Текст книги "Солдаты и пахари"
Автор книги: Михаил Шушарин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
– Совсем?
– Так точно, совсем.
– А разыскивать не будут?
– Нет, товарищ гвардии капитан, уговорил вроде всех.
Степан недоверчиво помолчал. И этого хватило Николе Кравцову, чтобы понять командира.
– Я же не в тыл ушел, а к вам, чего же вы мне не доверяете?
Улыбался Четыре Перегона жалко, просяще. Степан вспыхнул, недовольный собой, приказал:
– Вполне доверяем. Принимайте старшинские дела. Все!
Двигались на соединение с истекавшей кровью морской бригадой. Лето благоуханное, щедрое ярилось над лесами. Обжигало солнце, и звоном звенели травы. Хмурилось небо и плескал дождь. Играли в голубом мареве мотыльки, пахло хвоей. Тонкий перешеек разъединял гвардейцев с высадившимися на Ладоге матросами.
Батальон закрепился на опушке леса. Лежали, прислушиваясь к удаляющимся минным разрывам. Глухо шумел лес. Несли мимо стонавших, с кровяными повязками солдат. Иные шли сами. На расспросы отвечали злобно: «Ну что пристал? Как да как! Сейчас пойдешь, увидишь!»
Наконец, хвостатым змеем взвилась ракета.
– Приготовиться! – понеслась знакомая команда.
Пошли в атаку.
Дымились траншеи. Заходились автоматы. Жалостью не запасся никто. Гранаты, пистолеты, ножи – все шло в ход.
В половине второго дня к Степану прибежал связной.
– Товарищ гвардии капитан, посыльный от моряков явился.
И в ту же минуту загудел зуммер: звонил Данил Григорьевич.
– Это ты, Степан? Слушай: разведка моряков должна на твой участок выйти. Жди с минуты на минуту!
– Уже прибыла, товарищ гвардии полковник.
– Отлично. Уточните с моряками, что требуется, и через полчаса начинайте… Справа будет второй, слева – третий!
Доведенный до отчаяния, противник дрался упорно. Степан не считал убитых. Боялся сказать себе правду, до того она была страшной…
Вскоре из-за леса ударила «катюша». Смерч пронесся над окопами противника. И тогда десантники ринулись на вражескую оборону. Увидели бегущих навстречу черных, заросших, оборванных, окровавленных моряков.
– Бра-а-а-а-а-а-тцы! Ура-а-а-а!
Во время обстрела Игорь, командовавший одной из рот, видел, как подсекло осколком маленького белобрысого связного и как испуганная Людмилка тянула его по траве к сгоревшему танку. Потом он увидел, как она вскочила на броню и спряталась в башне. После того, как соединение с моряками завершилось и на передовые вышел второй эшелон, Игорь побежал к танку. Около растянутой по траве гусеницы лежал связной. Он был мертв. Игорь вскочил на синюю броню, с трудом отворотил крышку люка… Там, в башне, на корточках сидела Людмилка. Кровь запеклась на груди, залила распотрошенную санитарную сумку. От прямого попадания мины в башню танка окалина сгоревшего металла струей брызнула ей в лицо, изорвала его. Людмилка тоже была мертва.
5
Бессмысленно было просить прощения генерала Тарасова. Не надо было слез и встреч. Оксана Павловна отлично знала мужа. Тарасов ни при каких обстоятельствах не простит низости и напраслины. Он умеет постоять за свою честь. Он может быть страшным, защищая ее.
Несмотря на великие душевные мучения, Оксана Павловна скоро сообразила, что без вины обвинила мужа и оскорбила его. После разговора с командующим она услышала короткую просьбу Макара, обращенную к Екимову:
– Разрешите отбыть в дивизию?
– Ну, а она как же? – замешался Екимов.
– Здесь останется ординарец.
– Хорошо, генерал, – понял друга Екимов. – Поезжайте!
Замолкли звуки удаляющихся шагов. Сбросил напряжение генератор, работавший от бензинного движка, и лампочки стали гореть вполнакала. В желтом их свете она увидела лицо плачущего Тихона Пролазы.
– Что вы, Тихон Петрович?
Он поднялся с кушетки, привычным жестом выправил гимнастерку и тихо попросил:
– Отпусти меня к нему? А? Он один там. Ты пойми! Ему никак нельзя без ординарца!
Наутро муж сам позвонил ей из дивизии:
– Тяжело сегодня всем и каждому… Без исключений… Значит, не надо выделять себя… Я советую тебе уезжать немедленно в тыл. Немедленно.
– Куда?
– В Родники. К Поленьке. До свидания.
Не успела положить трубку, как вошел маленький, в блеске погон и пуговиц, штабной офицер. Представился учтиво:
– Начальник канцелярии лейтенант Тихомиров. Вы жена генерала Тарасова?
– Да.
– Прошу вас получить проездные документы и деньги. Машина в Качаловскую, к ближайшему поезду, будет в тринадцать ноль-ноль.
И, удивительное дело, в поезде, едва перевалившем Урал, она по-настоящему почувствовала, насколько незначительна, мизерна ссора, разъединившая их.
Она застонала от беспомощности своей и стыда.
Проносились за окнами большие и маленькие уральские города, дымились трубы, сверкали таинственными огнями вершины гор. Выпровоженная мужем из воинской части, Оксана Павловна ехала в Родники с сознанием неотвратимости всего происходящего. Неотвратимость эту испытывал весь народ, а значит, и она, Оксана, отдавшая жизнь военным, любящая их безгранично.
«Вот так и надо было сразу рассудить… А то, видите ли… Сошлись отец-перец да мать-горчица… Нашли время для раздоров, когда горе закрывает всю Россию черным пологом!»
А в Родниках Вера, Поленька, Иван Иванович, важный, хитрый старик, Никита Алпатов на скрипучем протезе, Григорий Самарин. И ребятишки: мирно посапывающий в качалке Минька – сын Веры и Степана, два пятилетних непоседы Алпатовых – сыновья Поленьки и Никиты. Сколько прибавилось дел, значительных и неотложных. В первый же вечер Никита беззастенчиво попросил ее:
– Библиотека у нас третий месяц на замке… А народ просит… Вы не взялись бы?
Завертелась жизнь Оксаны Павловны. Лишь поздним вечером, укладываясь спать, она потихоньку, чтобы не разбудить Верочку, плакала, вспоминая Рудика, Макара, Степу, жалея себя.
Вера была единственным врачом на всю большую округу. Оксана Павловна расстраивалась: как бы еще раз не свалила Верочку болезнь. Успокаивала ее Поленька. Она говорила: «Вы сходите в больницу… Понаблюдайте… Она же там другая… Она работой и держится».
Плыло над Родниками жаркое, росное лето. Закаты горели над озером ничем не потревоженные, покойные. На духовитой колхозной пасеке гимзом гимзели труженицы-пчелы, завладев специально посеянными поблизости донниковым и фацелиевым полями. Все было в Родниках как будто прежним. Но горькое горе застыло в окнах домов, стояло за светлыми занавесями в горенках, в изголовьях деревянных кроватей, под кружевными подушечками-думками, в пригонах, во дворах, на колхозных складах, базах, мастерских. И росы походили больше на слезы, казались солеными, туман едучим, и ветер был какой-то знобкий, пугающий ударами калиток, как леший.
Более трехсот мужиков ушло на войну за три года. Двести шестнадцать баб получили уже похоронки – стали официальными вдовами… Не придут уж больше к ним милые-премилые никогда. Но и это не все. Война не кончилась.
Они растили хлеб и доили коров, они садились за штурвалы комбайнов и брались за литовки, они рубили дрова и силосовали лебеду, они сеяли, они страдовали, выполняли планы и обязательства по сдаче государству хлеба, мяса, молока, яиц, шерсти… Они растили детей.
По селу ходила частушка:
Скоро кончится война,
И останусь я одна.
Я и лошадь, я и бык.
Я и баба, и мужик.
Встать бы нам сейчас всем на ноги, во весь рост, и всей державой Российской поклониться бы тем бабам до самой земли.
Перед страдой ушли на фронт два молоденьких комбайнера. В МТС Никите Алпатову сказали:
– Изыскивайте замену на месте. Берите и сажайте на комбайны кого-нибудь из своих.
– Где изыскивать? В каком углу, покажите?
– Старик у вас там есть, Григорий. Он – мастер на все руки. Его берите.
– Разве ж только его.
Все трудное время, от весны до заморозков, Григорий был колхозным объездчиком. Ранними утрами запрягал выделенную для такой цели конягу и колесил по просекам, по полям и сенокосам, заглядывая на Сивухин мыс и на Цареву пашню, осматривая буйно наливающуюся пшеницу-белотурку на массивах, распаханных уже после коллективизации. В эти дни он все яснее и яснее замечал в себе пробуждение ранее дремавшего чувства – благоговения перед хлебом, перед разливом полей и тихим звоном колосьев. Подъезжая к полю, он привязывал лошадь вдалеке от него (чтобы, не дай бог, не дотянулась до массива), заходил на опаханную кромку и обнимал пшеницу или рожь, пряча в них лицо. Потом срывал колос (один колосочек), мял его долго в ладонях и, отвеяв мякину, кидал мягкие зерна в рот, втягивал ноздрями ядреные запахи. Жил в Гришке наследственный хлебороб. Крестьянин. Не выцарапаешь это из души ничем.
И еще одно обстоятельство гнало Гришку из дому. Тамара его, «белая зараза», колодой лежала на кровати, и от долгого ее лежания подымался в горнице тяжелый старушечий дух. Объявляя всем с сожалением, что супруга его сильно занемогла, он бежал от этого тлена на волю, в поля, оставляя ее одну, постоянно захмеленную, вялую. Выждав его отъезд, Тамара добралась-таки до подполья, где стояли фляги с крепкой, выстоявшейся на самодельных дрожжах брагой…
Когда комбайнеров-призывников увезли в военкомат, Григорий даже испугался: «Такая пшеница! Кто убирать будет? Пропадет, не дай бог, хлеб!» Предложение Никиты Алпатова упало на благодатную почву.
– Согласен, – сказал Григорий председателю. – Двигателя мне починять приходилось. Только ты трактор сильный, чэтэзовский проси.
– Для чего?
– Оба комбайна сцепим… А на штурвалах девки постоят, не велика эта наука… Поскорее дело-то пойдет!
Так и сделали. И действительно, в первые дни молотьба шла бойко. Девчонки-штурвальные пели песни, не уходили с мостиков сутками. «Потом отоспимся». Но вот исчез главный комбайнер – Григорий. Не было его три дня. Вышел из строя один из комбайнов в сцепе, простоял из-за этого почти весь день другой. Нарочный, посланный председателем за Гришкой, вернулся пустым:
– Они пьяные в дугу, оба со старухой… На крылечке сидят, песни орут!
Вышла в эти дни в Родниках стенная газета, где редактор Оксана Павловна изобразила Гришку в обнимку с поллитровкой. Гришка взъярился окончательно: «Я пуп надрываю, а они просмешничают!» Несколько раз спустился в этот день в подполье к флягам, прикладывался увесистым бражным ковшиком и, обалдев, пошел в клуб, сорвал рамку вместе с колонками текста, протащил волоком по улице, втоптал в грязь.
– Хватит издеваться над тружениками.
И еще одна беда пришла в Родники.
Иван Иванович Оторви Голова провел заседание сельисполкома, где полосовал стоявшего посередине комнаты Гришку вдоль и поперек:
– Я тебе, контра, покажу, как стенгазеты рвать… Ты у меня запляшешь, бандитский блюдолиз… Не только на комбайны его не сажать, а вообще близко к хлебу не подпускать… И лошадь больше ему не давать… Он раньше такие хориные привычки имел. И сейчас их вспомнил!
Гришку строго предупредили. Ивана Ивановича успокоили. Заседание кончилось. Все мирно разошлись по домам. Иван Иванович остался повечеровать «при лампе», разложил на столе свежие газеты. Сел… И так больше и не поднялся. Ни часу времени для себя не утаил. Все людям отдал.
По решению исполкома районного Совета похоронили его, как и борцов революции, на площади, рядом с Терехой и Марфушей, с Федотом, с Платоном Алпатовым и многими-многими другими. Все родниковцы пришли прощаться со своим опекуном, судьей и защитой. Но Гришка, вернувшись домой, выругался и сказал:
– Тоже нашим-вашим вертелся… На других только ярлыки вешал!
– Хорошо врать на мертвых! – Подобие улыбки скользнуло по сизому лицу Тришкиной супруги.
– Я вру? – налетел на нее Гришка. – Ах ты, зараза белая, колчаковская служка!
– Не ори! – ощетинилась на него женщина. – Не нужна я сейчас никому, ни белая, ни красная… Хотя власть ваша вроде бы должна о любом человеке заботиться, пусть хоть какой веры или хоть какого направления!
– Да-да-да! Вот они узнают, кто ты такая, и обязательно позаботятся о тебе: веревку тебе спустят новую и маслом конопляным смажут!
Гришка хохотал, а в глазах у него стоял страх.
6
Сталинград. Курская дуга. Ясско-Кишиневская операция. Бои за Румынию. И, наконец, Венгрия. Здесь-то и сошлись пути-дороги отца и сына Тарасовых.
Степан случайно узнал о располагавшейся по соседству гвардейской дивизии генерала Тарасова. Через несколько минут комбат уже разговаривал с отцом по телефону, а еще через полчаса они обнимали друг друга.
Огромный, заматеревший к старости Макар держался молодцом, непринужденно и весело. Старая кровь все еще брагой молодой вспенивалась.
– Тихон! – кричал он. – Неси вино. То самое, что у тебя в заначке… За удалого отца двух матерей дают! А?
И хохотал басовито.
– Товарищ гвардии генерал-майор! Папа!
Горячие будни войны и лишения, вся соленая солдатская правда были написаны на лице Степана. Он изменился сильно. Серебряная прядь засветилась в черной шевелюре. Он стал еще выше ростом и раздался в плечах, во взгляде потухли прежние озорство и легкость. Он будто прижимал собеседника к стенке, торопил: «Кончать все это надо, и как можно скорее». Чувствовалось, перегорел парень в большом огне, твердо встал на свою, только ему принадлежащую стезю. Знает, что надо делать сегодня, завтра и всегда.
– Мог бы я, папа, и еще одну радость тебе устроить, да сорвалось дело.
– Что еще?
– А ты знаешь, кто командует нашим полком?
– Откуда мне знать?
– Друг твой. Данила Григорьевич Козьмин.
– Данилка? А где же он? Давай звони ему непременно.
– Нет его, папа. В госпитале. Скоро вернется.
– Жаль. Очень жаль… Мы с твоим командиром, с Данилой Григорьевичем, всю гражданскую вместе были… Э-э-э, это, Степа, не человек, это – чудо-человек…
Налили рюмки, с горестью взглянули на бокал, наполненный до краев и одиноко стоящий посередине стола, для Рудольфа.
– Мать не могла пережить этого… Сорвалась.
– Ее нетрудно понять, папа!
– Нетрудно. Конечно. Согласен… Но мы в этой войне все, офицеры, генералы, солдаты, не только плоть свою сохранить должны, но и дух… Не забывай, какую страну мы отстаиваем…
– Правильно, да не всегда… Раз на раз не приходится… У моего начштаба все мужчины в роду погибли, и мать, и дети, и любимая. Он идет сейчас с нами по Европе. Без пощады идет… И ничего с ним не поделаешь…
– Горько все это, Степа… Навеки люди должны запомнить. Если забудут – выродится Человек!
Поздней ночью, когда остались вдвоем, размечтались.
– Как только закончим войну, в Родники поедем. Правильно, папа?
– Да, да! – соглашался отец. – Никаких иных решений быть не может.
– И на рыбалку закатимся… Я там на плесе, под крутояром у Сивухиного мыса, до войны еще окуней прикормил… Клев был! Это был клев… В жизни такого не видывал! Удилища не выдерживали, ломались с треском.
– Под крутояром, около мыса? Что-то я такого не помню… Не должно там клевать. Ты что-то путаешь… Там вечно одни гольяны бьются… Да выметь [3]3
Выметь – выброшенная волной мертвая рыбешка.
[Закрыть]для поросят собирают!
– Клянусь честью… Мы с Рудольфом два ведра за утро взяли!
– Не сочиняй!
Кто в эту короткую апрельскую ночь сорок пятого года мог предположить, что в городе Будапеште, в штабе Днепропетровской, Краснознаменной, орденов Суворова и Кутузова, «непромокаемой», «непросыхаемой» гвардейской дивизии, в кабинете у самого генерала идет спор о способах наживки на окуня и ерша, о вентелях и мережах, о том, что в осиновом колке, за Царевым полем, неизвестно еще, будут ли рыжики и маслята; если не выпадет вовремя дождей и туманов – можно вообще остаться без грибной закуси.
Перед утром едва слышно звенькнул телефон.
– Извините, товарищ генерал, – спокойно сказали в трубке. – Гвардии капитану Тарасову необходимо срочно прибыть в часть!
В половине седьмого десантники уходили из Будапешта.
7
Озеро Балатон! Около шестисот квадратных километров аквамариновой водной глади. Белые, теплые пески. Маленькие хутора, большие села, леса, парки. Все горит в огне. Плавится песок. Живого места на земле не остается. То и дело работают «катюши». Идут, как и прежде, на десантников «тигры».
Выйдя в первый эшелон, полк Данилы Григорьевича рванулся по заливным лугам на запад, выдирая с кровью цеплявшихся за каждое препятствие фашистов. К вечеру батальон Степана Тарасова, с большими потерями отразив три танковые атаки, закрепился в небольшом полуразрушенном имении. Разгоряченные боем солдаты кинулись к колодцу, зазвенела, сверкая серебром, цепь…
– Давай быстро! – Любят наши солдаты командовать друг другом. – Пить!
В это время из обваленного взрывной волной кирпичного сарая, из глубины подвала, донесся истошный крик:
– Нэ можно, товаришшы! Нэ можно!
Старик с избитым до синюшности лицом в сопровождении дворняги выполз на четвереньках из норы:
– Нэ можно! Яд! Нэ можно!
– Откуда знаешь?
– Я те сказывайт.
– Сейчас проверим! – Четыре Перегона плеснул в каску воды и сунул собачке, и она начала жадно лакать ее, повиливая хвостом… Потом заповизгивала, завыла, упала на камни и конвульсивно вытянула лапы.
– Куте [4]4
Кутя – собака.
[Закрыть]капут! – заплакал старик. – Кутя мой один друх!
– Перестань выть, старый черт! – басил Четыре Перегона. – Куте капут – плачешь, а если бы русские солдаты напились? Пускай сдыхают? Так, по-твоему?
– Так я же сам тебе сказаль… Это фашисты прокляти… Козяин прокляти… Они яды пускаль, – продолжал плакать старик.
– А сам-то ты кто такой? Больно хорошо по-нашему разговариваешь.
Старик поднял мертвую собачку на руки, погладил ее, вытер тыльной стороной кисти глаза. С гордостью сказал:
– Сам я рюсский военнопленный… Омск, Петропавлёвск… На станции Петуха робил… Дрофа ис коровьего ковна делайт… Летом топталь, сушиль… Три кода… Вот!
– Кизяки, что ли, делал?
– Так, так, кизяки!
Игорь долго и дотошно допрашивал старика в своем штабе, презрительно хмыкал:
– Где же все ж таки хозяин твой должен быть?
– В лес ушли. С фашистом. Шмельцер его звать… Они тут хозяева!
Ночью беда полоснула батальон ножом острым по горлу: немцы унесли живьем комсорга Костю Гаврилова. Разведчики (Костя был у них помкомвзвода) быстро спохватились, подняли тревогу и, моментально окружив небольшой лес, двинулись в глубь его, к старой лесной сторожке, где засели гитлеровцы. Били из станкового пулемета, автоматов и карабинов. Фашисты слабо отстреливались (они не ожидали такого быстрого окружения), кидались то в одну, то в другую сторону, непременно попадая под огонь. Девять человек были убиты наповал, двое – сухопарый рыжий офицер и толстый с черными бакенбардами венгр в гражданском одеянии – сдались в плен. В избушке, связанный телефонными проводами, лежал мертвый, еще тепленький Костя.
Они обезобразили Костино тело, изрезали грудь, пытаясь изобразить звезды, вбили в глаза гильзы от крупнокалиберного пулемета. Когда Костю на плащ-палатке принесли в расположение батальона и положили на траву около КП, Игорь Козырев стал перед трупом на колени и, будто безумный, начал разглаживать белые Костины волосы…
В наступление пришлось идти не утром, как предполагал комбат, а через два часа.
Приехал на своем видавшем виды «виллисе» Данил Григорьевич, высокий с белой седой бородой, приказал немедленно собирать командиров рот, взводов, вызвал располагавшихся неподалеку офицеров из приданного батальону подразделения самоходчиков. В прошлом гражданский человек, проректор института, Козьмин был любимцем солдат. Очень многих он знал по имени-отчеству, не боялся пошутить.
Думы у полковника были весьма тревожные, хотя внешне он не выказывал никакой тревоги. Предстояло форсировать узенькую речку, протекающую в трех километрах от места расположения батальона Тарасова, выбить с правого ее берега фашистов и, продвинувшись ночью на двадцать пять-тридцать километров, выйти во фланг дивизии эсэсовцев, сдерживающей гвардейский корпус генерал-лейтенанта Екимова.
Северный Донец и Днепр, Южный Буг и Тисса, Дунай и Прут, и Раба, и Ингулец, и Серет, и Мурешул! Реки и речки! Не в жаркие летние дни, ради забавы, переплывали их, а под огнем противника, под горячими струями смерти, и в ночь, и в непогодь. С боями закреплялись по берегам, окрашивая воду кровью. Сложность форсирования очередной водной преграды состояла в том, что правый берег ее был защищен двадцатиметровыми скалистыми обрывами, использованными врагом для установки огневых точек. Их мощный огонь полковник испытал на себе в часы рекогносцировки. Плавсредств – никаких. То есть так называемых подручных плавсредств. Плоты вязать некогда, о понтонной переправе и думать позабудь. Главным козырем операции, таким образом, должны были стать внезапность, быстрота, дерзость.
Поставив задачу, полковник назвал время артподготовки и наступления, попросил всех сверить часы. Вскоре роты были уже на марше.
Артиллерийская обработка берега была короткой, но плотной, как лава. В точно назначенное время гвардейские части ударили по обрыву из всех видов имевшегося оружия, кромсая траншеи и доты, обрушивая наскоро слепленные противником блиндажи. Дегтярно-бурый дым повис над обрывом.
Батальон Степана Тарасова, укрывшись в береговом кустарнике, готовился к преодолению водной преграды. И каких только «подручных плавсредств» не притащили в кусты десантники. Тут были и доски, и бревна, и кадушки, и ящики, и мотоциклетные камеры, и колоды, служившие для водопоя, и даже изукрашенные латинскими литерами, искусно инкрустированные деревянные кресты.
– У каждого свой теплоход! – скалился Четыре Перегона. – Не гвардейцы – загляденье!
Когда артобстрел закончился, Степан дал команду к переправе… Удивительно легко, за семь минут, десантники одолели речку. И оказались поистине в аховом положении. Это была трагедия, На скалах неожиданно для наступавших заработали немецкие пулеметы. Узкая песчаная отмель под обрывом была сплошь утыкана минами. Недосягаемые для немецкого прицельного огня (второй эшелон нещадно бил по верхушке обрыва из пулеметов) гвардейцы, оказавшиеся в «мертвом» пространстве, вынуждены были стоять по горло в холодной воде. Двое разведчиков, пытавшихся выйти к тропе, взлетели на воздух.
Стояли час, два, три. Некоторые, не выдержав пытки, кидались к отмели и попадали на мины. Взрывались. Умирали со стоном. Сознание медленно покидало стоявших в воде. Будто засыпая, люди прикасались головой к поверхности, уходили на дно. Так продолжалось до тех пор, пока самоходчики и артиллеристы, вновь открывшие интенсивный огонь, не подавили немцев, а минеры не очистили на тропах узкие проходы.
Лишь к вечеру батальон, обессиленный, с большими потерями, оказался на обрыве. Немцев не было. Их пулеметные заградотряды сдерживали наступление столько времени, сколько его потребовалось, чтобы благополучно отойти основным частям. Прозвучала неузаконенная никакими уставами команда: «Выпить водки!»
Взошла огромная красная луна. В свете ее причудливо закачались деревья, и черные тени потянулись к самому обрыву, падая в речку. На северо-западе глухо бухала артиллерия. Там не прекращались бои. Желтые сполохи разрывов протуберанцами всплескивались в небо.
«Там отец! Там дядя Тихон! Надо спешить!» Степан торопил себя, торопил разогревшихся от ходьбы и спиртного солдат. Какое-то невероятное предчувствие терзало сердце. «Не будь мальчиком! Все идет хорошо!» – успокаивал себя Степан.
Перед утром людей стало мотать от усталости. Они падали, засыпая на ходу.
В эти минуты начался мощный артиллерийский и минометный обстрел. Снаряды ложились широко по фронту. Взрывы шли валом. Качнулась дорога неподалеку от головной части колонны. Степан хорошо увидел в белом мареве отрешенное лицо Игоря, успел крикнуть: «Ложись!» А потом человеческий стон вошел в уши, стоял, не исчезая.
8
Игоря иссекло осколками. Умирал он мучительно. Операции следовали одна за другой. Когда его возвращали в палату, он в беспамятстве силился вскочить с кровати, матерился и кричал:
– Надо стрелять! Жечь это гадючье семя… Всех выродков! Вешать! Слышите вы, гуманные слюнтяи, христосики! На вас и положиться-то нельзя. Надо стрелять! Я вам приказываю!
Когда сознание ненадолго вернулось к нему, он увидел лежащего на соседней кровати Степана. Казалось, никаких признаков жизни нет в этом окаменевшем, ни на что не реагирующем и ни с кем не разговаривающем человеке. Лишь ресницы взлетали вверх-вниз.
– Степа? Это ты? – зашептал Игорь. – Слышишь, комбат?
Палатная сестра подошла к Игорю, присела на кромку кровати:
– Он не говорит… Мы не знаем, кто он, у него никаких документов… Даже гимнастерки не было. Вы его знаете? Скажите, ради бога!
– Это наш комбат, Степа… Сын генерала Тарасова…
Игорь опять потерял сознание.
Умер Игорь ночью. Тихо, не буйствуя, не ругаясь и никому не угрожая. Просто заснул. На тумбочке около кровати остался солдатский треугольник и записка из трех слов:
«Отнесите в почтовый ящик».
А Степан продолжал жить. Жизнь едва теплилась в его теле. Сестра брала руку Степана, сгибала в локте и клала ему на грудь. И рука оставалась в таком же положении часы, дни, недели. Начинались пролежни. Санитарки, сестры проявляли максимум искусства и изобретательности, чтобы не допустить разрушения тканей. Различные мягкие валики, подушечки, тугие резиновые подстилочки и подкладочки – чего только в те годы не изобретали изумительные люди – фронтовые медицинские сестрички, нянечки, врачи. Лишь бы умерить страдания.
А Степан был безразличен ко всему, отрешен от мира.
Исследования показали, что в результате тяжелой контузии наступил паралич конечностей и так называемая тотальная афазия, то есть полное расстройство речи и утрата способности понимать ее.
В эти дни и прилетело в Родники письмо на имя участкового врача Веры Федотовны Потаповой:
«Приезжай! Степан худой. Эвакогоспиталь 1474».
И никакой подписи. Забыл умирающий Игорек в последний раз расписаться.
В тот же день Вера побывала у районного военкома, фронтовика, совсем недавно вернувшегося из госпиталя, прихрамывающего и подолгу надрывно кашляющего.
– Надо ехать к нему, – твердо сказал майор после того, как Вера без утайки все рассказала о письме. – Вы – военврач… Адрес госпиталя получите сейчас же… Благо, и наряд на призыв из запаса одного врача мы выполним.
Вера расплакалась от радости:
– Спасибо, товарищ майор! Миньку только не знаю куда девать!
– Миньку? Берите с собой! Это может стать лучшим снадобьем для вашего мужа!
Взволнованная возвратилась Вера домой. «Какие люди живут на земле! Они и есть самые главные ее хозяева. От них все идет: хлеб, соль и тепло». Вера была по-настоящему благодарна военкому: чужой человек, первый раз в жизни увидел, как о своей родной побеспокоился… Вот что значит фронтовик, вот что такое война… Она может и врачевать души… Сладкое – калечит, горькое – лечит!
Однако радость Веры была преждевременной. Узнав об отъезде невестки и о намерении ее увезти с собой внука, Оксана Павловна превратилась в тигрицу.
– Не отдам ребенка! Только через мой труп!
– Но это же лучшее снадобье для Степана, – вспомнила слова майора Верочка.
– А если не довезешь, если захворает, какое это будет снадобье? Степан под угрозой и Миньку тоже на эту границу ставишь?
Ночью Вера долго не могла заснуть. Чудились какие-то неведомые шорохи под окном, скрипело само по себе крылечко, будто ходили по нему люди. А потом встала в воображении встреча с любимым. «Я приеду к нему, и он выздоровеет», – она верила в это. Беспредельно была уверена, что именно так все и будет.
Едва-едва побелела кромка сливающейся с горизонтом воды, пробежала по озеру рябь, и молодецки полоскнули свою несложную песню первые петухи, Вера накинула шаль и вышла на крылечко. Оксана Павловна, сжавшись в комочек, сидела на ступеньке. Плакала. В половине шестого в дальнем краю Голышовки разнесся отчаянный крик. По улице на игреневом легком жеребчике летел колхозный пастух, старший сын покойного Платона Алпатова, бывший партизан, Спиридон Платонович. Обычно степенный, рассудительный мужик, сейчас он неистовствовал. Стрелял длинным бичом-хлопунцом, кричал во все горло:
– Эй вы, сонны Родники! Падъем! Война кончилась! Падъ-е-ем! Па-са-дила Расея Гитлеру на зад чирей заболонный! Падъ-е-ем!
Женщины обняли друг друга. Они долго стояли на крыльце в обнимку, плача и смеясь одновременно. Едва выглянуло солнышко, Оксана Павловна начала собирать Верочку в дорогу. Укладывала в чемодан и детские вещи: маечки, штанишки и рубашонки, принадлежащие Миньке.
– Спасибо, Оксана Павловна! – Вера поцеловала ее, порывисто припала к груди.
…В поезде дальнего следования, в вагоне для военнослужащих, Минька пользовался огромной популярностью.
– Куда едешь? – спрашивали его.
– К папе, на фронт! Добивать фашистов! – отвечал Минька и прикладывал ладошку к козырьку, отдавая честь.
Солдаты и офицеры закармливали Миньку, перетаскивая, чуть ли не в драку, из одного купе в другое: истосковалось солдатское сердце по теплу, измерзлось. Тратили на Миньку всю не утоленную за годы войны нежность. Минька в вагоне был единственным ребенком, и Вера не умела и не могла прерывать эти чистые порывы людей. Прятала в себе беспокойство. Каждый вечер, укладывая Миньку спать, измеряла температуру, слушала сердце, легкие через фонендоскоп. Минька визжал от удовольствия: «Ой, мамочка! Ой, щекотно! Еще разок послушай!»
Не от Миньки наплывало лихо. С другой стороны. В госпитале, базировавшемся на основе знаменитого медицинского НИИ, ей сказали:
– Знаем, что вы врач… И вопросы устройства вас в госпиталь тоже будут решены положительно. Но вы не видели того, к кому вы, собственно, приехали!
– Скажите откровенно.
– Откровенно? Надежды почти никакой.
Вера, сминая слезы, попросила:
– Покажите мне его.
– Да-да! Конечно. Мы тоже хотим этого.
Степан лежал один в прекрасной двухместной палате, чистой, просторной. Яблоневый куст заглядывал в окошко, и пчелы деловито жужжали на цветах. Еще в ординаторской, надевая халат, Вера услышала донесшийся из-за ширмы предупреждающий шепот:
– Последите за ней самой!
Вера не узнала Степана. Желтый скелет. Почти труп. Неподвижный, безучастный. Ни малейшей искры во взгляде. Он был где-то там, в себе. Далеко-далеко.
9
Приближалась годовщина Великой Победы. Рано поседевшая Вера дни и ночи проводила в палате мужа. И начальник госпиталя, и ординатор, и все врачи и сестры восхищались ее упорством, сочувствовали ей, помогали, чем только могли. Улучшение здоровья Степана было незначительным, но Вера радовалась и плакала: начали действовать пальцы на руках и на ногах… И в зрачках появился новый, свободный от боли блеск. Перед праздником Вера получила телеграмму от Оксаны Павловны:
«Приедем двадцать пятого. Целуем».
За день до приезда генерала заявился в госпиталь Тихон Пролаза, как обычно подтянутый и веселый, первый вестоплет, первый генеральский распорядитель, в блеске орденов и медалей. Никогда не видевшая Тихона Верочка узнала его: настолько были ярки рассказы Поленьки, Степы, Оксаны Павловны, посвященные Тихону.