Текст книги "Подземные ручьи (сборник)"
Автор книги: Михаил Кузмин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 45 страниц)
Пример ближним
Часть 1
Брат Геннадий был не только добродетелен, но стремился всею своею жизнью быть как пример ближним. Он стремился к этому не для того, чтобы его имя покрывали похвалами, но думая, что ничто так не укрепляет и не наставляет слабых грешников, как хороший, живой пример. Изо всех святых изречений он лучше всего помнил о зажженном светильнике, которого не помещают под спудом. Хотя брат Геннадий не искал похвал, но он не был равнодушен к порицаниям, полагая, что нарекания и даже явная клевета могут поколебать в глазах слабых людей достоинство и настоящее понятие о высоте христианского и, в частности, монашеского звания.
Брат Геннадий пришел в общую обитель уже давно, восемнадцатилетним тонким юношей, и вот скоро двадцать лет, как спасал свою душу. Но многие помнили, как молодой Главкон (тогда еще он был Главконом) три дня стоял перед монастырскими воротами, не вставая с колен, а за ним толпились разряженные слуги, держа за поводья лошадей и верблюдов, навьюченных тканями и золотыми сосудами, как рисуют на «Поклонении волхвов». Братья подходили к решетке и смотрели, как, разметав в пыли сизые кудри с павлиньими перьями, лежал Главкон, не поднимая головы, и слуги молчали, только кони ржали тонко да жевали верблюды. Так они простояли три дня. На четвертый игумен принял пришельца, продал рабов и имение, нарек Главкона Геннадием и велел ему чистить хлевы.
С каждым годом крепла добродетель молодого инока, и даже мирские пересуды и сплетни не касались его имени. Наконец он захотел жить отдельно, отшельником. Напрасно игумен убеждал его, что, живя в общежитии, он большим людям оказывает помощь и меньше рискует впасть в гордость, брат Геннадий только кланялся и твердил: «Авва, отпусти меня в пустыню».
Часть 2
Брат Геннадий поселился в заброшенной каменоломне, невдалеке от дороги, по которой проходили торговые караваны. Вдали была видна полоска моря, а на западе желтела холмистая пустыня. Верстах в двух была маленькая долина с травою, чистым ключом и несколькими запыленными кустами. Ходя туда за водою, брат не раз встречал там диких зверей и должен был ждать, когда они уйдут с водопоя, чтобы самому зачерпнуть в той же глубокой луже. Часто он там отдыхал и пел псалмы, будя каких-то жирных птиц, которые сидели в траве, как в силках, и не летали, только поворачивали круглые головы.
Уединение пустынника было случайно открыто погонщиками верблюдов, искавшими источник, а нашедшими монаха. Тогда через некоторое время от проезжей дороги протопталась пешеходная тропа к заброшенной каменоломне. Стали ходить и женщины, которым хотелось знать, в чем особенно сильна молитва нового пустынника. Решили, что он – сновидец, истолковывает виденья и исцеляет глазные болезни.
К тому времени брату Геннадию было лет сорок пять. По-прежнему он был высок, худ и строен, но от юношеской красоты остались только глаза, низко посаженные, будто сползшие на щеки, все же остальное лицо заросло бородою, черной и длинной. Волос он стриг и носил козью милоть.
Теперь уж ничто не могло затускнить чистого имени брата Геннадия, и он стоял у всех на виду, как далеко разливающий свет Божий факел.
Каждый вечер, утро, ночь и полдень он благодарил Творца за свою участь и за небесную милость, дающую ему крепость и силу.
Часть 3
Однажды монах плел, по обычаю отшельников той страны, ивовые корзины, не поднимая головы от своей работы, как вдруг заметил, что на его руки упала тень. Подняв глаза, он увидел, что вход в келью загораживал высокий человек, по одежде солдат. В руках у гостя был большой ларь, окованный медью, и дальше на солнце стояла молодая женщина, держа за руку мальчика лет пяти. Монах подумал, что эти люди имели вещее сновидение или страдали глазами, но оказалось, что воин просто шел в город, где никого не знал, и, опасаясь, чтобы жители не отняли у него имущества и не обидели женщины и ребенка, просил брата Геннадия сохранить до его возвращения ларь и родственников, обещая пробыть в городе не более двух суток. Напрасно отшельник отговаривался, что женщине будет неудобно, холодно по ночам, нечего есть, и что пещера не защищена от диких зверей, – воин так усиленно просил его, что брат Геннадий начал колебаться. Наконец пришлец сказал:
– Ведь я могу подумать, отец, что ты не надеешься на свое целомудрие, оттого не хочешь исполнить моей просьбы, потому что все твои доводы – не более как пустые отговорки. У сестры есть дорожная провизия, которой она легко может питаться эти два дня, в пути она привыкла к прохладным ночам, а ребенок тих и послушен.
Если бы солдат был сердцеведцем, он не мог бы найти лучшего способа убедить брата Геннадия, как выразить сомнения в его крепости. Ведь и отказывался-то он от страха, какая про него пойдет молва, когда узнают, что у него провела ночь женщина, но когда он вместо предполагаемых толков увидел уже родившееся подозрение в душе пришельца, – он быстро согласился, принял тяжелый ларь и ввел в свое жилище женщину и ребенка. Воин поблагодарил старца, подтвердил еще раз, что через два дня вернется, и пошел от кельи по дороге. Брату Геннадию показалось, что чем дальше удалялся гость, тем выше и туманнее становился, словно растекаясь в вечернем воздухе; но в пустыне бывают странные освещения, обманчивые и соблазнительные, особенно для глаз, усталых от непрестанного созерцания раскаленных песков.
Часть 4
Женщина была молчаливой и дикой. Сначала отшельник заговаривал с ней о том, о другом, но видя, что она ничего не отвечает, только поводит глазами да крепче прижимает к себе ребенка, – бросил расспросы и принялся за свои дела, как будто в келье, кроме него, никого не было. Может быть, гостья была чужеземкой и не понимала языка, на котором говорил монах.
По временам она вытаскивала из мешка лепешки и вяленую рыбу, кормила ребенка и сама ела, отвернувшись от брата Геннадия, как дикий зверь. От циновки, предложенной ей монахом на ночь, она отказалась, а провела ночь сидя у углей, клюя носом. Мальчик заснул у нее на руках.
Так прошел день, другой, третий, а солдат все не возвращался. К счастью, в эти дни брата Геннадия не посещали богомольцы, так что присутствие у него в келье женщины осталось неизвестным.
Наконец гостья на чистом греческом языке объявила, что она дольше ждать не хочет, сама пойдет в город и отыщет брата, и попросила Геннадия дать ей на дорогу немного денег из тех, что хранились в ларце, ключ от которого висел у нее на шее вместе с амулетами. Монах стал говорить, как опасно пускаться в путь одной женщине, что она не знает, как отыскать в большом городе никому там не известного ее брата, что лучше подождать еще некоторое время, потому что в конце концов вернется же сюда солдат. Но гостья оказалась упрямой, сварливой и подозрительной. Она возвысила голос и, держа ребенка обеими руками за плечи, будто отшельник мог его обидеть, заговорила:
– Ты просто не хочешь мне дать денег, которые мне же принадлежат! Может быть, ты убил моего брата и меня с ребенком замышляешь убить! Почем я знаю! Ведь я же не все и деньги-то у тебя прошу, только сорок монет, и того ты не можешь дать мне! Жестокий ты человек – жестокосердный и алчный! Кто тебя знает: может быть, ты меня лишишь чести!
Она долго еще кричала; наконец монах взял у нее ключ, отомкнул шкатулку и, отсчитав ровно сорок монет, сказал:
– Иди с Богом! Я хотел сделать как лучше и сохранить тебя до возвращения брата, но неволить тебя не могу. Раз ты сама такая безумная, делай как хочешь!
– Конечно, тебе все равно, хоть сожри меня сейчас лев или тигр. Знаю я вас, монахов!
И потом стала уверять, что брат Геннадий дал ей только тридцать девять, а не все сорок монет. Тот отлично знал, что дал ей сорок, даже два раза при ней пересчитал, но та не унималась, все кричала, что он вор, что он ее ограбил, погубил, обесчестил, притом так плакала, вопила, рвала на себе волосы, что легко можно было поверить ее словам.
Между тем на тропинке показались богомольцы: две слепых женщины с поводырем, мальчик с бельмом и человек семь верблюжьих погонщиков. Очевидно, до них донеслись крики из пещеры, потому что они остановились и прислушивались.
Брат Геннадий, заметив это, не взвидел света Божьего. Что же о нем подумают?! Он зажал гостье рот руками, твердя:
– Молчи, молчи, безумная! Не сорок, а все твои монеты отдам тебе, только молчи, не срами меня!
Он долго говорил и все держал руки у рта женщины. Наконец она умолкла, а старец поспешно вышел навстречу богомольцам и принял их под открытым небом, не допуская до кельи, где бы они могли увидеть, чего видеть им не надлежало.
Помолился о слепых и мальчике с бельмом, успокоил погонщиков, растолковав им кошмары, мучившие их по ночам, а сам все оглядывался, думая, не начнет ли опять кричать оставленная в келье женщина. Но та молчала: видно, успокоилась.
Часть 5
Вернувшись, он увидел, что женщина, устав от слез и крику, заснула, и мальчик тут же свернулся комочком. Только как-то тихо и странно спала женщина, будто не дышала.
Наплакалась, натревожилась – и устала.
Сорок монет, рассыпанные, блестели.
Монах пересчитал их – ровно сорок. А ведь как спорила, как кричала! Смешные – эти мирские, чего расстраиваются!?
Брат Геннадий прочитал двенадцать псалмов, гостья все не пробуждалась. Мальчик проснулся, тихонько захныкал и стал теребить спящую, – та не шевелилась. Тогда отшельник подошел к мальчику и сказал:
– Оставь ее, она устала и спит, сейчас проснется!
Но тот не унимался и громче плакал. Брат Геннадий неловко взял его на руки и стал показывать псалтырь с картинками, где изображался пророк царь Давид с гуслями и органами.
А женщина все спала. Время уже подходило к вечеру, когда монах стал сам будить спящую. Окликал – не слышит; дул – не открывает глаз; перекрестившись, дотронулся до руки – и тотчас отступил в ужасе: холодная рука тяжело упала обратно.
Как, неужели умерла? Когда же? Не он ли ее задушил?
Мальчик уж один перелистывал псалтырь и все спрашивал:
– Дядя, а это что? А это что? Коровка?
Не получая ответа, он снова побрел к телу лежащей и вдруг громко заплакал. Его плач привел в себя и брата Геннадия. Что же делать? Что же теперь делать? Боже мой, какой соблазн: прости меня, накажи как хочешь, но других спаси от соблазна!
Мальчик кое-как уснул, а монах ночью далеко в пустыню занес тело умершей и положил там, слегка покрыв песком, в добычу гиенам.
Часть 6
Но потом на Геннадия напал невыразимый ужас и страх, что же он скажет воину, когда тот вернется? Сказать, что сестра его отошла от кельи и была растерзана зверями? Но ребенок все видел и, может быть, понял все, как следует, своим детским умом!
Долго молился брат Геннадий, но молитва, по-видимому, не дала ему успокоения, потому что наутро лицо его было черно, и решение, которое он принял, не небом ему было внушено.
Он сказал мальчику, что тетя скоро вернется, а пока предложил ему прогуляться в долину, где журчал ключ. Ребенок радовался и траве, и кустам, и воде, и жирным, неповоротливым птицам. Он старался их поймать, а те, распустив широкие серо-розовые крылья книзу, как тетерева, прыгали, вертели головами и громко крякали. Видя, что мальчик занялся, Геннадий быстро выбрался на песок и побежал (домой или нет, сам не знал), не оглядываясь. Вдруг ему послышался сзади тонкий крик. Обернулся – маленькая тачка катится вдали и звонко так верещит. Наверное, мальчишка. Кому же больше?
Где бы бежать, Геннадий остановился и ждет. Комочек все приближается, было видно уже, как семенили тонкие ножки, и так ясно слышно:
– Дядя, дядя! Постой, погоди!
Монах ничего не ответил, а поднял валявшийся кирпич и опять ждет. Наконец, словно дискобол (молодость, верно, вспомнил), оперся одной рукой о колено, прищурил глаз и пустил кирпич, как пускают блинчики по воде.
Еще громче закричал мальчик, вскинул ручками и упал, – верно, угодил кирпич в голову метко.
Геннадий не подошел к лежавшему и не побежал, а медленно побрел к своей каменоломне.
Вдруг ему показалось, что тень от него похожа на тень огромного вооруженного воина, но когда он посмотрел на нее пристальнее, она оказалась обыкновенной тенью высокого монаха.
Придя в келью, Геннадий прямо повалился на землю, но даже слова молитвы не шли ему на ум, только зубы стучали, как в лихорадке. Он не мог без ужаса подумать не только о том, что он наделал, но и <о> том, что теперь будут про него говорить и как будут покрывать позором не только его самого, но и всех отшельников. А воин? как взглянуть ему в глаза? Какой соблазн на всю округу! Лучше бы навязали ему мельничный жернов да бросили в море! Что ж теперь делать? Скрыть все, во что бы то ни стало, и одному в тишине каяться всю жизнь!..
Потемнел разум у брата Геннадия и изобрел решение, не только противное какой бы то ни было христианской совести, но даже лишенное, по-видимому, всякого смысла.
Он тайком ушел из пещеры, захватив с собою деньги, и направился в сторону, противоположную тому городу, где его знали, главным образом заботясь, чтобы не открылось его преступление и не позорилось честное имя монаха.
Часть 7
В первом городе он скинул отшельническую милоть и обстриг волосы и бороду и, взглянув на себя в зеркало, не узнал сам себя: такое чужое, печальное и темное лицо глянуло на него из медной поверхности. Будто ночь коснулась темным крылом своим этого лика, и что-то общее с тем воином, который был невинной виною его бед, было в нем, что пугало и привлекало преступную душу.
Много земель прошел брат Геннадий, стараясь, главным образом, чтобы не узнали в нем монаха, наконец достиг отдаленного государства, куда, конечно, не могла долететь никакая молва. Это были крошечные владения малоазиатского царька, едва ли даже просвещенного христианскою верою. Геннадий нанялся к нему в солдаты и скоро подлинною храбростью достиг доверия и любви и сделался ближайшим советником царя.
После одной из побед царь, в порыве благодарности, решил отдать за Геннадия свою дочь, хотя ей едва минуло четырнадцать лет. Геннадий помнил монашеские обеты и сначала отказывался, ссылаясь то на свою старость, то на низкое происхождение. Но царь был человеком упрямым и подозрительным, притом он не мог допустить, чтобы его дочь была отвергнута неизвестным пришельцем. Наконец, будто что вспомнив, он сказал:
– Может быть, ты – монах и дал обет безбрачия, так ты прямо и скажи. Ведь это бывает, что монахи совершают преступление, потом бегут и скрываются под мирским платьем. Не бойся, признайся мне.
Но Геннадий стал клясться и уверять, что он никогда не был монахом и на брак согласен. Царь просиял и дал знак отдернуть завесу, скрывавшую внутренние покои. У самой занавески, очевидно, слушая весь разговор, находились две фигуры, почти одинакового роста и похожие платьем, невеста Геннадия и ее любимая обезьяна Сафо.
Сначала монах увидел только какие-то вертящиеся клубки зеленого шелка с торчащими отовсюду перьями и бренчащими золотыми цепочками, но потом разглядел, что одна – маленькая девушка с смешными ужимками в высоком парике, набеленная и нарумяненная, а другая – сморщенная мартышка в платье со шлейфом, державшая, как охапку дров, опахало, зеркало, трость, зонтик и блюдо розовых яблок. Царевна отнимала яблоки и путалась высокими каблуками в зеленом шлейфе, обезьяна роняла яблоки, забиралась под карниз и смеялась оттуда, раскрыв розовый зонтик.
Отшельник удивленно и печально смотрел на эту возню. Царевна, поймав его взор, покраснела, подошла тихо к нему и, взяв за руку, сказала нежно:
– Не удивляйся и не сердись на Сафо. Я еще девочка, но буду тебя любить и останусь верна до гроба.
Часть 8
Так нарушил брат Геннадий и обет девства. В пятьдесят лет печально и тяжко нарушать такие обеты.
Жена оказалась смешным и проказливым существом; временами Геннадию казалось, что он женился на мартышке Сафо. Ему было столько хлопот и беспокойства с молодою женою, что это было почти достаточным наказанием за нарушенный обет. Царь назначил его, как зятя, ближайшим своим помощником и поручил суд и разбор всяких тяжб и преступлений.
Геннадий судил милосердно и мягко, так что возбудил даже ропот придворных, которым давно было неприятно возвышение пришельца.
Опять царь ему сказал:
– Вот и видно, что ты монах: кто же иначе так станет судить? Я только удивляюсь, чего ты от меня скрываешься?
Геннадий снова, начал клясться и отпираться и, чтобы не открывать своего настоящего звания, начал судить немилосердно, за малейший проступок наказывая жестокими пытками и казнями.
Однажды, когда он сидел на судейском помосте рядом с царем, из толпы выступил высокий воин с темным и прекрасным лицом и сказал:
– Геннадий, как можешь ты судить людей, сам будучи клятвопреступником, убийцею и вором?
И потом рассказал по порядку всю жизнь, все мысли брата Геннадия, будто все время незримо находился в его сердце. Все слушали молча, и царев зять, бледный, отирая пот, закричал:
– Это – дьявол! Ложь и отец лжи. Кто тебя послушает?
Воин улыбнулся и тихо сказал:
– Ты узнал меня? Да, я – дьявол и тебя погубил, но говорю я правду. Ты все время думал не о своей душе, не о ближних, а о своей чести, о достоинстве, о примере другим. И ты погубил все, о чем думал, потому что думал. И что же? Ты можешь умереть спокойно, – ты дал пример ближним. Вот я сказал.
Воин исчез. Все обернулись к Геннадию, но тот сидел на судейском кресле уже мертвым, ухватившись за ручки. Лицо его было черно, как обожженное молнией, а на спинку кресла забралась мартышка и раскрыла розовый зонтик над покойником.
Два чуда
Часть 1
Почти голые ветки акации странно и некстати выводили веселый узор по огромному животу сестры Нонны. Около года она уже была одержима бесом, прожорливым и пискливым, вздувавшим ей живот, как грязный парус, и заставлявшим бедную сестру Нонну есть за четверых поденщиков. Когда бес отпускал больную монахиню, она плакала, глядя на вспухшее свое тело, тоненьким голосом ворчала на водянку и молилась, чтобы Господь избавил ее от водянки. Она думала, что страдает этой болезнью, ничего не зная о злом духе. Когда она приходила в себя, с ее глаз убирали все съестное, так как, едва завидев какую-нибудь пишу, демон вновь зажигал взор ее желанием, и она пищала, тянулась, хлопала себя по животу, как по барабану, и бранилась. Эфиопка Муза часто просто-напросто съедала пишу сестры Нонны, чтобы та не видела и не сердилась. Когда больная замечала это, она подзывала послушницу и била ее по черным лоснящимся щекам. Обители было бы трудно удовлетворять демонскую прожорливость сестры Нонны, если бы родные последней, римские всадники, не посылали специальных денег на лечение и уход за больной. У нее была келья во втором жилье, но так как больная была неопрятна, а бес, владевший ею, очень зябок и запрещал проветривать покой, то помещение ее было запущенно и зловонно. Грубая Муза не обращала на это внимания, но, когда изредка заходили туда мать настоятельница или келарница для бесед или чтобы узнать, не нуждается ли в чем одержимая, они не могли удерживаться и часто закрывали ноздри широким рукавом. Слухи о бесноватой распространились по соседним деревням, и многие, думая, что сестра Нонна получила особую благодать свыше, приходили к ней за советом, житейским или лечебным, но демон встречал их такой руганью или болтал такие глупости, причем в животе тоненькое эхо будто обезьянило его пискливые речи, что всем становилось не по себе, и посещения прекратились. Да и вонь в келье была нестерпима даже верблюжьим пастухам. Акации, глицинии, терновник так густо разрослись, что можно было забыть, что сейчас же за оградой начиналась пустыня. Верстах в двух торчал на горизонте пук пальм над проточной водой, а затем во все стороны не было тени, кроме кочующих серых пятен от редких облаков. Шакалы, как собачонки, забегали по ночам во двор, подкопав глиняную ограду, и рвали черных кур. Ограда изображала скорей символ отчужденности сестер от мира, чем была действительной защитой от кого бы то ни было. Било, висевшее у ворот, редко звучало, посетителей было мало, большая дорога пролегала вдали, мать игуменья сама ездила в город за подаянием и возвращалась в сопровождении трех-четырех абиссинских всадников, которых она нанимала для охраны.
Часть 2
Пустынную обитель редко посещали старцы, потому что она лежала в стороне от дороги, и разве только сбитый с пути странник мог просить сестер о скромном гостеприимстве. Поэтому все инокини и мать игуменья радостно и торжественно взволновались, когда привратница, не отворяя ворот, вбежала в притвор часовни, где только что кончилась вечерня, и сообщила, что захожий старец ищет приюта на ночь в их монастыре. Настоятельница дала знак рукою, чтобы скорее отворили ворота, и, поправив покрывало, посмотрела на сестер заблиставшим взором, словно помолодев. Осанисто опершись на посох и выпрямив стан, ступила она несколько шагов и, подождав, когда гость приблизится, сделала уставные поклоны. За нею, как стадо гусей, протянулись монахини, похожие в вечерних сумерках одна на другую. Они враз поклонились, как механические фигуры, вслед за игуменьей и снова, проворно поднявшись, застыли. На быстро потемневшем фиолетовом небе широко блистали зарницы загоризонтной грозы. Невидимая рука внезапно воочию вставила в небо аметист вечерней звезды. Приближавшийся старец был широкоплеч и дороден; вероятно, в мире он был атлетом. Глубокий капюшон, закрывая глаза, бросал тень даже до рта, заросшего черной бородой с проседью. Голос оказался глухим и низким, когда пришелец отвечал на приветствие сестер. Звался он отцом Памвой.
Гостя степенно провели в трапезную, и, по старинному обычаю, настоятельница омыла ему ноги, покрытые дорожною пылью. Игуменья так истово исполняла этот обряд, что и на самом деле тепловатая вода, пахнувшая дикой мятой, сразу стала бурой и липкой, а костяшки на ногах старца побелели и обозначились. Сестры вспомнили, очевидно, еще более древнее обыкновение, потому что одна из них приготовила на глиняном блюде кропило и ждала принять от настоятельницы воду, где омылись святые ноги. «Да, мать Бенична, ты это хорошо вспомнила!» – сказала игуменья, поднимаясь с полу. Она раскраснелась от усилия, и глаза ее слегка затуманились, словно она немного опьянела и не понимала, что делается вокруг. Сам старец был смущен оказываемым ему почетом. Не обувая сандалий, он сидел, грустно смотря на суетившихся сестер. Первые брызги освященной воды даже на серых одеждах монахинь легли грязными пятнами. Потом сестры сходили за чашками, бутылочками, фляжками и разной другой мелкой посудой, чтобы разнести воду по кельям. Эфиопка притащила даже серебряный соусник от больной Нонны. Монахини переглянулись, от усмешки их удержало присутствие настоятельницы и старца, а отец Памва поднял по-прежнему грустный взор и тотчас снова опустил глаза. Игуменья проговорила, словно извиняясь перед гостем:
– Больная у нас; бес мучит; отдохнув, посетил бы ее, авва; ходит за ней черная Муза; она – проста разумом, но чиста сердцем; ты не должен на нее сердиться.
Часть 3
Настоятельница хотела вкусить беседы старца, но отец Памва был или некнижен, или от смирения скрывал свою мудрость, но и после трапезы хранил молчание, поводя только по сторонам своими грустными черными глазами. Можно было даже подумать, что он с трудом объясняется по-гречески, так медленна была его речь и так гортанно его произношение, но белый лоб и скулы, единственные места на лице, не поросшие густыми волосами, говорили, что он не принадлежит к потомкам Хама или Измаила. Слова его были благочестивы, но просты и незатейливы, причем он больше расспрашивал о порядках обители, чем рассказывал о виденном в его, очевидно, дальних странствиях. Наконец игуменья сама уже решилась спросить его:
– Авва, хотя ты не достиг глубокой старости, но много видел чудесного на своем веку; хотя одно присутствие твое нас уже назидает, но, может быть, ты будешь добр, не откажешь нам рассказать об искушениях, которыми тебя томили демоны, о видениях, посылаемых тебе Небом, о встречах, исцелениях, изгнании бесов, о мудрых словах других старцев, с которыми тебе случалось беседовать.
Под густыми усами не видно было, как усмехнулся отец Памва, горько ответив:
– Я мог бы рассказать тебе, мать, об убийствах, пожарах, преступлениях, насилиях и грабежах. О жестоких и страшных поступках разных людей.
– В мире ты был, наверное, военачальником, это до сих пор видно. Конечно, и мирские приключения могут служить к наставлению, тем более если они представляют из себя только вступление к исполненной такой святости жизни. А у памяти странные свойства: чем дольше живем, тем живее помним раннее детство и забываем вчерашний день.
Старец нетерпеливо двинулся, и из-под его одежды глухо зазвучали вериги, как нож о нож. Надвинув куколь, он смолк. Молчали и сестры. Вдруг, смеясь и плача, вбежала Муза, потрясая пустым соусником.
– Чудо! чудо! – вопила она и со всего размаху бросилась к ногам отца Памвы. Тот бережно, почти пугливо отстраняясь, зашептал:
– Какое чудо? какое чудо? ты с ума сошла.
– Чудо! чудо! – закричали две послушницы, вбежавшие вслед за эфиопкой и также бросившиеся к ногам странника, где билась Муза, обхватившая колени отца Памвы. Девушки плакали и смеялись в одно и то же время, а когда они смолкали, сверху слышался тоненький голос, распевавший чисто, но несколько дико: «Под Твою милость прибегаем, Богородице Дево!»
– Что это значит? – спросила беспокойно игуменья. Зубы отца Памвы стучали, как в лихорадке.
– Я знаю, знаю! – пробормотал он. – О Господи!
– Он знает! кому-же, как не тебе, авва святой, и знать о чуде, тобой совершенном! Слава в вышних Богу! Мать, сестры, слушайте: сестра Нонна исцелилась!
– Сестра Нонна исцелилась! – прокричала другая; хрипло повторила за ними и черная Муза. Затем, словно антифоны, перебивая мерно одна другую, девушки заговорили:
– Чудо! едва только Муза вошла в комнату, бес стал мучить больную. Еще никогда она так не стонала, не требовала пищи, еще никогда не казалось тело таким вздутым, лицо таким диким…
– Чудо! Она звала эфиопку-сестру, кричала и царапала подушку, дыхание ее было горячо и зловонно, воздух вокруг был сперт и густ. Сестра Муза подошла к ней с сосудом, но бес выбил его из рук и – святая вода пролилась на лицо и грудь больной…
– Потекла на живот, на пол. Мы положили чистые полотенца, чтобы не пропадала драгоценная влага.
– Бес ужасно вскрикнул и потряс все тело сестры Нонны, изо рта у нее показался пар.
– То демоны выходили роем, лопаясь в воздухе с вонью.
– Она стала тихой, потом смолкла.
– Казалось, сон нашел на нее. Дыхание стало ровнее, даже вздутое тело не было так непохоже на человеческое.
– Брови сдвинулись, будто она страдала.
– Бес мучит ее на последях.
– Наконец слезы хлынули из ее глаз. Она долго плакала.
– Она сама удивилась своим слезам.
– Речь ее стала разумной, она у всех просила прощения и была тиха и смиренна.
– Она пробовала встать, и видно было, что еще немного и косность тела ее преодолеется и болезнь исчезнет.
– Кто же с нею остался? – спросила наконец игуменья, когда обе монахини умолкли и только радостный и благоговейный шепот проходил по рядам сестер, как ветер по спелой ниве.
– Кто же с нею остался? – повторила игуменья.
– Сестра Фаина наверху, она…
Слова прервались новыми криками. В трапезную осторожно, как ребенок, что учится ходить, колыхая огромным, слоновьим животом, входила, улыбаясь, сестра Нонна. Лицо ее, с которого не была еще вытерта святая вода, подсыхавшая грязными струйками, было лучезарно. Крупные глаза блистали, маленький рот, сложенный воронкою, тоненько пел все тот же кондак.
Сестры ахнули и бросились теперь уже к матери Нонне, забыв на время пустынника; только эфиопка не отцеплялась от его колен и плакала навзрыд.
Часть 4
Над шумной стаей монахинь колыхался слоновый живот, и сестра Нонна всех трогала, всех лобызала, всех узнавала, у всех просила прощения. Словно голубиный рой, женщины ворковали, славя Бога.
– Сестра Нонна, блаженная, поистине блаженная. Бог спас тебя. Слава Ему и Его пречистой Матери. Отец Памва свят несомненно. Добродетель не может быть скрыта. Светильник не ставят под спудом. Обитель наша взыскана благодатью! Слава покрыла наше жилище! Как небо благостно! Какое счастье нам, недостойным. Алилуйа! алилуйа! алилуйа!
Нонна, стоя над ними, кротко твердила, словно чтобы навсегда запомнить их имена:
– Муза, Фаина, Пульхерия, и ты, Аглаида, и ты, Евдокия, и ты, кроткая Бенична! мир вам Творца и Его угодника, отца Памву, за благость, ниспосланную мне.
В движениях огромного тучного тела, бесформенного и безобразного, была почти небесная грация, и сестра Нонна казалась в своей грязной рубахе благоуханным ангелом.
Вдруг нежное воркованье сестер прервал дикий, нечеловеческий крик. Отец Памва, выпрямившись, причем оказался очень высоким, откинув с глаз капюшон и выставив к небу бритую голову и клейменный лоб, бил в грудь себя кулаком, восклицая:
– Рази, Господи, рази, Господи, где гром Твой? где гнев Твой? Не медли!
Черная Муза, все еще не отцепившаяся от его колен, дрожала при каждом ударе кулака.
Сестры в страхе взирали на неистового старца. Новый шепот пронесся:
– Бес матери Нонны вселился в отца Памвы! горе нам, горе!
– Какой я к черту отец Памва? какой в меня вселился дьявол? разве бес в беса вселяется? Я Паисий разбойник!
Сказав так, старик рухнул наземь, звеня веригами. Сестры шарахнулись, одна игуменья не тронулась с места, шепча молитву. Наконец тихо и ровно начала:
– Ты, конечно, испытываешь нас, отец. Как мог ты, будучи разбойником Паисием, творить чудеса? а чудо меж тем несомненно. И зачем бы тебе входить в нашу обитель? Мы бедны и убоги. А девство наше охраняют ангелы. Ты носишь вериги под рясой и говоришь благочестиво. Конечно, ты отец Памва, а не Паисий разбойник, и напрасно ты нас искушаешь.
Старик приподнял заплаканное лицо и заговорил:
– Не вериги ношу, а нож и меч, не Памва я, а Паисий, беглый раб и разбойник. Видишь эти клейма?
– Клейма могли быть поставлены давно, ты мог быть рабом, и даже разбойником, но теперь все загладил, отец Памва, брат мой милый.
Нонна опять завела тоненько «Под Твою милость прибегаем».
– Теперь, теперь! теперь я и сам не знаю, кто я. Клянусь всем, чем могут люди клясться, что говорю правду. Я – Паисий разбойник, и раскаяния не было во мне. Я задумал обокрасть ваш монастырь, думая, что внешность обманчива и часто скромные обители хранят сокровища. Мы сговорились с товарищами, что я войду к вам под видом старца и ночью открою им ворота. Вот и все. Теперь я не знаю, что делать, что думать. Отпустите меня. Я не сделаю вам зла. – Брат Памва…