355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Шушарин » Солдаты и пахари » Текст книги (страница 3)
Солдаты и пахари
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:06

Текст книги "Солдаты и пахари"


Автор книги: Михаил Шушарин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)

Взобрался на стол Колька и начал «лепертовать», как выразился старшина, о революции:

– Гас-па-да! На-аше поколение… Мы – золотое зерно, представители партии мужицкой и купецкой, и не за то, чтобы Русь наша святая была расшатана жидовской крамолой! Да! Да!

Писарь сверлил его глазом, урядник, взвивая усы, поддакивал: «Правильна!», а сваха, Татьяна Львовна, налившись вином, недоуменно рассматривала Колькины сапоги, оказавшиеся перед носом.

– Да! Да! Гас-па-дин урядник, – кричал Колька. – У нас в Родниках есть такое…

Он не закончил. Резко ударили в окно. Брызнули на стол осколки. Камень пробил два стекла. Загулял по гостиной ветер. Снег косяком ворвался в пробоину. За окном истошно завыл чей-то голос:

– Э-э-э-э-й! Вы! Идите… Там Оторви Голову из петли выняли!

Марфушка упала, лишившись чувств. Потухла лампа.

Этой же ночью по всей ярмарке – на заботах, возах, на временно сколоченных из теса-однорезки прилавках и сарайчиках – кто-то расклеил листовки.

17

Такого в Родниках еще не видывали и не слыхивали. Против самого царя! Листовки! Они упали уряднику, писарю и старшине, как снег на голову. Кинулся урядник на площадь. А там ярмарка шумит. Кони ржут, безмены звенькают. Рядятся, бьются ладонями мужики. Пьяно. И еще эти чертовы ученики – ребятишки. Грамотеи треклятые! Вот один конопатый, с тонкой гусиной шеей, стоит среди мужиков и поет:

– Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Граждане! Царские палачи жестоко подавили революцию 1905 года. Они зверски расстреливают рабочих и крестьян, борющихся за свои права…

– Разойдись, сволочь! – рыкал урядник, летая по площади верхом. – Перестреляю гадов!

– Тьфу! – плевались мужики. – Какую ахинею написали в етих листовках. Слушать нечего. Крамола.

– Вот какую слободу дали анчихристам! Я бы этих самых листовочников в централ!

Но листовки подбирали. Кто тайком читал, кто знакомого или соседа просил:

– Ну-ка, о чем пишут? Прочитай, ты ведь маракуешь!

Пьяный Федотка Потапов встряхивал белыми кудрями, кричал во всю мощь:

– Ай-ай-ай! Царь-то, выходит, плут и разбойник!

Коротков полоснул его нагайкой: цевкой брызнула из носа кровь, красная бечева накосо опоясала лицо от виска до подбородка, и Федотка озверел:

– Ах ты, погана морда! Сукин ты сын! – кинулся на урядника. – Я ж тебя, гада хилого, задавлю!

Уволокли Федотку в каталажку. Напинали как следует. Повязали.

Писарь, псаломщик, дьякон и четверо понятых скоблили столбы, заборы, стены.

…С крутояра, за церковью, хорошо видать, как под обрывом растет родниковая наледь. Журчат радостно ключи, плещутся парные оконца, вода, сбегая к озеру, замирает от холода. Парни и девчата, свои и приезжие, смотрят под крутояр.

– Отсюда скатишься – богу душу отдашь!

– Богу душу отдать можно и на печке!

Гришка Самарин принес к толпе бутылку самогонки. Кончики ушей его были пунцовыми, сквозь корявины, казалось, вот-вот брызнет кровь: хлебнул, видно, вдосталь.

– На, пей! – совал он Макару посудину.

– Катись ты… Стой, а чем это у тебя бутылка-то заткнута?

– Гумажкой! Их кругом сегодня понабросано!

– Дура! – закипел Макарка. – Да тут вся твоя жизнь обсказана!

– Почитай, Макарша! – окружили его молодые и сразу притихли, приготовились.

Хрипло, еле сдерживая напиравших слушателей, Макар читал:

– «Они зверски расстреляли мирных рабочих на реке Лене в 1912 году и хотят заковать весь народ в кандалы. Не верьте царскому правительству!»

– Постой! Постой! Ты пореже читай!

– Ну-ка, повтори еще раз, как там говорится? «Не верьте царскому правительству!»

– Молчать! – на крутояре появился урядник. – Разойдись!

И сразу – к Макару:

– Где листовку взял?

– Гришка принес. Бутылка была заткнута.

– Кто дал право читать?

– Разве нельзя?

– А ну, марш за мной!

Ярмарка набирала силу. Толпился у балаганов народ. Гудели кабаки.

– Соединяйся! Эй, мужики, слышали?

– Хватит, пососали нашей кровушки!

А в писаревом кабинете шло дознание: спрашивали учительницу.

– Говорите откровенно, откуда листовки?

– Не знаю.

– Вы забыли, сударыня, кто вы и почему здесь?

– Нет. Не забыла. Но к этому делу я отношения не имею!

– Где находилась вчерашнюю ночь?

– Спала.

– Куда отлучалась в последнее время?

– Никуда. Нельзя отлучаться. Занятия в школе идут. Отец Афанасий это хорошо знает.

– До каких пор вы будете мутить народ?

Саня вышла из себя, рассердилась:

– В чем вы меня обвиняете? В крамоле? Как вам не стыдно?

Она расплакалась, выбежала, хлопнув дверью.

«Нет, вроде бы не она, – заключили присутствующие на допросе старшина, писарь и отец Афанасий. – Но кто же?»

За чтение крамольных листовок урядник арестовал только поселенца Макарку Тарасова. Хотя листовки читало все село. Учительница тяжко переживала этот арест. «Наши все хворают. Половина лежит в лазаретах! Беда! А Макар? Почему я не запретила ему идти на площадь? Где он сейчас?»

Слезы стояли на глазах, неожиданные, нечаянные.

18

Каждый день, с утра до вечера, помогает Поленька Самарина матери: и полы моет, и поросят кормит, и по воду бегает.

– Да отдохни ты маленечко, – ласково просила дочку Ефросинья Корниловна. – Будет тебе.

– Ничего, мама, я не устаю.

– Не устаешь, а бледнехонька. И глазки чо-то у тебя навроде горюн-травы стали!

– Ладно, мама!

Корниловна уложила дочь на печку, накрыла старым отцовским зипуном, стала баюкать:

– Спи, кровинушка моя, спи, ластынька! Поправляйся!

– Ты, мать, не приневоливай ее к работе-то. Какая она еще тебе помощница, – ворчал Ефим Алексеевич.

– Да кто приневоливает-то, господи!

Вскоре Поленька слегла. В серых глазах ее застряла смертная тоска, ноги опухли. Зажигала по вечерам Корниловна в темном углу лампадку, падала на колени, разговаривала с богом, просила его: «Господи! Спаси ты мою доченьку родную, господи! Матушка пресвятая богородица! Не лишай ты жизни рабы твоей Пелагеи! Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный. Помилуй мя, господи!»

Отпраздновали родниковцы Рождество. Отпели остроголовые шиликуны свои каляды, а снегу настоящего все еще не было. После оттепели заледенели дороги. Ни скотину выгнать, ни человеку добром пройти. Ковали мужики коней. Хмурился Сысой Ильич. Еще ранней осенью закупил он по дворам сотен пять гусей. По три копейки за голову клал, ждал, когда птица подорожает: сбыть по гривне собирался. В прошлые годы прекрасно это дело выходило: нанимал мужиков с подводами, и шла птица в город гоном. Даже в весе прибывала. В пользу, видать, была дальняя прогулка. А нынче три раза пробовали – не получилось. За день отходили гонщики от села на полторы версты и возвращались.

– Не идут никак. Гололедица!

– А ну, поедем, посмотрим.

Смотрел Сысой Ильич и убеждался: не угнать птицу. Гуси с тревожными криками валились на бок, поднимались на крыло, разлетались.

– Черт знает что и делать. Сожрут они меня с руками, с ногами, к едрене-фене!

Прослышал о писаревой беде Гришка Самарин. Два дня ходил к загону, поглядывал на гусей. На третий день пошел к Сысою Ильичу.

– Нанимай, дядя Сысой, меня. Угоню.

– Это как же? – захохотал писарь.

– Я их подкую.

– Не треплись. Иди отседова.

– Ей-богу, угоню.

– Если бы кто угнал…

– То что?

– Не пожалел бы расчету…

– Угоню я, только ты хлебушка дай пудиков пяток!

– Ты что, ошалел?

– Не хочешь, дядя Сысой, не надо. Они у тебя за неделю-то не пять пудов сожрут, а все пятьдесят. Смекай!

– Пошел ты от меня к едрене-фене!

Ухмылялся Гришка, посвистывал, уходя от Сысоя Ильича. На другой день писарь сам позвал его.

– Давай, гони.

– Нет, дядя Сысой, ты сперва хлеб отпусти, а потом уж…

– Да отдам я, раз посулил, што ты ростишься?

– Суленого три года ждут. И словам нынче веры нету. Ты расписку напиши.

Сколько ни бился Сысой Ильич, уступил.

– Ну вот, – сказал Гришка, засовывая бумагу за пазуху. – Сейчас ты мне еще колесной мази дай лагушки три-четыре!

– Для чего?

– Гусей ковать буду.

– Не чуди, шалопутный!

– Давай-давай! Сегодня же и подкуем.

Разлил Гришка у ворот гусиного загона две лагушки мазуту, посыпал выход песком, тронул птицу. Гуси шлепали по мазуту, купали лапы в песке и двигались дальше, как подкованные, не скользили. Сысой Ильич смотрел на Гришку, посмеивался.

– Обмишулил-таки, поганец!

Но хлеб, после того, как Гришка сдал в городе оптовику всю птицу, отдал. Крякнул только от жадности:

– Не объедешь ты больше меня ни на санях, ни на телеге. Хватит!

Видно было: нравится Гришка писарю. Ухватистый парень растет. К тому же на Дуньку частенько глаза пялит, а сбыть ее, придурковатую, с рук Сысой никак не мог. И у Самариных тоже радость. Хлебушко появился пшеничный – надежда и жизнь. Полегчало Поленьке. Александра Павловна сахаром с крендельками ее подкармливала, лекарствами разными пользовала. Сейчас и хлеб добрый, хотя и немного, да есть. Жива будет.

– Ешь, Поленька, да знай: без меня вы все бы с голоду поиздыхали! – говорил Гришка.

19

Больше двух месяцев катался в горячке Иван Иванович Оторви Голова. Только после Рождества поднялся. Пришел утром к Самариным серый. Спасли его в день Марфушкиного венчания от верной гибели Тереха и Макар. Всю покровскую ночь бродили они по Родникам. Клеили листовки. Возвращаясь домой, заметили – пилигает лампа в домишке Ивана Ивановича, на кухне.

– Дай погляжу, что там деется! – Тереха перескочил палисадник, заглянул в окошко. Оторви Голова стоял посередине избы с вожжами в руках. Он неторопливо перекинул их через деревянный брус у полатей, сделал петлю, встал на табуретку и перекрестился. Не успел Тереха ойкнуть, как Оторви Голова соскочил с табуретки.

– Скорей, Макарка, в избу! Он, гад, в петлю полез!

Они выворотили вместе с косяками дверь, забежали в домишко и сняли удавленника. Когда Иван Иванович начал дышать, кинулся Макарка вдоль Родников, добежал до писарева дома, нащупал около ворот осколок каленого кирпича, рубанул по окну.

Раньше Ивана Ивановича знали в деревне как простоватого, наивного мужичонку. Ходила прилипчивая байка, что однажды, но своей простоватости, Иван чуть не довел село до большого пожара. Пришел как-то к куму своему Платону Алпатову, поздоровался, уселся покурить. Платон с семьей в это время завтракали. Вылезши из-за стола, Платон спросил Оторви Голову:

– Ты, поди, кум, за делом пришел?

– Да, за делом… У вас, кум, баня горит, так я думаю: зайду, скажу.

Баня действительно уже догорала, и огонь бежал к пригонам по расстеленному полосками льну… Мужики подсмеивались над Иваном, рассказывали о нем разного рода потешки, но хорошо знали, что Иван, хотя внешне и прост, в самом деле – умный, порядочный человек. И они любили Ивана за кротость нрава, за его смекалистость и честность.

Не вязалась у Ивана Ивановича дружба только с Гришкой. Еще на прошлогодней покровской ярмарке ходили они вместе по рядам, приценивались да приглядывались. Побывали в рыбном ряду, осмотрели конный. Зашли в старый брезентовый балаган, разрисованный желтыми рожами, посмотрели, как китаец вытаскивал изо рта то красные, то зеленые ленты.

– Обман сплошь, – сказал Оторви Голова. – Айда домой. Все одно – в карманах-то у нас ветер. Чего зря глаза пялить.

– Погоди, дядя Иван. Вон цыганы вроде. Посмотрим.

– Ну, давай!

– Эй, православные, кто собаку купит? – кричал молодой цыган. – Зайца берет, волка берет, ведмедя берет!

Одет цыган был более чем легко: на голове – драный казачий картуз с красным околышем, на ногах – белые вязаные носки и глубокие резиновые калоши.

– На покровскую ярмарку приехал, едрена-копоть, а пимы не надел! – сказал ему Оторви Голова.

– Пимы-то были, дядя, да просадил я их вчерася в карты. Шубу соболью проиграл и шапку боброву… Голый, можно сказать, остался!

– Вон оно как.

– Да разве ж я стал бы продавать своего любимого Борзю. Ни в жисть. Каждый день то по зайцу, то по куропатке приносит. Это не собака – клад. Дороже отца родного.

Цыган погладил кобеля, продолжал свое:

– Эй, православные! Кто собаку купит? Зайца берет, волка берет, ведмедя берет!

– Слушай, дядя Иван, – поманил Гришка своего спутника в сторону, – покупай собаку!

– Нашто она мне?

– Сам знаешь, с хлебом-то худо, так мы на охоту ходить будем, зайцев травить. Не пропадем все равно на мясе-то. Заяц, он, конечное дело, не баран, но все же мясо… А мы спарим их, дядя Иван, с моей Куклой. Так они вдвоем-то, у-у-у-у!

– И на колонка, поди, можно будет, и на лисицу? – спросил Иван.

– Ишо как!

– А ну, спроси у цыгана, сколь просит.

Гришка на одной ноге – к цыгану.

– Значит, пес, говоришь, добрый?

– Шибко добрый.

– А цена?

– И цены ему никакой нету! Сердце у меня заходится, как о цене начинаете спрашивать!

– Не ломайся, дело говори, сколь стоит?

– Давай пимы хорошие да шапку новую. Али целковый. Все равно.

– Да ты что, дуришь, что ли? За эту шалаву целковый? – Гришка повернулся и зашагал прочь.

– Постой, красавец! – гаркнул цыган.

– Ну, что?

– Ладно и подшитые пимы, бог с тобой. Али полтинник. Куда деваться?

На этом и срядились. Смекнул кое-что Гришка – и к Ивану Ивановичу.

– Всего рублевку и просит-то. Давай, дяди Иван.

Отвернул Иван Иванович полу, достал платок, растянул ячневыми зубами узел.

– На, веди Борзю.

Весело заприпрыгивал Гришка: обманул цыгана, обманул и Оторви Голову, полтинник в кармане есть, разоставок.

Никакого рвения к охоте кобель, однако, проявлять не собирался. Он часами лежал посередине двора, не лаял на чужих, не ласкался к своим. Только вскакивал иногда, будто чумной, и крутился на месте, пытаясь схватить зубами лохматый, в репьях хвост.

– Ну как, Иван Иванович, собака-то? – спрашивали мужики.

– А что?

– Зайцев-то имат?

– Имат… Да поймать-то не может!

– Отчего так?

– Оттого, что эта псина только и умеет, что жрать в три горла. Морковку сырую и то ест. Ей на живодерне место. Надул меня цыган… И все через этого варнака, Гришку!

– Я-то причем, – оправдывался Гришка. – Ты сам выбирал, а на меня грешишь. Тебе сроду в добры не войдешь!

– Пошел ты от меня подальше, – сердился Иван.

Поприветствовав сейчас семью Ефима, Иван Иванович, как и обычно, присел под порогом и закурил. Был воскресный день. В такие дни мужики любили собираться вместе у кого-нибудь в хате, судачить о том, о сем.

– Солома, слышь, Алексеевич, выходит, – зачал Оторви Голова. Отпусти на завтра Тереху за соломой съездить… Помоги немножко. Я у писаря солому-то выпросил, а на Бурухе на одной не привезти, слаба стала кобыленка… Вашего Гнедка бы припрячь.

– Да и у меня, Иван Иванович, такое же дело. Вот встаю и чешусь: чем прокормить коровешку? У меня и соломы-то нету.

– Амбар раскрывай. У тебя должно хватить до нови… Ты уж помоги мне. Я разочтуся.

– Ну куда тебя денешь. Поезжайте завтра.

Мужики помолчали. Мирно потрескивали в печке дрова, насвистывала за окном метель.

– Напугали Сысоя-то, – продолжал Иван Иванович. – Белый ходит, как береста! Листовки ети крепко на сердце ему легли… Из губерни тюрьмой грозятся… Он даже брюхом маяться стал! Боится.

– Кухарка говорит, неправда вся в листовке-то сказана. Наговор облыжный. Царь всегда за народ стоит.

Тереха лежал на полатях и силился уснуть: зимой по воскресеньям отец нежил сына-большака, разрешал ему поваляться почти до завтрака. При последних словах Ивана Ивановича Тереха не вытерпел, свесил голову с полатей:

– Брехать ты мастер, дядя Иван. Верно говорят: свинья борову, а боров всему городу.

– Ты чо разошелся-то?

– А то, что писаревым кухаркам не надо веры давать. Думы у них лакейские. Они тебе наговорят! Шкуру будут сдирать и все ласково: дорогой, мол, дядя Иван, мы сдерем с тебя шкуру, а царь поможет!

– Ну, ты, потише! – цыкнул отец.

– Посельгу посадили за треп и этого нашего полудурка тоже посадят, – добавил Гришка.

Но Тереху остановить было уже нельзя.

– Если хотите знать правду… Сама царица там, где в двенадцатом году рабочих расстреливали, денежки наживала. Она с хозяевами приисков – одна компания… А министр о расстреле на Ленских приисках сказал, что так было и так будет. Жди от него, от царя-батюшки, помощи, так последние штаны сползут. Это же паразиты!

– Стало быть, сметать всех надо?

– А как вы думали? Был я недавно на зимовье у Бурлатова. Там болезнь такая у телушек пошла, «повалка» называется. Так он приказал всех поколоть и сжечь… Вот так и с правителями нашими надо. Под корень.

– Ох, какой храброй, – начал заикаться Гришка. – Как бы тебя не угомонили!

– И чего тебе надо, хориная твоя морда? – Тереха спрыгнул с полатей.

Нашкодившим котом метнулся Гришка к двери. Знал: от души налупит старшой.

Иван Иванович, запрокинув голову, мелко, дробно хохотал.

20

На масленой неделе блинный дух шел по селу. Коней-бегунцов богатые мужики пшеничными сухарями прикармливали. Возились с хомутами, деревянными боронами и сохами-пермянками, готовились к весне те, что победнее. Из кожи лезла, чтобы не заморить своих бурух, голытьба. Жгли парни масленку.

Школа не работала. Сбилось здоровье учительницы. И хворать не хворала, и боли никакой не было, только потная ночью просыпается. Мечется, стонет во сне. И все время Макар стоит в глазах и будто укоряет за прошлые оплошности. Стыдно самой себе сознаться, но после того, как получила от него письмо, растревожилась душа. Много испытал в жизни Макар, хотя и был еще молоденьким. Быстро поднялся. И потянуло к нему Саню неудержимо.

«Читаю книжки. Тут разрешено, – писал он в письме. – Перечитываю больше старое, что у вас когда-то брал. И все кажется новым. При встрече смогу ли чем-то отблагодарить тебя, дорогая моя учительница, за мое просветление?»

– Меня? Благодарить? Я же виновата в твоем аресте, Макарушка!

Она лежала в темноте и в беспамятстве говорила, говорила:

– Останься живой, не сознавайся, береги себя! Хоть бы разочек взглянуть на тебя, мой великан!

Однажды глухой ночью, в середине недели, кто-то беспокойно постучал в окно. Саня отбросила запор. На пороге стоял он, целехонький, невредимый.

– Здравствуй! – он, улыбаясь, зажал здоровенной ручищей ее руку. – Не ждала?

– Ждала, – вспыхнула вся. – Очень.

Макар крепко обнял ее и поцеловал. Она заговорила полушепотом:

– Я знала, что ты вернешься. Чувствовала. И сны были такие, вещие…

– Сбежал я, Саня. С пересылки ушел. По лесам почти месяц двигал. Благо, не впервой.

– Розыск идет?

– Безусловно. Ясным месяцем перед властями, хотя и родниковскими, не покажешься.

– Сейчас чаю согрею. Отдохни. Придумаем что-нибудь.

Макара не узнать. На нем чиновничий треух, вельветовые шаровары и на высоком подборе сапоги… Только веснушки те же на переносье да шея такая же пружинистая, из одних сухожилий. К полуночи под полом они устроили из досок кровать. Застелили матрац чистыми простынями.

– Вот тут и поживешь пока. А потом… – Саня закрыла глаза, выдавились из-под ресниц слезы. – Наших почти половина по тюрьмам… Как быть? Шевельнуться нельзя.

– Что-то непохоже на тебя так пугаться… Выше нос держать требуется. Расслабляться не время.

Макар старался перевести разговор на что-то другое. Улегся на кровати, вытянулся, засмеялся.

– Как раз на мою длину доски. Славная хата. Переселиться тебе надо сюда же, хозяюшка.

Она вспыхнула опять, замерла, тихонько подложила еще одну подушку. Потушила свечу.

Синел над Родниками рассвет. Шептались около школы березки. Пропел первый петух.

21

Поскотина ранней весной убралась цветами и полыхала до самого августа, будто цыганский платок. С началом посевов учительница распустила школьников на летние каникулы. Сидели вечерами с Макаром, плотно занавесив окна. Часто приходил Тереха, коричневый от загара, с тяжело обвисающими руками.

Макарка мечтал:

– Может быть, сын у нас будет. Или дочка. Вот они-то уж новую жизнь увидят.

Саня несердито стукала Макара маленьким кулачком по спине:

– О боже мой, ну что ты говоришь?!

– Это да, это будет, – улыбался Тереха.

– Я как умела, учила вас видеть правду, – говорила Саня. – Сейчас вы, каждый, хотя бы по одному человеку этому же научили.

– Ты в этом сомневаешься?

– Нет. Но это трудно.

Многое случилось не так, как мечтали. Началась первая империалистическая война. В день объявления ее вломился в школу урядник с понятыми. Перевернули все вверх дном. Угнали Макара.

На сходе, когда начальство рассказывало о рекрутчине, мертвая висела тишина. Без горячности, какая бывала на таких же сходах по поводу дележа покосов, встречали Родники войну.

По-обыденному убывать стали люди. Как гороховые стручки отрывались от родного стебля. Был бойщик Егорка, а сегодня нет его. Ушли спасать Расею Иван Иванович Оторви Голова, Федотка Потапов, отец и сын Алпатовы.

Перед отправкой исповедывались в церкви. Отец Афанасий за неимением времени делал это чохом. Он закрывал ризой по три, по четыре новобранца, спрашивал:

– Не грубили отцу-матери?

– Грешны, батюшка! – отвечали новобранцы.

– Не обижали ближнего?

– Грешны, батюшка!

– Не богохулили ли веру господню?

– Не грешны, батюшка!

– Не слушали ли проповедей против богом данного правительства?

– Не слушали, батюшка!

– Да примет господь все ваши вольные и невольные прегрешения, воздаст вам в награду царствие небесное! – завершал исповедь поп и громко звал следующих.

Терентия забрили в первые же дни. Хотя очередь была и не за ним, но писарь сделал свое дело.

Виной тому была длиннохвостая деревенская сплетня. Вскоре после свадьбы поползли по деревне слухи: живет Марфушка-то вовсе и не с писарем, а с пастухом Терешкой. Шепнула об этом Сысою Ильичу супруга старшины, Татьяна Львовна, сваха любимая: «На гумне не раз видели и около озера. Ты уж гляди. Поучить бы надо!»

Разъяренным зверем заскочил Сысой Ильич после такого сообщения к себе на двор, прошел прямо в конюшню, справил нужду и взял кнут. Глаз его горел хищно, бородка вздыбилась.

– Иди скажи хозяйке, чтобы вышла, – рявкнул на работника.

Тот мигом слетал за Марфушей.

– Стерва ты, потаскуха! – писарь взмахнул длинным кнутом. – На моих пуховиках с чужим спать?

– Что-о-о?

– Блудная сука!

И тут взбеленилась Марфушка: схватила метлу, стоявшую возле телеги, начала тыкать в писарев нос:

– На тебе, старый хрыч, курея кыргызская!

Писарь ударил ее кнутом, но кнут, обернувшись змейкой вокруг Марфушки, выпал из рук. Рассерженная молодка начала бить Сысоя Ильича по голове. Писарь бегал по двору, закрывался руками. Стрельнула на штанах пуговица (остальные Сысой Ильич впопыхах застегнуть позабыл), сползли по колено плисовые, упал, завизжал:

– Брось, сатана проклятая! Брось, говорю!

На заборах уже сидели любопытные ребятишки.

– А здорово, слышь, она чешет!

– Так ему и надо, чирью!

– Все-таки жалко, робя, баба, а бьет!

– Кого там бить-то? Гниду?

Звякнула калитка. Заглянула в створ бегавшая в лавку Танька Двоеданка. Ахнула и скорее бежать. Стало все ясно: уж если Танька узнала с уха на ухо, то слышно будет с угла на угол.

– С топором бегала молодая-то за Сысоем Ильичом. Догола его раздела. Срубить голову метила, да не дали: работники помешали.

– Брешешь?

– Вот те Христос! Терешка-пастух научил ее. Сруби, говорит, ему башку-то, и богатство все наше будет!

Горькими были Терехины проводины.

Мать молча вытирала передником слезы, отец как-то сразу осунулся, затих. Поленька спряталась в пригоне и скулила, как по покойнику. Только Гришка ходил петухом: «За старшего останусь. Не так дела поведу».

Перед уходом в волость, куда собирали рекрутов, позавтракали всей семьей, склали, что осталось на столе, в солдатскую котомку, присели по русскому обычаю.

На волостном крыльце стоял писарь и громко перекликал собравшихся.

– Долгушин?

– Я.

– Потапов?

– Тут.

– Самарин?

– Я.

Когда подводы двинулись от волости, завыли бабы. Тереха наскоро обнял своих, вскочил в телегу.

– Стойте! Стойте! – как подрезанная закричала мать Терехи, Ефросинья Корниловна. – Не увозите моего соколика!

И упала, забившись в пыли. Подводы остановились. Тереха подбежал к матери, поднял ее, поцеловал еще раз. И увидел Марфушку. Она стояла около парадного крыльца, не решаясь приблизиться к телеге. Затем, будто подтолкнутая кем-то сзади, кинулась в толпу, пробралась к любимому, повисла на шее.

– Терешенька, родненький! Береги себя. Дите у нас будет. Береги!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю