Текст книги "Подземные ручьи (сборник)"
Автор книги: Михаил Кузмин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 45 страниц)
– Но это еще труднее было сделать, не нарушая фасона, – защищала С. А. своего ученика.
– Да, но это нелепо и безобразно, как ты этого не понимаешь? И так во всем. Это же доказательство. Вообще, я очень рад, что завтра еду. Я вам не ко двору, а если б и пристроился куда-нибудь, так это было бы вроде барабана вместо головы императрицы. Или вы все с ума сошли, или я сумасшедший. Я чувствую себя самым глупым образом, как какая-нибудь пария или идиот, или еще хуже… я уж не знаю, с чем сравнить, как какой-нибудь… Тургенев.
– Это уже прогресс! – заметила Соня, но Полухлебов замахал на нее руками.
Печка в бане
(кафельные пейзажи)
1. Несчастная
Хижина. Или, лучше сказать, лачуга. Убогое пристанище. По стенам открытки, из-за них клопы выглядывают. Смотрят они на несчастную девушку. Она стриженая, горько плачет, и зовут ее Элеонора. Плачет от сердца, не для показу; все равно никто не видит. Клоп – тот и в суде не свидетель. Вдруг несчастная схватывает левою рукою лежащую перед ней мужскую бритву, а правой пишет на разорванном конверте: «Сволочь, мерзавец, я ли тебе не давала, пивом не поила…» Затуманенные глаза не могут следить за прерывистой строчкой. Часы у соседей пробили двенадцать. Элеонора поставила зеркало на пол, приладила огарок, разделась и начала брить лобок. Бреет и плачет, плачет и бреет. Время от времени приговаривает: «Я ли тебе не давала, пивом не поила», – словно язык ее отучился от других речений. Кончила. Зеркало отражает, что ему полагается. Всплеснула руками, и даже рассмеялась:
– Что за черт! Пожалуй, никто узнавать не будет!
2. Арфистка
Сидит барышня. Платье белое, шарф желтый, волосы черные. Ноги короткие, пояс под титьками. На табурете сидит и играет на арфе. Никто ее не слушает. На стене Бонапарт и колчан с голубем. По всем видимостям, очень скучно, но благородно, ничего не поделаешь. Тут бы собачку махонькую пустить.
3. Страшный случай
Целая история. Колька полез за кошкой в подвал. Обозлился потому что. Полез и застрял в окошке. А Петька спустил ему штаны и навалился. Кругом никого, одни огороды, а дом разваленный. Кольке обидно, что ничего поделать не может, голова и руки в подвале, только ногами брыкается. Идет прохожий с портфелем. Видит, зад из окошка торчит, и пни его ногой. Что тут делается, он не понимает; во-первых, с портфелем, во-вторых, идет по своему делу, да и зовут-то его Соломон Наумыч. Пнул, – кирпичи-то и посыпались, все, куда нужно, вошло без остатка, и мальчишки в подвал – кувырк. А дом был вроде хазы. В темноте кривой мужик нос ковырял. Закричал: «Наши аль не наши?» Петька говорит: «Свои».
4. Путешествие
Едет толстая барыня в Берлин. И все по-французски – думает, в Париж. Едет, а сама все «пук» да «пук». Спрашивает: «J’ai, кажется, perdu?» – А муж отвечает: «Не надо было гороха есть».
5. Гречки
Греческие бани. Ну, конечно, мрамор, злато, ладан и смирна. Роскошь первый сорт, а крыши нет. Никто не раздевается, так голые по проспекту и приходят. Маслом мажутся да песком посыпаются. Зачем, спрашивается? Чтобы если хвататься кто начнет, так чтоб и задерживалось и не задерживалось. Премудрость. А мыться не моются.
6. Букет
Лежит на диване дама, вполне прекрасная дама. Перед ней парнишка, кадет или гимназист.
[И] букет держит. Мундирчик у него коротеньки<й>, все наружу. И видать, что дама очень ему нравится. Так нравится, что даже сукно поскрипывает и весь он вскочил с непривычки. Поздравляет с днем ангела. У дамы глазки посоловели, и ручку она к букету протягивает, да так медленно, и все ниже норовит от деликатности, словно это не букет, а аллегория.
7. Купанье
Диана-богиня в укромном месте отдыхает. Настреляла зайцев и легла. А девки, ее прислужницы, купаться начали. Кто плещется, кто полощется, кто друг другу спины моет, одна задницу намылила, другая из горсточки песок между ног сыплет, а другие, расшалившись, как муж с женой барахтаются. Собаки лают, себя не помнят. Сама Диана разморилась, сорвала травинку, кусает ее и глаза прищурила. А из-за куста посторонний мужчина смотрит. Всего как следует еще не рассмотрел, а уж на лоб рога лезут.
8. Репетиция
Барышня с гувернанткой гуляет. Кисейное платьице, зонтик, митенки, ботинки прюнелевые.
У стенки человек стоит, мочится. Барышня к няне-то:
– Что же это такое?
– Оставь, это нас не касается. Это пожарный репетицию с кишкой делает.
Прошли еще несколько шагов, барышня и говорит:
– А вот у нас никогда, никогда пожара не бывает.
9. Африка
Англичанин в светлой паре сидит на террасе, курит. Перед ним кофейные поля и море с пароходом. Дети в песке роятся. Англичанке негр массаж делает. Граммофон заведен на «Типперери». Пушки вдали палят. Розовый попугай в кольце качается, а писем никаких нет. Ни тетя Молли, ни тетя Полли, ни братец Ральф не пишут.
10. Налетчик
Прошел налетчик одну комнату, другую, третью, дальше идти некуда. Повернул штепсель и обомлел. Огромные ляжки и бабий зад вздыблен, потом лоснится, а промеж ляжек чужая лысая голова ползет, и в пенсне. Налетчик даже охрип сразу и говорит:
– Очки-то сними, кобель!
– А ежели я не могу, когда не все вижу в подробности.
Налетчик трахнул из шпалера и опрометью вон. – Только на улице опомнился. Вернулся, чиркнул спичкой, посмотрел на медную доску.
Нет, не ошибся. «Иван Петрович Кабан!»
Даже плюнул с досады.
11. Всадники
Едут двое военных верхами. Офицеры, верно, только что выпущены. Лошади лоснятся, и сами одеты чисто. Сапоги так и блестят. Едут и все друг на друга взглядывают. Взглянут и отвернутся, взглянут и отвернутся. И все улыбаются. Приехали к какому-то месту, так просто место, ничего особенного. Ну, им виднее. Остановились. Один говорит: «Ну что же, Петя, слезай». А тот глаза рукой закрыл и краснеет, краснеет, как вишня.
12. Рыба
Вода. И месяц вовсю пущен. Кусты, деревья, а народа нет. Верно, все спать пошли. Тихо. Рыба наконец голову выставила, посмотрела на месяц, видит, что не червяк, и обратно ушла. Не интересно.
13. Хозяин
А вот хозяин. Павел Прохорович Трубин. Уроженец города Кашин. Окончил трехклассное училище. Проводил жизнь в трудах, а по воскресеньям на клиросе в губернском соборе пел. Имеет одну золотую и две серебряные медали художественной работы. При проезде владыки держал речь, при несмолкаемом одобрении сограждан. Имеет дом полукаменн<ый> и арендует уже много лет торговые бани, в коих его рачительством возведена кафельная печь, украшенная живописными изображениями.
14. Конец
Веник и мочала. Вещи простые, даже низкие, а сколько счастья под ними скрывается.
Да, что веник, что мочала! Только при входе в предбанник люди, которым доступно истинное понимание, охвачены бывают предчувствием… предчувствием, говорю я…
Повесть о Елевсиппе рассказанная им самим
О, Парменид, мудрейший среди мудрых, не ты ли первый сказал людям, что звезда, отмечающая конец и начало дня, зовущая любовников к лобзаньям и расторгающая страстные объятия, несущая покой работникам и снова призывающая их к трудам, – одна и та же? Как же мне не вспоминать твое имя при начале повести моей долгой, полной превратностей жизни, о, мудрый?
Часть 1
Я был родом из Корианды, равно как и мой отец, по имени Питтак; я не помню своей матери, которая умерла, дав мне жизнь и назвав меня Елевсиппом, но старая рабыня Манто часто говорила, что это была высокая женщина, с большими голубыми глазами, искусная в пряже и тканье. От нее я наследовал голубые глаза и веселый, легкий характер, а от отца некоторую хилость тела и страсть к путешествиям. Но я узнал это гораздо позднее, хотя, увы, слишком все-таки рано! А теперь пока, путешествия мои ограничивались окрестными горами и морем, на которое мы, ребятишки, отваживались пускаться на оставшихся челноках, когда все старшие отправлялись на рыбную ловлю, а матери хлопотали у очагов. Впрочем, мы не доезжали даже до ближайших безлесных и безлюдных островков, которые манили меня и о которых я мечтал, засыпая на коленях у старой Манто на пороге нашего дома, смотря на туман над морем, из-за которого выплывала луна, оранжевая, на лиловом небе. Однажды отец меня брал в Галикарнасс, но я никогда не бывал в Милете; о поездке в первый из названных городов я также сохранил смутное воспоминание; помню только белых лошадей, вставших на дыбы и ржущих, которые меня напугали, шумную толпу, большие храмы, но больше всего занимало меня, что я так долго нахожусь с моим отцом, небольшим, подвижным человеком, с худым и задумчивым лицом и черною бородой. Я слышал стороною, что он один из самых богатых людей окрестности, что случается, что он ссужает деньгами даже милетцев, и что никто так не строг к должникам, как он, но я плохо понимал это, и мне казалось невероятным, чтобы этот серьезный, печальный и ласковый человек мог быть строг к кому-нибудь. В бурную погоду мы вылезали на крышу и смотрели на волны, и когда случалось чужому судну разбиться около наших берегов, мы с увлечением вылавливали плавающие товары и вещи экипажа, соревнуясь в удачной ловле. Так я жил до пятнадцати лет изо дня в день, из года в год, растя вместе со своими сверстниками и радуясь солнцу, как ящерица.
Часть 2
Это было под вечер, когда загоняли стада. Помогая отцовским пастухам и завлеченный отставшею и непослушною козою далеко в горы, я очутился в местности, которая казалась мне неизвестною. Ручей с берегами, поросшими густым кустарником, один нарушал тишину узкой долины между безлесными скалами. Я не видел, куда в надвигающейся ночи свернуло упрямое животное, и стоял в раздумье, как вдруг кусты у ручья, зашевелившись, раздвинулись, и моим глазам открылась девушка лет четырнадцати, вышедшая на берег. Так как ее волосы были украшены водяными цветами, сама она была прекрасна, насколько можно было судить в сумерках, и, встреченная в безлюдной местности, она не походила ни на одну из окрестных девушек, знаемых мною, то я подумал, что это нимфа ручья, текущего по долине. Я стал на колени в отдаленье и, сложив молитвенно руки, так начал к ней, остановившейся у самых кустов берега: «Если я тебя потревожил, благая нимфа, прости мою неосторожность и, как милостивая, помоги мне лучше найти мою козу и дорогу домой, чтобы тебе снова вкушать безмятежность покоя». Она же стояла, не отвечая; и я продолжал: «У меня теперь ничего нет с собою, что могло бы походить на дар тебе, но я обещаю завтра принести пирожков с маком, молока, меду и цветных лент на кусты, чтобы почтить тебя, госпожа». Белевшая в сумерках фигура заколыхалась слегка, и голос, тонкий, как пение кузнечика, прозвучал мне: «Кто ты, смешной человек, не могущий отличить бедной, простой девочки от божественных нимф?» – Я подумал, что нимфа может испытывать меня, и, не вставая с колен, продолжал: «Зачем же ты в этой долине одна и ночью? Что ты здесь делаешь? Подойди ко мне, дотронься до меня рукою и ответь на мои вопросы, чтобы мое сердце не смущалось напрасно». – «Вот я подошла, вот я дотрагиваюсь до тебя, вот я отвечаю: я жду здесь моего отца, который, приехав, пошел в Корианду и, не захотев ни брать меня в город, ни оставлять на берегу у всех на виду, провел в эту, едва ли не ему одному известную, долину дожидаться его прихода». – «Вот я теперь тоже узнал эту долину и всем расскажу, и тебе нельзя будет сюда прятаться».
– Зачем же ты это сделаешь? Ты нас совсем не знаешь и зла от нас не видел.
– А затем: наверно, ты с твоим отцом занимаешься нехорошими делами, раз их нужно делать ночью и спрятанными от людских взоров.
Она, нахмурившись, сказала:
– Ты глупый и злой мальчик, больше ничего, я сама скажу отцу, и если ты придешь сюда еще раз, он убьет тебя.
– Я сам могу убить его.
– Ты? – спросила она, и тихая долина огласилась громким смехом, разбудившим спящих птиц. Меня и влекла и сердила эта еле видная девушка, и, не желая ссоры, я проговорил миролюбиво:
– Не сердись, девушка, я не скажу и ты не говори, а когда ты будешь здесь, я буду приходить тоже, чтобы тебе не было скучно.
– Хорошо, так-то лучше. А ты сам кто?
– Я Елевсипп, сын Питтака, – начал было я, но она прервала, спрашивая, какие у меня волосы, глаза, рост и губы, и, получив ответы на свои вопросы, прибавила:
– Ты должен быть красивым, мальчик, и я люблю тебя и рада, что встретилась с тобою. Дай я тебя поцелую.
И это было совсем не то, что поцелуи старой Манто. Но раздался громкий свисток, возвещавший приход отца девушки, и я поспешил уйти, узнав на прощанье, что ее зовут Лимнантис. Домой я пришел совсем поздно, когда все уже давно спали, и, легши на дворе, я всю ночь просмотрел на звезды, слыша шорох овец за загородкой и думая о поцелуе Лимнантис.
Часть 3
Приходя неоднократно в долину к Лимнантис, я узнал и ее отца; я до сих пор не знаю, какие дела приводили его так часто в Корианду и с какой целью их надо было скрывать; он был поживший и видевший, пожалуй, больше моего отца городов человек, и его жесткие веселые глаза часто смущали меня и останавливали мое начинающееся к нему расположение; звали его Кробил; однажды мы поспорили с ним из-за пустяков, и я вспылил, но бессильный перед ним, упомянул про богатство и значение моего отца Питтака.
– Где тебе рассуждать о богатстве и значении, когда ты дальше своей дыры ничего не видел.
– Моего отца знают и в Галикарнассе и даже в Милете.
– Охо, в Милете, а в Афинах, а в Риме? в Сицилии и Александрии? а в Карфагене, у далеких Бриттов? – закричал он.
– Ты, конечно, считаешь меня за мальчика, плетя были с небылицей. Афины, разумеется, я знаю, что они за морем, и Рим мне поминал отец мой, а выдуманных стран и городов я тебе могу наговорить еще больше.
Но Кробил, махнув рукою, ушел от меня, я же поспешил к Лимнантис рассказать свою обиду. Прослушав, девушка заметила:
– Конечно ты не прав, вступая в спор о том, чего не знаешь.
– Понятно, что ты на стороне отца!
Я отвернулся недовольный, но вскоре мы помирились за поцелуями, слова же Кробила мною вовсе не были забыты. Отцу я ничего не говорил ни про девушку, ни про Кробила, ни про долину и на время его нечастых пребываний дома сокращал свои посещения в горы, так что он, и вообще рассеянный ко мне, не замечал никакой перемены. Больше я боялся старой Манто и часто опускал глаза, краснея, когда она слишком долго на меня смотрела, и, увидав, что ее пристальный взор замечен мною, вздохнув и покачав головою, снова принималась за оставленное шитье или чинку сети. Когда Лимнантис не бывало, я находил написанными веткой на песке слова: «Буду тогда-то, жду тебя; целую», – и я в свою очередь чертил ответ: «Радуйся, в горе жду тебя; люблю», и, сорвав длинную ветку в цветах, сметал написанное наверху, чтобы оборотная сторона стиля, стирающая строки, была не менее прекрасна, чем их писавшая.
Часть 4
Близилась осень, и вершины гор все чаще были заволакиваемы облаками; отцу Лимнантис приходило время прекратить свои приезды, и мы с грустью думали о предстоящей разлуке. Как часто случается, простейшее решение пришло последним в голову, и только накануне их отъезда я решился спросить у Кробила, согласен ли он дать мне в жены свою дочь, и об этом же переговорить с моим отцом. «Смотри, согласен ли будет на этот брак Питтак, твой отец, столь богатый и известный даже до Милета человек?» – сказал мне Кробил, усмехаясь.
– Я умру, если он не согласен, – проговорил я, краснея от полного благодарности взора Лимнантис. Когда, пришедши к моему отцу, я сказал, что мне надо поговорить с ним, он заметил, улыбнувшись:
– Наши желания совпадают, сын мой; мне тоже необходимо поговорить с тобою и сообщить решение, могущее интересовать и тебя.
– Вот я готов тебя слушать, отец, – ответил я, чувствуя смутную тревогу.
Помолчав, он начал так: «Приобресть богатство, значение и влияние у сограждан ты мог бы, лишь развивая то, что ты имеешь наследовать от меня, но вот я вижу, что мало этого, чтобы чувствовать себя совершенным и богоподобным человеком. Учение, которого мне недостает, я намерен дать тебе, и сколько бы это мне ни стоило, я решил послать тебя в Афины, чтобы из самого очага получить огонь знания. Будь мужем; смотри, твоя верхняя губа уже темнеет первым пухом, и прошла пора сидеть тебе у женского платья. Благодарить богов и радоваться ты должен каждую минуту за твою молодость и предстоящий путь».
– Я благодарю богов и тебя, отец, но не скрою, что другая цель и другой предмет беседы с тобой мною предполагался. Сноху в дом твой хотел я ввести, а ты готовишься вывести из него и сына.
– Сноху, дитя? я и не заметил, что ты жених. Кто же она? Хлоя, дочь Никандра?
– Нет, отец, Кробила она дочь, Лимнантис.
– Кробил – не из числа моих друзей, и в первый раз слышу, что у него есть дочь. Она – чужеземка.
– Не чужеземкой ли была и мать моя, твоя жена?
– Я ничего не говорю против девушки, я ее не знаю, но ты молод, и твоя любовь не потонет при переезде морем в Афины. Это – лучшее испытанье; верная любовь, верная дружба, любовь к родителям и смерть за родину – четыре блага, которые первыми должно просить у бессмертных.
В путь, в путь, сын мой; девушка, если хочет, может жить часть времени у меня, чтобы я узнал ее ближе.
И он обнял меня, задумчивого и хмурого, как вершины наших гор осенью, и вовсе не похожего ни на жениха, ни на юношу, едущего в Афины.
Часть 5
– Согласен, согласен! – кричал я, спускаясь в знакомую долину и видя, как Лимнантис спешила мне навстречу радостная.
Приблизившись на расстоянье, откуда можно рассмотреть выражение лица, она остановилась и, опустив поднятые руки, промолвила:
– Разве теперь веселые вести приносятся с лицом как на похоронах? И я верю больше твоим глазам и щекам, с которых сбежал румянец, чем голосу, несущему радость.
– Он согласен, – говорю я, – мой отец, на наш брак, лицо же мое печально и щеки бледны оттого, что я пришел проститься с тобою. – И, вздыхая, с запинками, я передал ей решение и разговор моего отца. Видя, что она молчит в ответ на мои слова, я тихо молвил, обнимая ее:
– Теперь ты видишь, что я говорил правду?
– Да, обе твои правды – увы! – правдами оказались.
– Разве ты не веришь верности моей любви?
– Я и верю, и не верю, радуюсь и скорблю; я знаю, что ты меня любишь, но шумный большой город, новые лица, друзья – плохая поддержка любовной памяти. Я буду ждать тебя одна, лишь с твоим образом в сердце за друга, и не одинаково будет проходить неделя в Афинах и семь дней в Азии, и часы будут неравно длинны для разлученных любовников.
Я клялся ей, целуя землю, и она улыбалась, но когда, простившись, я с горы обернулся в последний раз на долину, девушка, закрыв лицо руками, казалась плачущей. На следующий день чуть свет мы с отцом отправились в Галикарнасс, чтобы там сесть на корабль, идущий в Афины, так как он не заходил в Корианду. Слушая краем уха наставления моего отца, я смотрел, как родной берег все удалялся, и мысль, что я вижу его в последний раз, была далека от меня.
Часть 6
Отправляясь впервые на настоящем корабле в такой сравнительно дальний путь, я мало думал об оставляемом мною: об отце, девушке и Корианде, и, следуя мимо голубоватых в дымке отдаленности островов, я смотрел на играющих дельфинов, мало занимаясь своей будущей судьбою. На корабле я свел знакомство с природным афинянином, который, узнав, кто я, куда и зачем еду, захотел взглянуть на письмо к отцовскому знакомцу, где я должен был остановиться.
– Главк, сын Николеаха? – воскликнул новый знакомый, – но ведь он умер известное время тому назад и, будучи одиноким, оставил дом пустым. Но не беспокойся, юноша, – прибавил он, заметив мое опечалившееся лицо, – я могу тебе оказать помощь в этом отношении и дать письмо к моему родственнику, живущему в Афинах.
– Он, конечно, честный и достойный человек? – спросил я, помня наставления отца об осторожности.
– Он исполняет обычаи сограждан, не женат на собственной дочери, как персы, не дает ее другим, как массагеты, не считает воровство за подвиг, как киликийцы, и погребает своих умерших по обычаю предков – потому считается честным и достойным человеком.
Смущенный несколько таким отзывом, я повторил: «Все-таки он, значит, честный?»
– По-афински, мой друг, по-афински.
– И мне, уверяешь, будет там удобно?
– Я не знаю твоих свойств: может быть, ты причудлив, как Демофон, стольник Александра, которому было жарко в тени и который на солнце испытывал холод, а может быть, ты, как Андрон Аргосский, переходивший без жажды ливийскую пустыню. Но важнее всего в твоем положении не имеющего знакомых и чужестранца, что ты будешь иметь дружеский дом, где остановиться.
Поблагодарив своего нового друга, я спросил, как имя моего будущего хозяина, и узнал, что его зовут Ликофроном, сыном Менандра. За такими разговорами мы не заметили, как прибыли в Пирей, где и сошли на сушу.
Часть 7
Ликофрон жил у Диомейских ворот на нижних уступах Ликабедской горы, так что нам, прибывшим через гавань, пришлось проехать весь город, чтобы достигнуть места остановки. Еще начиная с Пирея, я был как вне себя: мне казалось, что весь город охвачен трепетом всеобщих празднеств или тревогою военного времени. Я никогда не видел такого количества людей, домов, храмов; лошади в колесницах ржали и становились на дыбы, солнце блестело на конских сбруях и шлемах солдат, продавцы с водой громко кричали, шли священные процессии и когорты с музыкой, голуби мягким шумом крыльев стаями перелетали с места на место, и гадальщик, сидя на корточках у стены, предсказывал желающим судьбу по бобам. Хозяин, хотя и не предупрежденный, встретил нас радушно, равно как и его два сына, приблизительно мои ровесники; меня сейчас же отвели в ванну, и потом мы сели за обед, меж тем как рабы наскоро приготовляли комнаты для нашего жилья. Я не знаю, были ли женщины в семье, так как за столом я их не увидел, но мужчины были разговорчивы и просты, и, слушая их непринужденный разговор о городских делах и вопросах поэзии, я чувствовал свое еще полное невежество, но когда я высказал свои мысли, гости громко рассмеялись, говоря, что в моем возрасте время еще далеко не потеряно и что младший из сыновей хозяина, Хризипп, старший меня только на несколько месяцев, будет моим спутником и товарищем в занятиях. Когда раб, пожелав мне спокойной ночи, оставил меня одного, я долго ходил взад и вперед по своей маленькой комнате. Шум улиц или смолк уже, или не долетал досюда, и в окно, расположенное выше моего роста, виднелся квадрат ночного неба с большою одинокою звездою, знакомою мне еще с детства в Корианде. Я с грустью вспомнил о родине, Лимнантис, но скоро отвлекся мыслью к завтрашнему утру, когда я пойду слушать философов и Артемия ритора вместе с Хризиппом, казавшимся мне таким умным, изящным и красивым.
Часть 8
Жизнь наша, хотя и в Афинах, была очень однообразна; мы знали только две дороги: из дому к месту наших занятий и обратно домой; сначала, по старинному обычаю, нас сопровождал даже раб, неся наши вещи, но потом мы стали ходить вдвоем. Я очень подружился с сыном Ликофрона, и, перестав несколько считать его фениксом учености и светскости, я тем свободнее говорил с ним о детстве, о своем отце, о старой Манто и о моей любви к Лимнантис. Признания Хризиппа были другого рода и, непонимаемые мною, несколько смущали меня, что я готов был всецело относить к моей необразованности, и всеми силами старался стать достойным дружбы этого высокого и надменного юноши.
Однажды под вечер мы гуляли в олеандрах за городом у ручья, и я в десятый раз вспоминал о Лимнантис, как Хризипп, усмехнувшись, молвил:
– Ты, как старый жрец, повторяешь слова, о которых не думаешь, и я не верю, что поцелуи простой девочки могли быть так искусны, чтобы память о них сохранялась полгода.
И раньше чем я успел что-нибудь ответить, он взял мой затылок одной рукой и, крепко прижав мои губы к своим, поцеловал меня, быстро вложив свой язык мне в рот и взяв его обратно так неожиданно, что мне это казалось молнией, и, ясно запомнив его потемневшие зрачки совсем близко к моим глазам, я не узнал его через секунду в опять спокойном, надменно усмехающемся высоком юноше.
Ночью я горько проплакал, вспоминая о Лимнантис, но вскоре память о ней становилась все бледнее, и как радушный дом Ликофрона заменил мне отцовский, так бедная любовь девушки забылась мною в первых радостях тесной дружбы.
Часть 9
Позванный через раба Ликофроном, я нашел его сидящим в саду под платаном; в руках у него были таблетки, которые он держал открытыми; солнце освещало скамейку и колени Ликофрона в белой тунике, оставляя лицо его в тени.
– Тебе неизвестно написанное здесь? – спросил он, протягивая мне вощеные дощечки, где я прочел:
Сравнить возможно ль снег на вершинах гор
С твоим прекрасным, ясным как день челом?
И кудри тень на лоб бросают,
Тени от тучки подобны летней.
Сравнить возможно ль неба лазурь весной
С очей лазурью, где не бывает туч,
Где вечно та весна осталась,
Будто в блаженных райских рощах?
Сравнить возможно ль алой гвоздики цвет
С твоим румянцем, алостью нежных губ?
И сколько зерен есть в гранате,
Столько в устах у тебя лобзаний!
Я не читал дальше, узнав алкейский размер Хризиппа, и, отдавая назад дощечки, проговорил:
– Разумеется, знаю: это стихи твоего сына Хризиппа.
– А к кому они обращены, ты тоже знаешь?
– Ты спросил бы лучше у него самого об этом, но мне он говорил, будто ко мне обращена элегия, – ответил я менее спокойно. Ликофрон, молча пожевав губами, начал: «Сделать совершившееся не бывшим невозможно, но имея амбар, охваченный пожаром, должно заботиться о спасении других построек. Теперь я отвечаю за тебя перед твоим отцом, и если даже не случится необходимости тебе его увидать, чтобы успокоить его старость, все совершаемое тобою будет подробно ему известно. Думай об этом при поступках». – Ликофрон встал и поправил одежду, будто давая знать, что беседа кончена.
Гнев Хризиппа, когда я передал этот смутивший меня разговор, был ужасен. «Бежать, бежать! – поминутно повторял он, ругаясь как бешеный, – разве мы живем в Спарте? Из-за обыкновеннейшей вещи подымать такой шум? Небось испугается, когда увидит, что мы осмелились отплыть. Притворись обиженным и скучающим по родине, и когда ты сядешь на корабль, делая вид, что отплываешь в Галикарнасс, я буду уже на палубе, чтобы вместе ехать провести некоторое время на Крите, где у меня достаточно друзей». Я был смущен и обидой, и необыкновенностью Хризиппова плана, а он утешал меня, обнимая, и шаткая кровать скрипела от наших движений.
Часть 10
Начатое благоприятно путешествие было очевидно неугодно богам, так как на второе утро омрачившееся внезапно небо, отдаленные раскаты грома и громкий крик морских птиц известили нас о надвигающейся буре. Она налетела раньше, чем мы думали, и, несмотря на выброшенный груз, на наше бросанье всей толпой с борта на борт при каждой волне, чтобы привести корабль в равновесие, на наши молитвы и обеты богам, вскоре сделалось очевидным, что нам не избегнуть крушения.
Со слезами и поцелуями мы с Хризиппом связали себя длинным поясом, чтобы вместе спастись или погибнуть, и бросились в бушевавшее море в ту минуту, как раздался треск нашего корабля, нанесенного бурей на острую скалу, заглушённый криком экипажа. Вынырнув через некоторое время из поглотившей нас волны, я увидал, что непрочная связь, соединявшая нас, порвалась, и, не слыша слов Хризиппа, плывшего вблизи, но уже отдельно от меня, из-за свиста ветра, шума волн и почти незаметного при общем грохоте грома, я кричал ему ободрения, крепко держась за попавшуюся под руки доску. Волны разделяли нас все больше и больше, и, все более удаляясь от своего друга, я видел, как его скрывшаяся под водой голова вынырнула, чтобы снова быть покрытой водою, и, захлестнутая волною после вторичного появления, не показывалась больше. Обессиленный борьбою со стихиею, пораженный очевидной гибелью друга, я лишился чувств и не знаю, молитвами ли моего отца в Корианде, покорностью ли моего тела, предавшегося на волю волн, спасенный, очнулся на незнакомом песчаном берегу, усеянном обломками нашего судна и то мертвыми, то бесчувственными телами. Все мои члены были разбиты, меня тошнило от соленой морской воды, и при воспоминании о гибели моего друга из глаз моих полились обильные слезы. Когда тучи совсем прошли и засияло солнце, пришли люди, забравшие выброшенные и годные еще вещи и оставшихся живыми людей; так как я не мог двигаться, меня отнесли на руках в хижины прибрежных гор, жители которых были пираты и торговцы невольниками, родом из Тира.
Часть 11
Захватившие нас решили, подождав, когда я достаточно окрепну, чтобы перенесть далекий путь и чтобы иметь достаточно хороший вид для покупателей, определить меня в партию рабов, отправляемых на Александрийский рынок; остальных пленников с нашего корабля они распродали по окрестностям, оставив до Александрии кроме меня только еще старика из Трапезунда, ценного своим знанием ухода за садами. Работать меня не принуждали, и я, слабый от перенесенного, целыми днями лежал в полутемной комнате, думая о прошлом, оплакивая несомненную гибель Хризиппа или слушая рассуждения трапезундца, человека доброго и справедливого, хотя и не признававшего бессмертных богов, воле которых, напротив, покорившись, я легко и бездумно помышлял о будущем. Звали моего нового друга Феофилом, хотя он был еврей по вере. И мы очень желали попасть к одному и тому же хозяину, не расставаясь и в рабстве. Это наше желание исполнилось вполне, так как, когда после довольного времени нас привезли в Александрию и выставили на рынке ранним утром, мы были в тот же день куплены одним человеком, приставившим Феофила к огороду, а меня взявшим для своих личных услуг, так как я был молод и приятен на взгляд. Так как мой хозяин был человек далеко не старый, добрый, всегда улыбающийся и от него пахло мускусом и амброй, то я скоро привык к своему положению, хотя садовник и говорил, что я живу во грехе, чего я не понимал, будучи различной с ним веры. Хозяина же нашего звали Евлогием, и его дом находился недалеко от Солнечных ворот.
Часть 12
Всего утомительнее бывало для меня стоять во время долгих пиров. Когда интереснейшие вначале разговоры становились бессвязными, певцы и музыканты, уставшие, играли каждый свое, воздух делался тяжел от пара жареной дичи, дыма курений и дыхания людей, подавая блюда и вино или ходя с освежающей вербеной, я совсем засыпал и чуть не падал на пролитых лужах вина и раздавленных брошенных розах. Однажды Евлогий давал прощальный ужин актрисе и куртизанке Пелагее, которую он любил больше трех месяцев. Она сидела рядом с ним в венке из настурций, в полосатом, черном с красным, хитоне, рыжая, с несколько раскосыми подведенными глазами, блестя подвесками и зубами, видными во время улыбки, прикасаясь к кубку в том месте, где прикасался Евлогий, и тихонько с ним говорила, будто не перед разлукой. И вдруг, когда случайно говор стих, была услышана ее речь к хозяину: «И вот, прощаясь с тобой, мой друг, я обращаюсь к тебе с просьбой: по обычаю, не откажи мне подарить на память чего бы я ни пожелала!» – «Приказывай, прекрасная Пелагея; надеюсь, ты не будешь кровожадна и не потребуешь моей жизни?» – «Елевсиппа я прошу, твоего раба», – сказала женщина, и Евлогий, не нахмурившись, быстро ответил: «Он твой», – и потом, обратившись ко мне, добавил: «Целуй руку новой госпоже». Пелагея мне казалась чудом красоты; не будучи новичком в любви, я не знал женщин, и слова куртизанки мне показались зовом к чему-то неведомому; но, не сознавая сам, что я делаю, я опустился на колени перед Евлогием и сказал: «Я – раб твой: ты меня можешь убить, продать, подарить, но если мой голос может быть услышан, не прогоняй меня; если ты недоволен, накажи меня, но не разлучай с тобою». Евлогий, нахмурившись, молчал, а Пелагея, захлопав в ладоши, воскликнула: «Я отказываюсь, я отказываюсь: лишить такого преданного и нежного слуги было бы преступлением!»