Текст книги "Повесть о первом взводе"
Автор книги: Михаил Исхизов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
– Как правило, дают для окончательного излечения и поправки здоровья. Думаю, дома ты тоже побываешь, встретишься со своими.
– Это правильно делають, – одобрил Малюгин. – Дома и солома едома. Самое хорошо подлечиться можно. Жена теперь вместо меня работаеть в колхозе кладовщиком, – доверительно сообщил он. – Она у меня баба умная и деловая, ну почти как я. Ее там все слушають. Я, когда возвращаться во взвод буду, непременно сала привезу. У нее должно быть...
Потом Малюгин раскрыл свой пухлый сидор и вытащил оттуда восемь пачек моршанской махорки, самого шикарного горлодера.
– Это ребятам передайте. Пусть побалуются. Про запас держал... Пусть курють и поминають добрым словом.
Малюгин снова нырнул рукой в сидор и достал, сохранившуюся еще с довоенных времен жестяную коробку из-под монпансье. Порылся в ней, вынул два темных камешка. Затем оторвал клочок бумаги и аккуратно завернул их.
– Это Птичкину. Любить он своей зажигалочкой пофорсить, а она у него уже не тое... Там кремешок скоро кончится. Пусть зарядить новый и форсить.
Гогебошвили он передал новенький оселок – бритву править, Трибунскому – кусок белого материала на подворотнички. Самому Логунову отдал офицерский фонарик с запасной батарейкой. А потом вынул небольшой, туго набитый мешочек.
– Тут пуговицы, нитки, иголки, – объяснил он. – Мозжилкину отдайте. Он парень ничего, хозяйственный. Только упредите, чтобы не транжирил направо и налево. А то они зараз растащуть. Приеду – проверю.
Логунов попрощался с Малюгиным, еще раз напомнил, что во взводе его будут ждать, и чтобы он непременно возвращался, передал донесение водителю.
* * *
– Вот и все, – Логунов поглядел вслед заправщику, что увез Малюгина. – Мои уже, наверно, и окапываться закончили. До утра – свободное время, можно отдыхать.
– Ночью они не пойдут, – согласился Иванов. – Но посты я уже выставил. Могут прислать разведку.
– Могут... У нас два часовых. У орудия всегда кто-то дежурит. Кто первый увидит фрицев, дает два зеленых свистка. И все сразу на ногах.
– Два зеленых свистка – это вы хорошо придумали, – оценил Иванов. – Главное – фрицы не заметят. А заметят – не догадаются.
– Не догадаются, – подтвердил Логунов.
У ближайшей мазанки, где сидели танкисты, кто-то запел. Негромко, вполголоса.
Слева перелесок, справа вырос ДОТ.
Только нам приказано...
Только нам приказано...
Нам сейчас приказано:
Все что видим сокрушить
И вырваться вперед!
Товарищи певца подхватили:
Любо, братцы, любо...
Любо, братцы, жить!
В танковой бригаде не приходится тужить!
Любо, братцы, любо...
Любо, братцы, жить!
В танковой бригаде не приходится тужить!
– Ого, у тебя тут, оказывается, певцы, – Логунов прислушался. – И неплохо у них получается.
– Экипаж Скиданова. В той жизни он на сцене филармонии пел. Сейчас водитель. Лихой парень. И ребята у него подобрались хорошие. Петь тоже любят. А эта песня у нас, вроде, бригадная.
Скиданов опять затянул:
А первая болванка, а первая болванка...
А первая болванка, попала танку в лоб,
Первая болванка...
Первая болванка...
Механика-водителя
Загнала прямо в гроб!
И опять трое лихо рванули:
Любо, братцы, любо...
Любо, братцы жить!
В танковой бригаде не приходиться тужить!
Любо, братцы, любо...
Любо, братцы жить!
В танковой бригаде не приходится тужить!
Логунов остановился:
– Невеселая, а хорошо получается. Тоска и удаль... Самая солдатская песня для войны.
– Как живем, так и поем, – Иванов тоже остановился, прислушался.
Скиданов опять затянул:
Потом зажигалка попала в бензобак...
Вторая зажигалка попала в бензобак.
Вспыхнул танк, как факел...
Вспыхнул танк, как факел,
Гроб пылал как факел,
А я выбрался кой-как.
Ребята дружно подхватили:
Любо, братцы, любо...
Любо, братцы, жить!
В танковой бригаде не приходится тужить!
Любо, братцы, любо...
Любо, братцы жить!
В танковой бригаде не приходится тужить!
И снова Скиданов:
Меня вызывают в особый отдел...
Меня вызывают в особый отдел:
Почему, скотина,
Ты такой мерзавец?
Почему, мерзавец,
Вместе с танком не сгорел?!
И снова:
Любо, братцы, любо...
Любо, братцы, жить!
В танковой бригаде не приходится тужить!
Любо, братцы, любо...
Любо, братцы, жить!
В танковой бригаде не приходится тужить!
Хорошая получилась у танкистов песня. Логунов вспомнил, в "Чапаеве" солдаты в ночь перед боем тоже пели "Черного ворона". А запевала тянул:
Я им отвечаю, я им отвечаю...
Я им отвечаю,
Я им говорю:
В следующей атаке...
В следующей атаке...
В следующей атаке обязательно сгорю!
И в четыре голоса, лихое, бесшабашное:
Любо, братцы, любо...
Любо, братцы жить!
В танковой бригаде не приходится тужить!
Любо, братцы, любо...
Любо, братцы жить!
В танковой бригаде не приходится тужить!
– Здорово у вас получается, – оценил Логунов. – А как с этим... с цензурой?
– С цензурой?.. Причем тут цензура? Народное творчество. Да там ничего такого и нет.
– Кто захочет, тот найдет.
– Так у меня контузия, – напомнил Иванов. – Я после нее плохо слышу. Да и услышал бы... Кто я такой, чтобы в песнях разбираться?
– Особист может помочь, – подсказал Логунов. – Он как раз в песнях и разбирается. У всех особистов широкий диапазон знаний и возможностей. По нашему, полковому, знаю.
– А ну их всех!.. – рассердился Иванов. – Дальше фронта не пошлют. А песня хорошая. И знаешь, что я тебе скажу: в нашей бригаде можно. Наш комбриг вместе с Рокоссовским сидел. Одну баланду хлебали. Корешки. И особист у нас тоже... Как бы тебе это сказать...
Иванов задумался... прикидывал, как поточней объяснить, какой у них в бригаде особист.
– Бывший танкист. Тоже немного контуженный, плохо слышит и хлебал баланду вместе с Рокоссовским, – подсказал Логунов.
– Вроде того, – улыбнулся Иванов. – Умный у нас особист и дельный. Бывают и такие.
– Пожалуй, – согласился Логунов. – Должны быть и такие.
* * *
После обеда, пока солдаты отдыхали. Логунов отошел в сторону, присел на бугорок и закурил. Попытался представить, что еще сделал бы лейтенант Столяров. И ничего не придумал, только остался неприятный осадок. Логунов был уверен, что лейтенант сделал бы все лучше и, наверное, совершенно иначе. И что многое он, Логунов, упустил. Непременно упустил.
" Надо браться за вторые позиции, – решил он. – Некогда отдыхать. И в сторону Лепешек приготовить "гнезда" для пулеметчиков".
Позвал Угольникова и Птичкина.
– Весь день копаем, – набычился Угольников. – Руки уже лопату не держат.
Столярову такое не сказал бы. А Логунову сказал. Этот, хоть и командует взводом, но свой брат, сержант. Да и командует временно.
– Устали, – согласился Логунов. – А что делать? Все равно надо.
Угольникова и сам понимал, что надо. Промолчал.
– Вымотались все и браться за лопаты неохота. Но все же знают, что копать надо. Будем копать. Пот не кровь.
Помолчали. Слушали, как стрекочут в траве кузнечики. Ни Угольникову, ни Птичкину не хотелось поднимать людей и опять рыть сухую и жесткую землю.
– Пойду поднимать своих землекопов, – сообщил Птичкин, – а то они уже, наверно, ошибочно решили, что земляные работы закончены и вполне могут морально разложиться. Мое появление с хорошей новостью будет вполне к месту. Представляю себе, как обрадуется Григоренко, когда узнает, что надо еще копать и копать
* * *
Вечерело, а взвод все еще копал. Логунов тоже разделся до пояса и работал вместе с остальными. Копали медленно, с трудом всаживая лопаты на штык в плотную целину, осторожно, чтобы не сломать черенок, выворачивали комья и рывком выбрасывали потяжелевшую землю на бруствер.
Вырыли запасные позиции для орудий и перенесли туда часть снарядов. Оборудовали еще два пулеметных гнезда и небольшой наблюдательный пункт. Выровняли короткие дороги между основными позициями и запасными. И снова маскировали – укрывали дерном светлую землю и желтую глину на брустверах. Так продолжалось, пока не стемнело. И только тогда Логунов, который и сам устал до предела, согласился, что пора кончать.
Взвод собрался возле первого орудия. Попили водички, сложили лопаты. Каждому хотелось прилечь, распрямить спину, расслабить затекшие мышцы. И больше ничего не хотелось: ни разговаривать, ни есть, ни двигаться... Война стала для них еще и тяжелой, изнурительной работой. И работа эта была не менее важная, чем сам бой. Исход боя в какой-то степени зависел и от нее.
Над высотой стояла тихая ночь. Свежий ветерок приятно охлаждал раскаленные солнцем и разгоряченные работой тела.
– Поужинать надо, – напомнил Логунов. – Самому есть не хотелось, но взвод следовало накормить.
– Не хочется что-то, – отозвался Мозжилкин. – Ничего мне сейчас не хочется. Меня сейчас краном не поднимешь. У меня от этой лопаты руки дрожат, как у алкоголика. Я сейчас ложку в руке не удержу.
– И я нэ хочу, – поддержал Григоренко. – Потим поимо, трошки згодя.
Если Григоренко, известный своим неутомимым аппетитом, отказывался от еды, то можно было себе представить, насколько люди устали.
– Тишина какая, прямо не верится, что война, – Трибунский лег на спину, закинул руки за голову. – И тепло... У нас на Урале ночи холодные. Днем жарко, иногда жарче, чем здесь, а ночью холодно. Не разляжешься, как мы теперь.
– У нас тэпло, – лениво подтвердил Григоренко. – У нас зимы тэж тэплы. Без капелюха ходыть можно.
– Не такие уж теплые здесь зимы, – не согласился Птичкин. – Были бы они теплыми, не пришлось бы одному товарищу, не будем указывать на него пальцем, свою боевую шинель, казенное имущество, ночью, тайно от товарищей в землю закапывать.
– Цэ ж на кого ты намекаешь? – поинтересовался Григоренко.
– На кого намекаю, на того и намекаю. Кроме меня и того человека, никто эту жуткую таинственную историю не знает, – с трудом разминая затекшие мышцы, Птичкин приподнялся и уселся поудобней. – Помните, что творилось лютой зимой, когда Мозжилкин сделал свое гениальное изобретение и внедрил его в жизнь, в нашей гвардейской батарее?
Про гениальное изобретение Мозжилкина помнили. Он тогда, можно сказать, спас батарею.
В обороне, зиму танкоистребители переносили сравнительно легко. Заняли позицию, построили блиндажи. Постреляли, потом погрелись. Опять постреляли, опять погрелись. Жить можно.
В наступлении все гораздо сложней. Остановилась батарея на сутки или, скажем, только на одну ночь. А кругом чистое поле. Ни дома, ни сарая, ни блиндажа. И строить блиндаж не из чего. И смысла никакого строить его: чуть рассветает – опять вперед, на запад. Позиции для орудий подготовили, щели вырыли... Никуда не денешься. Без этого нельзя. Теперь можно отдыхать. Кто свободен от караула – пожалуйста, ложись, спи до утра.
А какой отдых и, тем более, сон, если мороз жмет? Даже не мороз, а морозик, всего градусов десять... Костер разжечь нельзя, он тебе разожжет... Вот и разминаешься всю ночь, изображаешь бег на месте... Есть такой способ греться. Потом присядешь на ящик со снарядами, вздремнешь чуть-чуть и вскакиваешь. Опять прыгать надо, пока пот не прошибет. Если просто сидеть, то и при десяти градусах можно дуба дать.
Утром идти вперед. И бой, возможно, не за горами, но расчеты двигаются, словно сонные мухи осенью. А если таких ночевок две-три подряд? Невозможно человеку трое суток не спать. И спать невозможно. Пропадешь.
Мозжилкин предложил тогда изготовить маленькие железные печурки: двадцать пять сантиметров длиной и пятнадцать в ширину. Такую можно в щель поставить. Сам Мозжилкин эти печурки и смастерил. И жизнь у расчетов пошла распрекрасная... Забирались два-три человека в щель, а сверху накрыли ее плащ-палаткой. Разжигали печурку и спали там до утра. В тепле спали. Взвод ожил благодаря этим маленьким печкам. Батарея ожила...
И все шло как нельзя лучше, пока, однажды, командир полка, майор Дементьев, не повстречал солдат, у которых полы шинели были прожжены. Понятно: холодрыга и во сне каждый тянется к теплу, а печка ласковая, но не просто тепленькая, а раскаленная. Что от этого может произойти, ясно каждому. Но человек во сне, ни думать, ни рассуждать о последствиях, не способен. Поэтому казенное имущество подвергается некоторому ущербу, а внешний вид солдата тоже претерпевает... Сами понимаете.
Майор Дементьев, естественно, возмутился, что подобное безобразие твориться во вверенной ему гвардейской части и сказал все, что он по этому поводу думает, в дозволенных высокообразованному командиру артиллерийского полка выражениях. И приказал, чтобы каждый, "колхозник" у которого шинель "... ... ...", обрезал ее по то самое место "... ...", которое обгорело.
Об этой истории с печками имени Мозжилкина и напомнил сейчас Птичкин.
– Так вот, – продолжил он, – после этого строгого приказа, некоторые артиллеристы стали гусаков напоминать. У одного, смотришь, шинель по колено, у другого – еще выше, едва прикрывает оперение... – Произошло странное и противоречивое явление. Как некоторые философы выражаются: "Единство противоположностей". С точки зрения рядового и сержантского состава, печки имени Мозжилкина, принесли значительную пользу, поскольку народ стал высыпаться, не страдал от холода и мог теперь воевать с полной отдачей. Но, с точки зрения командования, внешний вид полка с каждым днем становился менее внушительным. Какая-то легкомысленность появилась в форме одежды. И это расстроило командира полка, о чем вы все хорошо знаете...
Во взводе любили слушать Птичкина. Солдаты подвинулись поближе к рассказчику.
– История, о которой я хочу рассказать, случилась, как сейчас помню, где-то сразу после Нового года... Попросился как-то ко мне в щель, погреться у печурки, мой лучший друг Григоренко. Так, Григоренко?
– Брэшэ вин, ох и брэшэ... – отозвался Григоренко.
– Не признается. Ладно, к этому вопросу мы еще вернемся, – решил Птичкин. – Влезли мы в щель. Трибунский плащ-палаткой сверху прикрыл, а мы растопили печурку и дали храпака. И вижу я совершенно великолепный сон. Но то, что это был сон, я понял только потом, когда проснулся. А приснилось, что стою я посреди поля и с удовольствием смотрю на горящую фрицевскую боевую технику. У фрицев, как всегда "орднунг", что значит по-ихнему – порядок: "тигры", "пантеры" и другое танки с хищными именами горят справа от меня, "фердинанды" и более мелкие самоходки – слева. Зрелище, скажу вам, приятное для каждого артиллериста. Особенно для такого, который связан с танками. Смотрю я на этот натюрморт...
– Не "натюрморт", а "батальная живопись", – поправил друга Трибунский.
– Ничего подобного, товарищ художник, – возразил Птичкин. – "Натюрморт", если я не ошибаюсь, профессор, как раз и означает – "Мертвая природа". Наиболее популярными считаются живописные полотна на тему "Битая дичь". Так как, по-твоему, товарищ искусствовед, следует называть картину, на которой изображены горящие фрицевские танки? Битая ли это дичь? Или вы считаете, что горящие "тигры" и "фердинанды" дичь недостаточно битая?
– Достаточно битая, – признал свою ошибку Трибунский. – Горящие "тигры" – есть самый натуральный натюрморт. Подтверждаю.
– То-то... Представляете себе, какая гарь стоит над полем и какая вонь от этих горящих "тигров"?! Глаза режет и дышать невозможно. Но сколько, по-вашему, можно не дышать? Конечно, сама картина радовала душу и соответствовала моим профессиональным вкусам, поэтому я терпел. Терпел сколько мог. Когда стало невмоготу – проснулся. И сразу сообразил, что нет никаких танков, а я лежу в обыкновенной щели. Но задохнуться от вонючей гари по-прежнему можно.
Пытаюсь понять, отчего это, но спросонья ничего сообразить не могу. Григоренко тоже проснулся и как-то странно смотрит на меня. А от, как вы знаете, в прежней жизни телят разводил, и в запахах должен разбираться. Спрашиваю его: "Ответь мне, Григоренко, чем это так мерзопакостно воняет? От этого запаха глаза режет". – "Шерстью, – совершенно спокойно сообщает он. – Паленой шерстью". И тут я обратил внимание на то, что глаза у него самым неподходящим образом веселые. И сразу закралось мне в душу подозрение... "Что это горит?" – спрашиваю. – "Шинельное сукно". – А чья это, – спрашиваю, – по-твоему, шинель горит?" – "Твоя", – отвечает он, нисколько не задумываясь... "Почему это, – спрашиваю, – моя? А может быть, это как раз твоя?" – "Нет, – отвечает, – если бы моя, то салом пахло бы. Я на кухне два дня наряды отбывал, повару помогал. А сейчас запаха сала не слышно. Просто паленой шерстью воняет. Если не веришь, принюхайся".
Кто-то хмыкнул, и по взводу пробежал легкий смешок. Но Птичкин, казалось, не заметил этого. Он продолжал рассказывать серьезно и обстоятельно.
– Принюхался я – точно, салом не пахнет, сплошная шерстяная вонь, будто кто-то варежку в огонь сунул. Я тут же даю скачка из траншеи, сбрасываю шинель, бегло осматриваю – цела. Осматриваю внимательно и детально – целехонька, ни одной подпалины. Григоренко, надо отдать ему должное, тоже выбрался из щели, чтобы оказать мне посильную помощь. И тут я вижу, что у него на спине шинель тлеет и вот-вот огнем пойдет.
Потушили мы шинель, но дыра в ней к этому времени уже выгорела, как раз между лопатками: два кулака туда свободно влезали. Григоренко, как это все увидел и прочувствовал, сразу заскучал. Если выполнять приказ командира полка, то что тогда получится? Даже шинелью это назвать нельзя будут. Воротник и плечики. Командир полка, если увидит Григоренко, вот так, не по форме одетого, рассвирепеет. И повышения в должности тогда уж Григоренко не светит, это точно. А он рассчитывал получить звание младшего сержанта. И я не мог допустить, чтобы его мечта потерпела крушение из-за такой несправедливой случайности. Отдал я ему свою шикарную шинель, а на себя, временно, пока достану другую, натянул его сиротскую. Сверху маскхалат надел. Пригодился. Маскировка стопроцентная.
Григоренко полез восстанавливать справедливость.
– Брэшэшь ты, Птычкин, ну и брэшэшь...
– Это я вру?! – возмутился Птичкин.
– Ты, – добродушно подтвердил Григоренко.
– Это почему же, позволь поинтересоваться, я вру?
– А потому брэшэшь, ще нэ було того.
– Чего это "того нэ було"?
– Нэ пропалывав я шинэльку, то ты шинэльку пропалыв.
– Хорошо, сейчас разберемся, кто из нас пропаливал... Ответь мне на один единственный вопрос. При свидетелях. Скажи, друг ситный, откровенно и коротко: лазил ты ко мне в щель покемарить и согреться?
– Цэ було, – признался Григоренко.
– Хорошо, с этим вопросом ясно. А теперь пусть скажет взвод: кто помнит, как я дней десять ходил в маскхалате поверх шинели? Лейтенант Столяров приказал мне однажды немедленно снять его. Он посчитал, что маскхалат стал черным, и я демаскирую подразделение.
Это могли подтвердить почти все. Птичкин действительно долго ходил в маскхалате, и лейтенант Столяров сделал ему втык.
– Так я тот маскхалат специально носил, чтобы скрыть Григоренкову нестандартную шинель. Для чего бы я иначе столько времени в белом ходил, как привидение. Как народ: убедительно?!
Народ решил, что убедительно.
– Хорошо, что старшина мне к этому времени другую шинельку подобрал. Я тогда маскхалат и скинул. А подпаленную григоренковскую шинельку вернул хозяину и он, втихаря, чтобы никто не видел, закопал ее в тайном месте. Как пираты свои клады закапывали. Но кому, скажите, такой клад нужен?.. Подтвердить это, конечно, никто не может. Но я врать не стану, вы меня хорошо знаете, – Птичкин потянулся так, что хрустнуло в суставах. – Только у меня от таких длинных разговоров всегда почему-то аппетит разыгрывается. Гогебошвили, послушай, дорогой, нет ли у тебя на машине чего-нибудь кисленького вроде жареного поросенка или крем-брюле?
– Как раз есть, дорогой, – не растерялся Гогебошвили. – Совсем как родной брат-близнец на крем-брюлю похоже. Гречневая каша с вторым фронтом.
– М-да... Для моего изысканного вкуса несколько грубовато. Но в данном случае может подойти, – снисходительно согласился Птичкин. – А из деликатесов? Печенье какое-нибудь сингапурское, бисквиты бразильские или, скажем, буханочка черного хлеба?
– Есть, уважаемый, для тебя все есть! Даже две буханки. Такие как ты, кацо, хочешь. Совсем черный! Черней не бывает.
– Так чего же ты, дорогой, сидишь?! Почему ты, генацвале, не несешь это все на стол? Почему людям удовольствие не делаешь? Почему тебе все напоминать надо?!
– Извини, дорогой, что сам не догадался. Для тебя моментально стол накрою – Гогебошвили с трудом поднялся, развел несколько раз руками, разминая мышцы. – Пойдем со мной, Трибунский. Видишь, человек кушать хочет. Хлеб принесем, кашу тоже принесем. Пусть кушает на здоровье!
– Хорошее дело, – согласился Трибунский. – Птичкина непременно надо покормить. Иначе он когда-нибудь выпадет из тельняшки и потеряется... Да и всем поужинать не мешает.
* * *
После ужина Логунов выставил часовых, остальным разрешил ложиться спать. Ночь была теплой... Солдаты здесь же, на траве, расстелили шинели и улеглись. Автоматы прихватили с собой. Лежали, курили, неторопливо переговаривались. Спать никому не хотелось.
– Мабуть, скоро дощ пидэ, – заметил Григоренко, глянув на небо. – Хмарытся...
– Хорошо бы, – Мозжилкин глянул в высь. – И верно, тучи наплывают. Хорошего бы сейчас дождика, может фрицы и не пойдут. Они ни морозов, ни дождей не любят.
– Сейчас для дождя плохое время, – вздохнул Булатов. – Люди сейчас хлеб убирать надо. А как убирать, если дождь, если вода кругом? Мы в сорок первый никак хлеб убрать не могли. По вся Башкирия дождь шел. Надо государству хлеб сдавать, надо Красная Армия кормить, а дождь вся пшеница повалил. Солома загнил, зерно прорастал... Прямо даже плакал старики, когда смотрели, как хлеб пропадал.
– А-а, какое несчастье, – цокнул языком Гогебошвили. – Весь хлеб пропал?
– Нет, не весь... Много собрали, почти всю хлеб. Все, кто мог, в поле вышел, и старики, и дети. Серпами убирали, потом сушили. Плохой зерно получился, совсем худой, но все равно хлеб. С тех пор дождь не люблю. Когда дождь идет, сразу про тот хлеб вспоминаю.
– А у нас хлиб убралы. Пид озимые як раз доща трэба.
– У вас другой земля, другой погода, – согласился Булатов. – У нас озимый пшеница не сеют... Знаешь, Григоренко, к нам однажды ягоду очень вкусную привезти с Украины. Совсем еще весна шел, а ягода уже выросла. Как вишня, только большая и сладкая. Забыл, как называется... У вас такая растет?
– То чэрэшня... Ни, нэ растэ у нас, Булат, бильш чэрэшня. Нимци биля хат вси дэрэва повырубалы.
– На дрова?
– Ни, боятьця, що из-за дэрэва гранату в викно кынуть, або з ружжа пульнуть. Воны усэ повырубывалы, щоб за вэрсту було видно, хто до хаты йдэ.
– Ты извини, Григоренко, – Трибунский подвинул свою шинель поближе. – Я вот что хочу спросить: очень тяжело было в оккупации?
– А як ты думав... Адразу, що из иды було, усэ забралы. Потим худобу усю подчистую. Хлопцив та дивчат – в ниметчину. Потим и сэло спалылы.
– Как же вы жили?
– Мы? – Григоренко как-то странно посмотрел на Трибунского. – Батько з сорок першого на фронти. Маты в зиму вмэрла вид запалення легких. Старшый брат у полицаи нэ пишов, його нимци вбылы. Мы з дидом в партызаны подалысь. Так и жилы...
– Григоренко свернул цигарку, выбил "катюшей" искру и, будто забыл о разговоре, долго раздувал тлеющее красное пятнышко.
– Всем спать! – велел Логунов. – Завтра наговоритесь.
Замолчали. И верно, спать пора.
Логунов закинул за плечо автомат и пошел проверять посты. Благо идти далеко не пришлось. У второго орудия дежурил Баулин.
– Все в порядке, товарищ старший сержант! – доложил он. И тут же добавил с удовольствием: – А небо затянуло. Красота!
– Спать хочешь? – спросил Логунов.
– Очень хочу, – признался Баулин. – Вроде держишься, а сон втихаря подкрадывается и наваливается, аж терпеть невозможно. – Баулину хотелось скоротать время разговором. – Хоть бы дождь, что ли, пошел, сразу бы сон разогнало.
– Где я тебе дождя возьму, – поддержал разговор разгадавший хитрость солдата Логунов. – Ты потерпи. Главное – не стой, ходи больше. Взвод спит. Тебе сколько еще?
– Через час Глебов сменить должен.
– Час быстро пролетит. Ты главное – прислушивайся. Ночь тихая, раньше услышишь, чем увидишь...
У первого орудия Логунов застал двоих – Гольцева и Земскова.
– Не спится что-то, – объяснил Земсков. – Нога побаливает. А ему повеселей.
– Ни к чему вдвоем, – не согласился Логунов. – Завтра бой, силы беречь надо. Гольцева скоро сменят. А тебе как раз и полежать.
– Належался. А при разговоре про ногу забываю. Тут у нас с Гольцевым разговор интереснейший.
– Как хочешь, твое дело.
– Товарищ гвардии сержант, а вопрос задать можно? – спросил Гольцев.
– Задавай.
– Вы, говорят, с сорок первого года воюете?
– С сорок первого.
– Когда война началась, вы что подумали?
Логунов вгляделся в белеющее в темноте лицо Гольцева, но, как ни старался, выражения глаз не уловил и не понял, к чему тот задал этот вопрос.
– Умного ничего не подумал. Подумал приблизительно то же самое, что и ты.
– Так я же думал, что мы их сразу разгромим и уже через месяц будем в Берлине.
– И наверно, тебе было обидно, что ты не успеешь повоевать и покрыть себя славой?
– Примерно так.
– И был уверен, что после нападения Гитлера в Германии революция начнется, – подсказал Земсков.
– Конечно, – подтвердил Гольцев. – И про революцию тоже...
– И я рассуждал примерно так.
– А когда фашисты нажали? – не отставал Гольцев.
– А когда нажали – пошел воевать.
– Я не об этом. В сорок первом, в сорок втором вы были уверены, что победим? Тогда так отступали, что газеты страшно было читать, радио слушать страшно. Вы в это время верили?
"Верил или не верил?" – Логунов вспомнил первые дни войны.
Он пришел в райком комсомола. Думал – ему там дадут направление в военкомат, чтобы в армию взяли. Досрочно, добровольцем. А секретарь райкома, девушка лет на пять старше его, Валя Андрушкевич, осунувшаяся, с усталыми глазами, встретила его, как будто только утром они виделись.
– Логунов, – сказала она, едва он вошел в кабинет, – хорошо, что пришел. Хотела посылать за тобой. Собери человек десять хлопцев покрепче и идите по этому адресу. Будете помогать переоборудовать школы в лазареты, – и протянула ему бумажку с адресом.
Он начал говорить ей про фронт, про военкомат, про то, что он не может по адресу... Она терпеливо слушала его. А когда умолк сказала:
– Логунов, раненых очень много. Их спасать надо. Иди.
После этого он не мог спорить, доказывать. А она попросила комсомольский билет. На страничке, где стояла последняя отметка об уплате членских взносов написала: "Секретарь райкома В. Андрушкевич" и поставила дату.
– Это на всякий случай, – объяснила. – Мало ли что может случиться... До свидания, Логунов.
Больше он ее не видел... Переоборудовали школы. Потом принимали раненых, потом помогали их отправлять. А потом немцы подошли к самому городу.
Верил или не верил?.. Логунов вспомнил, как подполз он к окопу, вырытому на окраине города, может быть, всего в километре от госпиталя, раненых из которого уже вывезли, как неуклюже скатился в этот окоп. Подобрал винтовку, несколько рассыпанных на земле обойм и лег в цепь. Никто не спросил его ни о чем. В те дни нередко случалось, что к взводам прибивались штатские парни... Потом уже, когда они вышли из боя, политрук, командовавший ротой, спросил, откуда он, кто такой и что думает делать дальше. А больше ничего не спросил, в бою и так все видно. Политрук записал фамилию, год рождения и велел старшине поставить на довольствие.
Их рота уходила из Смоленска в числе последних.
Тяжело они отступали. Но и тогда, в беспросветном сорок первом, не было у него даже мысли такой, что немцы могут победить в этой войне...
– Верил, – сказал он. – Ничего не понимал, но верил.
– В общем – да, – подключился Земсков. – Воспитаны так. В партию верим. В Советскую власть... Не все, может быть, но большинство. А раз верим, то ничего с нами никто сделать не сможет.
– И я верю, – сказал Гольцев.
– Все мы из одного теста, – положил ему руку на плечо Логунов. – Завтра день тяжелый. А ты, Земсков, иди спать. До рассвета не так много осталось.
– Останусь я, – не согласился Земсков. – Подежурю. Пусть парень поспит. Я сегодня весь день бездельничал. А он с лопатой намаялся.
– Оставайся, – согласился Логунов. – Подежурь. В этой темноте увидишь не много, главное – прислушивайся, – посоветовал он и Земскову.
– Понял, понял... – улыбнулся тот. – Забываешь, что я разведчик. Все будет в полном порядке.
Странно как-то даже, если задуматься. Утром должен здесь разгореться бой. И может быть, кому-то из них оставалось жить считанные часы. А они собирались провести эти оставшиеся им считанные часы во сне. Но, с другой стороны, перед боем надо отдохнуть. Да и не собирался никто из них умирать. Жить они собирались.
4. Бой
Утро было пасмурным. За ночь тучи плотно укутали небо, и степь помрачнела. Без солнечных лучей потухли буйные краски полевых цветов, потемнели изумрудные листья кустарников, пожухли травы. Перед высотой, на которой окопались артиллеристы, лежала бесцветная, безрадостная равнина. Не поле, не земля, а "местность военного времени". Тоска.
Взвод позавтракал остатками каши и сухарями. Хлеб кончился. Зато сухарей Литвиненко выдал столько, что еще дня на два хватит. И "Второй фронт" – банка на двоих. Вполне достаточно. Развели небольшой костер, и вскипятили ведро воды. Сахар тоже имелся. Заварки ни у кого не нашлось, но считалось, что пили чай. После завтрака прибрались на "пятачках", проверили маскировку и кое-где подправили ее, разобрали индивидуальные пакеты и рассовали их по карманам, чтобы имелись у каждого под рукой. Открыли ящики и сняли со снарядов смазку. Ждали, готовились.
Колонна немецких танков и пехоты появилась около полудня.
– Идут! – доложил Трибунский. Он наблюдал за дорогой. – На горизонте фрицы.
– Расчеты по местам! – распорядился Логунов. Отдал команду вполголоса, хотя до колонны было еще так далеко, что не только разговора, но и пулеметной очереди не услышали бы. – Пулеметчикам занять гнезда. Сидеть тихо, не высовываться. Нас здесь нет. Гогебошвили – к машине и ни шага от нее. Командиры орудий – за мной.
Пригнулся, поспешил на наблюдательный пункт. За ним – Птичкин и Угольников. Втроем они заполнили небольшой окопчик. В бинокли хорошо можно было рассмотреть колонну. Впереди семь танков и легковая машина. Затем грузовики с пехотой. Замыкали колонну еще четыре танка.
– Нахально идут, – Птичкин опустил бинокль. – Чего-то эти фрицы слишком смелые? Разведку не выслали, головного дозора тоже нет.
– Вчерашний "мессер" это тебе не разведка? – напомнил Угольников. – На полсотни верст вперед мог все осмотреть. А он кроме нашей одинокой машины ничего не увидел. И доложил, конечно, что раздолбал ее. Может взвод затем днем и послали, чтобы "мессер" нас увидел? Военная хитрость, мать иху. Вот фрицы и знают, что никого здесь нет, идут без опаски.