![](/files/books/160/oblozhka-knigi-podzemnye-ruchi-sbornik-48860.jpg)
Текст книги "Подземные ручьи (сборник)"
Автор книги: Михаил Кузмин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 45 страниц)
Наутро я был высечен, но нежность Евлогия ко мне удвоилась.
Часть 13
Однажды, когда, по обыкновению, трапезундец укорял меня за жизнь, которую я веду в доме господина, я заметил ему:
– Я делаю это не по своей воле, будучи рабом, притом если ты заботишься о моем спасении, то, хотя бы и исправив свою жизнь по-твоему, я, не приняв твоего учения, все равно буду далек от цели.
– Во-первых, будучи рабом, можно свою волю и желание вкладывать в то, что делаешь как невольник, а потом я скажу тебе, что вот однажды отец сказал двоим сыновьям: «Сделайте то-то»; один сказал: «Вот еще» – и сделал, а другой: «Слушаю, батюшка» – и не сделал. Кто же из них исполнил отцовскую волю?
– Я не понимаю, почему нужно быть или упрямым лицемером, или добрым грубияном, но если тебе хочется, я познакомлюсь с твоими единоверцами, чтобы ближе узнать ваше учение.
Мы замолчали, так как из ближайшей аллеи вышел Евлогий в сопровождении большой овчарки; он шел задумавшись, но не грустный и, заметив нас, дал знак мне остаться, уйти другому, сев на скамью, некоторое время смотрел на летающих низко над землею с криком ласточек и потом, посадив меня рядом с собою, начал:
– Любишь ли ты меня, Елевсипп?
– Ты знаешь, господин, что я люблю тебя.
– Ты любишь меня как доброго хозяина и из боязни, в случае нелюбви, смерти или продажи другому, может быть, менее ласковому.
Вспыхнув, я ответил: «Ты несправедлив, думая так; если б ты был равным мне, я бы любил тебя не менее».
Помолчав, он продолжал, гладя собаку:
– Если все проходит, все тленно, это не означает, что должно отвергать или пренебрегать этими вещами, но бывает, что человек устает в пути и, не дожидаясь, когда сон сомкнет ему веки, сам ложится раньше вечера спать на дворе гостиницы.
Хотя его слова не несли явной мысли о печали, мне стало жаль его, и я, не знаю сам к чему, проговорил:
– Есть люди, считающие душу людей бессмертною.
– Ты – не христианин? – промолвил он рассеянно.
– Нет, я не знаю христиан и верю в бессмертных богов.
– Если нам придется расстаться, юноша, будешь ли ты вспоминать обо мне? – Верным тебе я быть клянусь.
– При встрече с носящим мое имя человеком на минуту вспомнить, что это имя знакомо – было бы достаточной верностью, – улыбнувшись моему восклицанию, заметил он.
Раб принес только что купленную вазу, где гирляндой плясали вакханты и Ахиллес прял в женской одежде в кругу служанок; рассматривая ее с непривычным любопытством, Евлогий тихо сказал:
– Я мог бы разбить ее движением руки, но она может пережить моих детей и внуков и память о них.
Записав цену, он распорядился насчет посадки осенних цветов и, в сопровождении овчарки, легкой походкой удалился, оставив меня смущенным и недоумевающим.
Часть 14
Имея некоторое время свободным, мы с Панкратием, невзирая на сильный ветер и тучи, отправились, как уже давно мечтали, кататься в лодке по Нилу.
Ветер уже разорвал закрывавшие небо тучи, и багровый закат обнаружился во всем своем зловещем величии, кровяня волны с гребнями, когда мы, с трудом двигая веслами, повернули домой, то вспоминая прошлое, причем Панкратий живо рассказывал свои похождения у актеров, от которых его купил Евлогий, то говоря о смутности последнее время нашего хозяина. Не успели мы привязать нашу лодку к железному кольцу у широкой лестницы, спускающейся из сада к реке, месту обычной стоянки хозяйских суден, как наш слух был поражен смутными криками, доносившимися изнутри дома. Ведомые этими звуками и видя бегущих только в одном с нами, но не встречном направлении людей, мы не могли узнать причины этих стенаний раньше, чем не достигли комнаты, где в ванне сидел Евлогий, казавшийся уже безжизненным, смертельной бледности, окруженный друзьями, домашними и докторами. По скорбным лицам присутствующих, молчанию, царившему здесь, из соседнего покоя доносившимся воплям, мы поняли, что смерть не оставила места никакой надежде, и, не расспрашивая о несчастии, молча присоединились к общему горю. На следующее утро мы узнали, что Евлогий, оставив краткую записку, где говорилось об усталости и пустоте жизни, добровольно открыл себе жилы в бурный осенний день, когда солнце появилось только в багровом закате. Из завещания стало очевидно, что мы, награжденные хозяином, отпущены на свободу. Не имея определенных планов, несмотря на неудовольствие Феофила из Трапезунда, я решил искать судьбы с Панкратием, намеревавшимся, отыскав старые знакомства, снова приняться за прежнее занятие актера.
Часть 15
Наше общество состояло из Панкратия, меня, Диодора, искусного гимнаста, с сыном Иакхом, Кробила, Фанеса и белой собаки Молосса; мы путешествовали в двух повозках, вмещавших наши пожитки и приспособления для представлений, останавливаясь в попутных местечках и городах, иногда специально приглашаемые на местные праздники, живя не богато, но весело и беззаботно.
Панкратий меня быстро обучил своему искусству, и, привыкши к театру в нескольких небольших ролях, я скоро перешел на первые, играя, благодаря своей молодости, девушек и богинь, особенно, говорят, трогательно изображая Ифигению, приносимую в жертву Агамемноном, и Поликсену. Бездумная жизнь в Корианде, гибель Хризиппа, пример Евлогия научили меня не придавать большой ценности богатству и благосостоянию, и, имея душу спокойной, я был счастлив, ведя жизнь странствующих мимов. Я любил дорогу днем между акаций мимо мельниц, блиставшего вдали моря, закаты и восходы под открытым небом, ночевки на постоялых дворах, незнакомые города, публику, румяны, хотя и при маске, шум и хлопанье в ладоши, встречи, беглые интриги, свиданья при звездах за дощатым балаганом, ужины всей сборной семьею, песни Кробила, лай и фокусы Молосса. Деньги, полученные от бывшего господина, я хранил в крашеном ларчике из резного дерева и не трогал их до подходящего случая, который и не замедлил представиться, но об этом узнается в свое время, как и последующее течение моей полной превратностей жизни.
Часть 16
Однажды, случайно бодрствуя ночью, когда в гостинице все уже покоились сном, я услышал сильный запах дыма, и сквозь щели деревянных стен мелькали красноватые отблески, не похожие на свет зари; выглянув в слуховое окно, я увидел, что дом, где мы спали, наполовину объят пламенем, не заметить которое дала <,возможно,> моя, бодрствующего, глубокая задумчивость и крепкий сон товарищей. Громко закричав о пожаре, я, не будучи еще раздетым, быстро сбежал по занявшейся уже лестнице, крикнув по дороге какому-то спящему старику: «Спасайся, авва!», и очутился на улице невредимым и первым спасшимся. Вскоре место перед пожаром было наполнено народом, тушащим дом, соседями, любопытными, матерями, отыскивающими своих детей, собаками, пожитками, наваленными кучей, плачущими детьми; люди из второго жилья простирали руки, вотще умоляя о помощи, или калечились, бросаясь из окон, так как лестница давно уже рухнула; старик бродил по площади, рассказывая, как он был разбужен громким криком: «Спасайся, авва», и увидел огневласого ангела, который и сохранил его от верной гибели.
– Полно баснословить, отец, – сказал я, подходя к старику, – этот ангел был не кто другой, как я.
Но рассказчику и слушателям больше нравился огневласый ангел, и они недружелюбно промолчали на мои слова. Когда от дома осталась только кирпичная печь с одиноко торчащей трубою, все стали расходиться и солнце близилось к полдню, я заметил девочку лет семи, горько плачущую на обгорелом бревне. С трудом получая ответы от нее самой, я, через соседей, узнал, что ее родители, люди проезжие, погибли в пожаре, в городе близких нет никого и что ее зовут Манто. Это имя, напоминавшее мне мою далекую родину, беспомощное положение ребенка, не перестававшего молча плакать, привычка не долго думать и покоряться судьбе, сознание, что у меня есть деньги, – заставили меня оставить девочку у себя, и наша семья, потерявшая сгоревшего Молосса, пополнилась маленькой Манто, вскоре привыкшей к нам и к нашей жизни. Но заботы о ее пропитании и воспитании считались принадлежащими главным образом мне.
Часть 17
Следующую часть моей жизни, быть может, еще более богатую приключениями, я принужден передать более кратко, торопимый близостью конца, общего всем людям, и не желая оставлять без урока имеющих возможность почерпнуть таковой в моем повествовании. Около этого времени я был просвещен святым крещением и присоединен к святой апостольской церкви. Этим я обязан Феофилу из Трапезунда, с которым я встретился в один из наших заездов в Александрию; он ясно представил мне всю скверну и греховность моей жизни и даже отсутствие самой надежды на вечное блаженство при продолжении ее. Я благосклонно слушал его наставления, чувствуя усталость от однообразия пестрой жизни странствующих мимов, любовных историй и путешествий; меня беспокоила участь маленькой Манто, но трапезундец сказал, что питающий птиц небесных не оставит погибнуть невинное дитя, особенно если оно будет просвещено святым крещением. Я и девочка приняли таинство в один и тот же день от самого александрийского папы, и с успокоенной совестью в одно ясное утро для скорейшего достижения блаженства я покинул столицу, чтобы направиться в ливийскую пустыню.
Часть 18
Мне нравилась простота братии, долгий день, разделенный между плетением корзин и молитвами, рассказы о кознях дьявола, то проливающего кружку с водой, то отягчающего дремотой веки брата за чтением псалтыря, то являющего в сновидениях казавшиеся давно забытыми милые лица, то в виде черных нагих отроков пляшущего перед отдаленными кельями. Рассказы братии, приходивших из дальних лавр и киновий, имели также предметом различие уставов, пищи и бдений, особое попечительство Господа Бога о пустынножителях и нападки на них дьявола. Один только рассказ, одна встреча не походила на обычные повествования и, как шум моря в занесенной на сушу раковине, напомнила мне жизнь в мире, полную превратностей и уроков.
Часть 19
Однажды, подойдя к источнику, я заметил человека с дорожной сумкой, сидевшего скрестив ноги на камне, в позе, выражавшей сладость и безмятежность покоя. Без одежд он походил бы на отдыхающего Гермеса. Приветствовав его, я спросил, куда он так спешит.
– Ты прав более, чем думаешь, – отвечал тот улыбаясь, – говоря, что я спешу, но человеку, загнавшему лошадь и принужденному идти пешком по пустыне семь дней под этим солнцем, позволительно отдохнуть и подумать о дальнейшем.
Освежившись отдыхом, свежей водой и пищей, принесенной мною, юноша начал рассказ, сдавшись на мои настойчивые просьбы.
– Я родом из Милета и зовусь Хариклом, а мой отец носил имя Ктезифона. Он был купец, но меня предназначал для другого поприща, и едва мне минуло шестнадцать лет, послал меня на знакомом корабле в Рим к старому своему знакомцу и школьному товарищу Манлию Руфу.
Мне было жаль покидать родину, тесный кружок друзей, Мелиссу, которая начинала более благосклонно выслушивать мои нашептыванья, но я был молод, и самое слово «Рим» меня влекло, как луна морскую воду.
– Конечно, в Риме молодому человеку с деньгами можно недурно провести время не только в Субурре, но и съездив к морю за Остию, – заметил я.
– Ты заблуждаешься, думая, что только жажда наслаждений влекла меня в Рим.
У Руфа был степенный изящный дом, редкая библиотека, и его беседы были истинным наставлением для робкого провинциала; встречая у него множество всяких людей, я не имел надобности выходить одному и почти всегда только сопровождал своего хозяина. Однажды мы отправились в цирк; Цезарь, задержанный делами, опоздал, и в цирке, совсем уже наполненном, ждали только его прибытия, чтобы начать зрелище. Осматривая ряды зрителей, я заметил двух людей, которые привлекли мое внимание.
Признаюсь, что, собственно, красота одного из них заставила меня обратить внимание и на не совсем обычный их вид. Старший из них, в одежде восточных астрологов, что-то говорил младшему, не сводя с него глаз, и заканчивал свою речь улыбкой, похожей на улыбку заклинателя змей, между тем как тот в свою очередь также, казалось, не видел ничего из окружающего, кроме глаз своего спутника. «Кто эти?» – спросил я у Манлия, но тот замахал на меня рукою, говоря: «Кто же этого не знает? Орозий маг и его ученик! Разве можно громко задавать такие вопросы? тише – Цезарь». Действительно, Цезарь, окруженный свитою, входил в свою ложу. С тех пор мои мысли всецело были заняты этим юношей, и я всячески изыскивал средства увидеть его; узнав место, где жил Орозий, и сказав Руфу, что хочу составить свой гороскоп, я отправился однажды вечером в дальний квартал, где жил маг, в тайной надежде свидеться с предметом моей любви. Я узнал обиталище мага по львам, которые, прикрепленные к цепи, ходили взад и вперед перед входом; немой раб, введя меня в переднюю, оставил там одного; я, едва сдерживая бьющееся сердце, смотрел на догорающие угли в жаровне, мерцающие медные зеркала, высушенные кожи змей. Наконец занавес отдернулся и вошел маг, но он вошел один.
Рассказчик, отерши пот с лица, так продолжал:
– Придя за гороскопом, я думал найти любовь и встретил заговор и смерть.
– Да, трудно предположить, что можно встретить, увлекаясь чувствами, – промолвил я несколько равнодушно.
– Маг дал мне несколько старинных стихов, где говорилось о смелости, орлах и солнце, и где я приветствовался как новый герой. Я помню начало и некоторые отдельные фразы.
Радостным, бодрым и смелым зрю я блаженного мужа,
Что для господства рожден с знаком царя на челе…
В горных высотах рожденный поток добегает до моря.
В плоских низинах вода только болото дает.
. . . . . . . . . . . . . . . Осушивши
Кубок до дна, говори: «Выпил до капли вино».
И между уст, что к лобзанью стремятся, разлука проходит.
Вскоре – увы – я узнал на себе справедливость последнего изречения. Посещая Орозия все чаще и чаще, я увидел, что вовлечен в большую сеть заговора, который едва не потряс власти Кесаря. Ты, может быть, слышал про это великое предприятие, не удавшееся на первых порах, но которое, клянусь Вакхом, восторжествует?
– Ты напрасно думаешь, что великое для тебя и твоих римских друзей велико и для всего мира.
– Но Цезарю было важно то, что касалось его благоденствия. Вскоре он узнал через шпионов о заговоре против его божественности; везде начались аресты; друзья Манлия Руфа передавали это как свежую новость. Сам Руф не был ни в чем замешан и не знал, как терзают мое сердце все более подтверждающиеся слухи об открытии заговора и вероятной казни участников. Когда я заходил в дом мага, я часто не заставал ни Орозия, ни юноши; унылые лица слуг, молчание или тоскливое перешептывание, пыль, лежавшая повсюду слоями, – все говорило, что обитатели этого дома слишком заняты важными и не сулящими благополучия тревогами. Однажды я застал Марка (сказал ли я тебе, что так звали ученика мага?) в передней; выходя, он крепко сжал мою руку и, не останавливаясь, прошептал: «Завтра перед солнцем жди меня у ворот, что ведут к Остии. Увидит Цезарь, что не рабов в нас встретил, а героев!» – Рассказчик умолк, опустив голову на руки, и я, подождав достаточное время для успокоения чувств или риторической остановки, промолвил:
– Прошу тебя, продолжай, если есть продолжение; твой рассказ меня живейше интересует.
– Когда я вышел за ворота, над равниной, спускающейся к морю, поднимался туман, который казался тем гуще, что за городскими стенами уже была видна заря. Вскоре я увидел всадника, в котором я без особенного труда узнал Марка; молча он сошел с коня и стал доставать письма; я заметил необыкновенную строгость выражения его бледного, почти еще отроческого лица и то, что он как будто ранен. Передавая мне письма к друзьям <из> других городов, делая наставления, он вдруг пошатнулся, прижав к сердцу свою одежду, сквозь которую явственно выступила кровь. Опершись на мое плечо, он продолжал голосом все слабеющим, но не менее полным воли и огня: «Если я буду близок к смерти, если я умру, не бойся оставить меня здесь, на дороге. Спеши, спеши, бери мою лошадь, оставь меня так… Будь радостным, помни: учитель обещал тебе радость, я же завещаю тебе любовь!» – И он, наклонившись, поцеловал меня в первый раз, затем, вздрогнув, умер. Солнце уже было видно из-за городских стен, и я, поцеловав еще раз мертвого друга, закрыл ему лицо полой плаща, сел на оставленного им коня и быстро поехал к гавани.
Часть 20
Десять раз зиму сменяла весна и за летом следовала осень с тех пор, как я удалился в пустыню; память о прошлом едва уже рисовала мне знакомые картины прежней жизни, и я считал себя давно совлекшим ветхого Адама, когда был послан по делам киновии в Александрию в сопутствии брата Маркела. Теперь приближается повествование, могущее смутить душу читателей, но которое тем яснее показывает, как мало можно надеяться на свои силы без помощи благодати, как милосердие освещает самое дно бездны падения, как неисповедимыми путями ведет нас Промысл к спасению. Ты, Христос, сын Бога Живого, сам дай мне язык глаголящий, чтобы в моей слабости, в моем падении была ясна Твоя высота и сила. Однажды, окончив нашу работу, мы с Маркелом возвращались к подворью через узкую улицу в садах за ограждениями в предместье. Было жарко, хотя солнце уже село и из-за лиловых пыльных облаков выплывала луна; пахло верблюжьим пометом, пылью и жасминами, и из-за ограждений садов доносились звуки, тонкие и гнусливые, лир, систров и неизвестных мне инструментов. Какие-то волны тепла будто расходились по моему телу и заставляли руки дрожать и ноги замедлять шаги не от усталости. Мы сели на каменную скамью у ворот одного сада, и Маркел с удивлением смотрел на мои опущенные веки и открытый ссохшийся рот; звуки все звенели, будто рой комаров, и давно забытые лица Лимнантис и Пелагеи, Хризиппа и Евлогия закружились, сплетаясь передо мною. За решеткой в слуховом окне показалось улыбающееся нарумяненное лицо, и нам сказали: «Путники, зайдите внутрь, не бойтесь. Здесь омоют ваши ноги и всячески вас успокоят». Я не двигался, образы все сплетались передо мною, нагие черные отроки кувыркались в какой-то странной бесстыдной игре, голос из-за решетки продолжал говорить, тогда я встал и, отвернувшись от Маркела, смотревшего на меня с грустью, но без укора, вошел в огражденье.
– Я дождусь тебя, авва, – сказал мне оставленный на улице.
Часть 21
Я оставался там до утра, и брат меня ожидал на улице, на следующий день он один пошел на работу, я же, как пленник, все кружился около этого ограждения, и каждый вечер заставал меня входящим в знакомую калитку и вне сидящим брата. Истративши свои скудные запасы и не работая вновь, я стал тратить заработок Маркела, понесшего двойную тяжесть. Я был лишен стыда и жалости и только ждал, когда скрипнет заветная дверь, пройду я по саду мимо нарумяненных смеющихся женщин с гостями, подниму тростниковую занавеску, как забренчат запястья на тонких смуглых руках и щиколотках, поцелуи, запах надушенного тела, как потом женщина, сидя на полу, поджавши ноги, будет перебирать струны и щиплющие тонкие звуки будут сливаться с тихим, печальным и страстным напевом. Что-то в лице ее напоминало мне о прошлом, и я не раз спрашивал ее об родителях, родине, жизни. Она или целовала меня, закрывая глаза, или начинала плясать, звякая кольцами, или сердилась и плакала. Но однажды, когда она была добрей и тише, она рассказала мне свою историю, из которой я узнал, что эта женщина – не кто иная, как маленькая Манто, спасенная мною на пожаре, воспитанная и потом оставленная, когда я покинул мир; я же ей не открылся. Я должен говорить как перед Богом и не могу скрыть, что была жестокая радость своим наслажденьем делать еще более скорбными печальные плоды моего благочестивого подвига. Я проводил с Манто дни и ночи, Маркел же все худел и чах, не говоря ни слова. Он уже не поджидал меня у ворот, а лежал дома на циновке, и когда я объявил ему свое решение снять ангельский образ и взять Манто в жены, он едва мог поднять голову. На следующее утро он умер, я же отправился в пустыню за оставленным там золотом.
Часть 22
Деньги свои я нашел в углу пещеры, где я оставил их зарытыми; не открывая своих дальнейших намерений, я объявил настоятелю, что покидаю их киновию; игумен не сказал ни слова, но простился с сухою смиренностью, и братья не пошли меня проводить до поворота дороги, как был обычай. Меня это не оскорбило, так как я возвращался из пустыни с еще более легкою и обновленной душою, чем шел туда. Путь мне казался найденным. «Прямо и просто поправить зло, которое наделал, хотя бы и невольно, отбросить гордость, стать обыкновенным простым смиренным семьянином, работником, быть добрым, милостивым – не исполнение ли это прямых слов Господа?», – думал я с гордостью, и с любовью смотрел на звезды, мечтая о новой жизни с Манто и оглашая пустыню псалмами и песнями, которые я певал когда-то еще будучи в Корианде.
Часть 23
Я открыл красильню пурпуром, купил дом с садом, рабов, и Манто, освобожденная от необходимости продавать свою любовь, с гордостью и старанием занялась устройством нового хозяйства. Жизнь текла спокойно в тихом счастье и смиренно-горделивом довольстве найденного пути, исполненного долга. Но скоро я заметил, что Манто стала задумчива, не с такою радостью занимается огородом и садом, часто сидит у дверей, бесцельно смотря на улицу, куда-то уходит, и однажды, возвратясь из мастерской, я нашел ее пьяною. Потом она сказала:
– Я знаю, что я – неблагодарное и дурное <со>здание, но я так не могу дольше жить, привыкшая к той жизни, от которой ты меня освободил, чтобы сменить на эту. И там, зная, что я живу во грехе, я утешалась, что есть другая, достойная жизнь, теперь же, не ставши ни счастливее, ни добродетельнее, я лишена и последнего утешенья. Я знаю, что я тебя огорчаю, прости меня за это Христа ради, но дай мне уйти назад.
Так она меня покинула.
Часть 24
Продавши своих рабов, дом и красильню и заплатив вырученными деньгами за должников, сидящих в тюрьме, я поселился со слепою овчаркою на чужом огороде, карауля его за шалаш и пишу. Пришедши к убеждению, что всякий путь, считающийся единственно истинным, ложен, я считал себя мудрее и свободнее всех. Так я прожил лет 20, и слухи о моей жизни и учении распространились далеко за пределы столицы и привлекли ко мне множество людей. Так как мои слова не связывались с определенным божеством, то они принимались равно христианами, язычниками и евреями. Презирая деньги, я часто встречал своих посетителей с грубостью, принимаемою ими за простоту, считая, что обращение должно главным образом сообразоваться с удовольствием, доставляемым тому, к кому оно направлено. Так прошло много лет, как однажды у меня явилось сомнение, не есть ли мое отрицание пути тоже путем, который должен быть отброшен? Проворочавшись без сна до рассвета, поутру я вышел из шалаша, уверенный не возвращаться назад, но не зная, куда идти, и слепая овчарка залаяла на меня, как на чужого.