меня, готовились к торжественной встрече, и где-то за моей спиной благоухал отлично сервированный стол, и они, мои экзаменаторы, хорошо, элегантно приоделись и оба были бы восхитительны и величественны, если бы, встречая мою скромную персону, стояли посреди комнаты, под изумительно гладкими стекляшками люстры. Но они, безбожники, валялись на диване двуголовой гидрой, комкая одежды, извиваясь в них от страсти и просовывая между ними гибкие члены навстречу друг другу. И я понял, что так у них заведено, так у них всегда и дошло даже до того, что, ожидая меня, они не сумели удержаться, не устояли перед искушением. Да и лицо Наташи я отчетливо разглядел, и на нем было то же выражение, какое я отлично знал по нашим бурным оргиям. Они думали, что все обойдется! что я их не накрою! Они-де рождены под счастливой звездой и всегда ловко прячут концы в воду. Но ведь и я думал, когда шел сюда, что все обойдется. Мог ли я, однако, знать, догадываться, что абсурд и кошмар будет таким? Теперь я едва не закричал.
Они встали и встряхнулись, Наташа выступила немного вперед, как бы загораживая отца, на физиономии которого я не замечал ни малейшего смущения. Тень смущения промелькнула было между совершенными чертами моей подруги, но, не исключено, это была тень досады на то, что я появился некстати и помешал им. Я отпрянул в коридор, который минуту назад миновал чистым, несведущим человеком, и, в бессильной слепоте обтирая стены, не видел иного выхода, кроме как размозжить о них свою несчастную голову. Представляю, какой глупый был у меня вид. В коридоре Наташа настигла меня признаюсь, меня порадовало и отчасти даже утешило, что взгляд у нее при этом был встревоженный, – и прикрыла дверь в комнату, чтобы Иннокентий Владимирович, застегивавший брюки, не слышал нашего разговора.
– Ну! – прикрикнула она в суровом нетерпении, притопнула ногой, ее тревога была о том, что я болен, а от правильного лечения увиливаю, это было раздражение правильного человека, приложившего все силы своей отзывчивости для оказания мне помощи, но столкнувшегося с тупым упрямством; она сказала: – Язык проглотил? Почему ты молчишь?
Ее грубоватая манера как нельзя лучше подходила к столь душной минуте, она приглянулась мне и понравилась бы еще больше, если бы между нами не лег тяжелый груз греха, свое отношение к которому я должен был выразить недвусмысленно и с предельной откровенностью. Это была моя обязанность, и она угнетала меня.
– Я полагал, – начал я, – что подобные вещи выдумывали древние авторы в своих книжках... Нет, не то...
– Да, совсем не то, – преследовала и давила она меня своей правильностью.
Я зашел иначе:
– Читал я где-то о книгах кризисных эпох... в них, дескать, то и дело отцы соблазняют дочерей, братья сестер... Это в книгах, но в жизни? В жизни, Наташа? – Я повысил голос. – В нашей действительности!
– Опять не то, – сказала она, криво усмехаясь.
– Мне кажется, – возразил я с достоинством, – я взял верный тон, и твое поведение становится просто наглостью.
– Послушай, тебе надо отдохнуть.
– Отдохнуть?
– На тебя все это произвело слишком большое впечатление. Вероятно, и на меня произвело бы, окажись я на твоем месте. Посиди, развейся... Вот что, побудь пока в кухне, приди в чувство... хочешь вина? Ты очень славный... и я ничего не забыла, и ничего наглого в моем поведении нет. Я всегда стараюсь угодить тебе, только не всегда удается. Но и ты не суди меня очень уж строго, я не Бог, я живой человек, а не машина. В общем, я налью тебе вина. Посиди в кухне. А мы с папой тем временем приведем себя в порядок и выйдем к тебе.
– Вы с папой! – воскликнул я горько. – Но я совсем не хочу вас видеть.
– Его? А меня? И меня тоже? А тебе не кажется, что ты чересчур круто забираешь? Как видишь, я с тобой объясняюсь, а папа, может быть, вовсе не удосужится. Но так и должно быть. И я требую лишь одного: обвиняй во всем меня, а о папе не то что болтать всякий вздор за его спиной, но даже и помыслить плохо не смей.
Я досадливо махнул рукой и сказал:
– Мне лучше уйти.
– Почему? Ты считаешь, наш разговор недостаточно глубок и содержателен? Но – хорошо, пусть так. Может, лучше и впрямь не торопиться, отложить разговор... в виду особых обстоятельств. Давай поговорим завтра, приходи ко мне в магазин. Нам обязательно надо поговорить. Придешь?
– Не знаю... скорее всего, нет.
– Почему ты так говоришь?
– А ты не понимаешь?
– Разве у тебя не возникло мысли, что я в беде, что надо мной забрал власть злой человек и мне нужно помочь? Почему же ты так говоришь? Нет, нам просто необходимо объясниться. Обещай, что придешь.
– Ладно... Ничего обещать я не стану, но я, наверно, приду, только пообещай, что мы будем говорить серьезно, шуток я больше не потерплю.
По ее глазам было видно, что взятое с меня слово кое-что значит для нее. Не помню, как добрался домой. Полагаю, что у меня подгибались ноги, когда я возвращался в свое логово-святилище, неудовлетворенный, голодный, злой и разбитый. Со мной происходило, или непрошенно повторялось, то, чего давно уже не бывало, со времен далекой юности, когда я верил, что нет иного высшего счастья, как встретить необыкновенную, красивую, ни на кого не похожую девушку и что нет ничего труднее, чем подступиться к ней. Все мечты в той или иной форме сбываются, чаще всего неузнаваемо, карикатурно и запоздало, моя осуществилась тоже, я встретил такую девушку. И с этой девушкой происходит то, чего ни с кем и никогда не происходило. Сейчас, когда я столкнулся с этим исключением из общего правила лицом к лицу, понимаю и чувствую, я не в состоянии верить, что подобные истории случаются не только в книгах и воспаленном воображении разных безумцев. Впрочем, в отношении Иннокентия Владимировича все выглядит донельзя правдоподобно, и его действия отмечены хладнокровием, продуманностью и даже неким особым благоразумием, но я вижу в нем лишь подлеца и настолько спокоен в этом воззрении, что воспринимаю его действия без изумления и гнева. Но Наташа, живая, горячая плоть, раскрывшаяся как обман всех моих представлений о морали и чести и как мое унижение, что мне думать о ней? Кажется, я, обладая этой плотью, ни секунды не был уверен до конца в прочности этого обладания, зато другой, мой соперник, наверное, и не ведает никаких сомнений, приходит и берет, когда ему заблагорассудится. А когда я напоминаю себе, что этот другой – ее отец и что это имеет, видимо, какое-то значение, мой разум вываливается за всякие пределы, расползается, теряет форму, это уже разум бесноватого, и все мое существо наполняется ее телом, достигшим невероятных, совершенно огромных размеров, Бог ты мой! это уже смеющийся вулкан, через который мне ни в каком бесновании не перепрыгнуть, – и еще вчера у меня было прикосновение к нему, причастность, но как все оказалось хрупко, с какой наивной и лукавой ловкостью переменились все роли, каким я сам оказался незначительным и беспомощным!
Я провел бессоную ночь. Тьма двигалась нескончаемыми караванами теней по бледной пустыне потолка. Затерявшись в бессонице, я не спрашивал себя, пойду ли завтра в книжный подвальчик, я твердо знал, что не пойду, что это невозможно, что я ужасно, немыслимо оскорблен. Но к утру печать, скрепленная силой моего достоинства, размягчела и поредела, и мной овладел страх потерять Наташу навсегда. С женщиной, не похожей ни на кого, не расстаются до тех пор, пока причины, толкающие к разлуке, не выходят за границы земных обид и недоразумений. А в том, что она делает с отцом, нет ничего сверхъестественного. Ведь я мог и не узнать! Я мог оставаться в неведении, и все продолжалось бы наилучшим образом до самой развязки, возможно, до нашей свадьбы. Почему же так? Все было так хорошо, на редкость благополучно, и все изменилось к худшему, все полетело к черту только оттого, что я узнал. Но мало ли чего я не знаю! Я не в состоянии знать все, однако это не мешает мне в тех или иных обстоятельствах чувствовать себя превосходно. Почему же я должен потерять Наташу и навсегда впитать в себя горечь потери, а не остаться с нею и, как бы забывая о своем знании, еще получать мгновения блаженства? Что я узнал – это не более чем случайность, нет никаких оснований думать, что я непременно должен был узнать, я мог никогда ничего не узнать, и это было бы, кажется, больше похоже на правду, это было бы достоверно, жизненно. Есть вещи, которые человеку и не следует знать, тогда как знание, навязанное мне случаем, смахивает на какое-то надувательство. Я кем-то обманут. Мы трое обмануты, с нами сделали совсем не то, что нужно было и что предполагалось, и можно понять досаду Иннокентия Владимировича и Наташи, даже если после моего ухода они закончили начатое, вполне насытив свою страсть.
На следующий день я отправился к ней. Я на что-то надеялся в предстоящем объяснении, на какой-то неожиданный поворот, который все разрешит, уладит, который примирит меня с вопиющими противоречиями действительности. Я рассчитал так, чтобы прийти в обеденный перерыв, когда мы сможем без помех запереться с ней в подвальчике и все обсудить. Момент предстоит волнующий, мы останемся один на один, я, вооруженный обвинением против ее низости и греха, и она, ищущая снисхождения у моей чрезмерной, может быть, взыскательности. Вот когда культура, к которой я поднялся сквозь голод, непонимание и прочие лишения, поможет мне быть не только грозным судьей, но и милосердным спасителем заблудшей овцы. День выдался морозный, солнечный, ясный, и красота нашего города, помещенная в легком воздухе как игрушка, заново обстроилась и прихорошилась. Свежая древность улиц, разогнавших тягостные сны преходящих времен и безвременья, наполнила меня сознанием единства с миром, который непоколебим, пока стоят эти большие вычурные дома. Однако у входа в подвальчик я еще издали увидел Наташу и ее отца, о чем-то оживленно беседовавших, и тогда я просто и ошалело повернул вспять, помчался в обратном направлении, под торчками голых и сверкающих льдинками ветвей, старательно выписывающих перспективу моего пути.
Наташа заметила меня и, кажется, вскрикнула, – какие могут быть сомнения? – она вскрикнула, призывая меня не делать глупостей, не убегать, и это было и странно, и восхитительно, и благоразумно, и очень живо, однако я не мог вернуться к ней, пока там находился Иннокентий Владимирович, "папа", досадовавший, что я вновь путаюсь у него под ногами, и равнодушно смотревший, как я улепетываю. Возможно, сложная, как если бы надуманная комичность ситуации выкристаллизовала в нем убеждение, что я сам по себе не Бог весть какой серьезный соперник, но капризы и непредсказуемость поведения дочери весьма повышают мои шансы. Я успел разглядеть, что он втолковывал что-то Наташе со страстью, какой я от него и не ожидал, а когда Наташа вскрикнула обо мне, он сразу впал в целительное равнодушие, в усталость художника, подарившего миру свой бесценный талант, а в ответ получившего дурашливую или наглую, тупую гримасу. Теперь я бесславно бежал прочь, глотая обжигающий мороз и неловко выбрасывая перед собой голодные ноги, вырвался на пустынную улицу, где громоздились по бокам двухэтажные каменные коробки, и быстро зашагал по ее медленному и ровному подъему к руинам храма на горизонте. Город широко расплеснулся вокруг. Я выбивался из последних сил. Постоянное недоедание делало меня легкой добычей для любого преследователя, тем более для девицы, которую заботливый папаша обеспечивает всем необходимым даже в преизбытке. Обернувшись, я увидел настигающую меня Наташу, которая знаками приказывала мне остановиться, а то даже как будто и грозила пальчиком. Я ускорил шаг, остро сознавая всю смехотворность моего положения, ибо я попросту уносил ноги от праведного негодования своей любовницы, возмущенной тем, что я не пожелал ее выслушать. Чтобы обмануть и запутать ее, я свернул в узкий, кривой переулок, а поскольку там высилась над пустырем церквушка, я обогнул ее белое округлое крыло с зарешеченными оконцами, возле которого очутился, и вошел внутрь, надеясь, что Наташа не догадается, куда повела меня дорога бегства. Усталость сделала меня суровым, и я не хотел ее видеть. Даже в глубине моей души не оставалось места надежде, что она все-таки догадается.