Текст книги "Подземные ручьи (сборник)"
Автор книги: Михаил Кузмин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 45 страниц)
Рассказ о Ксанфе поваре царя Александра и жене его Кларе
Великого Александра во всех дальних походах сопровождал старый Ксанф, ведавший царскую кухню. Старику нелегко было делать трудные переходы через пустыни и горы, но царь не расставался со своим поваром, привыкнув к нему и опасаясь отравы, в случае, если бы пища была приготовляема другими, менее преданными руками. Ксанф любил Александра, зная его с рожденья, так как был очень стар и служил еще при королевском деде поваренком. Ксанфова жена Калла была тоже уже древняя старушка, но не отставала ни от мужа, ни от Македонского героя, который в ее глазах продолжал оставаться дитятей. Она следовала за войском в закрытой повозке, пекла Александру пирожки с рыбой, как никто другой не умел, по старым заветам, а в часы бессониц звалась иногда в палатку царя, чтобы петь фессалийские песни и рассказывать сказки.
Так они переезжали из страны в страну, из области в область, минуя горы, реки, пустыни и необозримые болота.
После одной из побед Александр остановился в глухом ущелье и пожелал съесть любимых своих пирожков с рыбой; Калла тотчас принялась за стряпню, а чтобы дело шло скорее, послала мужа чистить рыбу к ручью, покуда сама месила сдобное пресное тесто. Повар разрезал рыбу ножом и принялся ее мыть в горном ручье, но лишь только струя коснулась распоротых рыбок, как вдруг они оживились и ускользнули из руки изумленного Ксанфа; и не только сами рыбы воскресли, но даже лежавшая на берегу выброшенная икра, на которую попадали разбегавшиеся волны ручья, обратилась в мелкую рыбешку и весело поскакала в журчащую воду. Как стоял старик на коленях, так и остался недвижен; придя в себя, он возблагодарил благостных нимф, показавших ему такое чудо, рассказал по секрету все происшедшее Калле, они вернулись к ручью с большими кувшинами, чтобы набрать чудной воды, а пирожки испекли с новой рыбой, вымытой в другом, уже обыкновенном источнике. О волшебной силе живительной влаги старые супруги никому не сказали, а каждое утро пили по несколько глотков из спрятанных сосудов. И в дряхлые тела начала входить прежняя юность, морщины исчезали, щеки покрылись румянцем, волосы стали гуще и чернее, глаза блестящее, походка легче, голос более звонким. От взоров царя Александра не утаилось это чудное превращение, когда однажды вместо обычной древней старухи к нему вошла пожилая женщина лет сорока, в которой он без труда, но с большим удивлением признал Ксанфову жену Каллу. Остро взглянув на вошедшую, он произнес: «Супругу ли повара моего, старого Ксанфа, я вижу, или демоны меня обманывают видениями? или ко мне вернулось младенчество и я лежу спеленутым? кто сбросил с твоих плеч тридцать долгих лет, добрая мать?»
Поварова жена сначала отпиралась, но потом, взявши страшную клятву с царя, открыла ему все как было. Александр ничего не ответил, но велел тотчас призвать к себе Ксанфа. И тот вошел твердой походкой пожилого, но полного силы и крепости мужа. Бросив беглый взгляд, король закричал: «Сознавайся, обманщик, ты утаил от меня источник живящей воды затем, чтобы пользоваться им одному? Безумец, думаешь ли ты, что бессмертие может быть достигнуто простыми смертными? Или по приезде домой ты разольешь свою воду по мелким сосудам и пойдешь продавать ее на рынок всем желающим? Боги одни дают нам силу бессмертия, ни воля, ни случай не принесут нам небесного дара. Ты увидишь как ты ошибся». Александр велел связать повара и помолодевшую Каллу и поместить в деревянную клетку, чтобы возить за войском, пока не решит, что с ними делать. Слух о чудесной воде распространился по лагерю, и все спешили взглянуть на обновленных старцев. Сам король каждое утро справлялся что с узниками; конечно, он с детства любил Ксанфа и Каллу, потому и справлялся, но почему-то всегда бледнел и хмурился при ответе, – «Все молодеют», и чуть только ранний предутренний свет заставит его открыть глаза, как он уж кричит: «Что узники?» – «Молодеют» – был всегдашний ответ, и с каждым разом все бледнее и суровее делался царский лик. А заточенные старики, скрыв на груди под одеждой склянки с живой водою, все яснее и яснее глядели помолодевшими глазами, щеки их делались все глаже и нежнее, само тело стало более гибким и стройным, и когда Калла пела фессалийские песни, ее голос звучал, как прежде, лет пятьдесят тому назад, когда она еще девочкой бегала по горным долинам, собирая красные маки. В своей клетке молодые супруги смеялись, шутили, играли в камушки, словно забыв о неволе, как беззаботные птицы. Самим поцелуям вернулась давнишняя свежесть, словно при первых признаньях робкой любви.
Так шел царь вперед, а за войском следовала повозка с беспечными пленниками. Наконец впереди блеснуло плоское сверкающее море за желтою отмелью. Александр собрал солдат и велел привести на середину Ксанфа и Каллу. Они прибежали, как школьники, смеясь и подбрасывая мяч, а король, бледный, оперся на плечо Гефестиона, чтобы скрыть волнение. Он начал хриплым голосом: «Друзья и соратники, сейчас вы воочью увидите, можно ли смертным, рожденным не от богов, здесь достигнуть сладкого бессмертья». Затем он приказал посадить повара с женою в лодку, отъехать на глубину и, навязав им камни на шеи, бросить в море; сам же, встав на одиноко стоящем холме, смотрел, окруженный друзьями, как исполнят его приказание. И лишь только всплеснувшие волны улеглись, снова сомкнувшись над брошенными телами, Александр, высоко подняв к небу отобранные у стариков сосуды с чудесною водою, громко сказал далеко по прибрежью разносящимся голосом: «Мужи и братья, вы видели сами, куда ведет гордость человеческой воли, куда ведет путь, не указанный Небом? Смертные, мы должны умирать; лишь дети богов, только сыны Аммоновы могут дерзать к бессмертию». Он бросил на землю сосуды, и звон их осколков покрылся восклицаниями толпы: «Слава сыну Аммонову, герою Александру бессмертному!» Но с моря тонким гласом, тростниковым шелестом донесся детский вопль: «Александр, Александр, смотри, казнись и кайся!»
А там, рассекая мелкие волны, мчался титон и наяда с лицами Ксанфа и Каллы; первый трубил в витой рог, а та, обвив шею другу, кричала, широко раскрывши рот: «Александр, спасибо тебе, что ввергнул нас в море, теперь не настигнешь, а мы не боимся ни смерти, ни скучной дряхлости. Я – Калла, и Ксанф рядом со мною. А ты, царь, умрешь в Вавилоне немилою смертию. Помни, помни». И сверкая светлыми брызгами, они исчезли вдали, где солнце садилось за плоский мыс. На берегу царь и войско долго молчали, но по данному знаку заревели трубы, застучали щиты, повозки заскрипели и вся громада повернула назад от моря и медленно двинулась обратно в наступавших сумерках. Александр велел отроку метить в низко пролетавшую чайку и, подобрав упавшую птицу, идти впереди войск рядом с ним, чтобы испытывать каждый ручей, не это ли живоносный источник.
Но напрасно омывали чайку во всех ручьях и реках: она только делалась мокрой, но жизнь к ней не возвращалась. Когда же она начинала смердеть, отрок ее бросал и метил в другую.
Так они шли через горы и долины мимо озер и необозримых болот: царь впереди, рядом лучник с мертвою птицей в руках, за ними полководцы, далее следовало войско тяжкою тучей, а позади со скрипом пылили повозки.
Долго они блуждали таким образом, не находя чудесной горной долины, пока Александр не велел бросить птиц и не стрелять новых.
Он вышел к войску и снова убеждал в очевидной невозможности для людей бессмертия и в его, Александра, божеском роде. Голос его был тверд и звонок, глаза сияли и щеки пылали румянцем, потому что на этот раз сын Филиппа их нарумянил, чтоб не смущать слабых сердец царским сомненьем.
Путешествие сэра Джона Фирфакса по Турции и другим примечательным странам
Глава первая
Мои родители были небогаты, хотя и принадлежали к роду Фирфаксов; я совсем не помню отца и матери, потеряв их еще в детстве, а воспитывался у дяди с материнской стороны, старого холостяка Эдуарда Фай; он был судьею в Портсмуте, имел небольшой дом, изрядную библиотеку и единственную служанку: экономку, домоправительницу, кастеляншу, кухарку, судомойку и мою няньку – кривую Магдалину. Из окон второго этажа был виден порт и суда, а во дворе был небольшой огород и несколько рядов роз. Дядя вел тихую и экономную жизнь, которая мне не казалась бедностью, но потом я сообразил, что мы могли бы жить и иначе, не будь мистер Фай грязным скрягой.
Я был шаловлив и непослушен, всегда воевал с уличными мальчишками, возвращался домой с продранными рукавами на куртке – и мистер Эдуард с Магдалиной взапуски меня бранили и не секли только потому, что все-таки я был сэр Джон Фирфакс.
В школе я подружился с Эдмондом Пэдж, сыном соседнего аптекаря. Трудно было предположить, какой отчаянный сорвиголова скрывался за бледным лицом Эдмонда, лицом «девчонки», как дразнили его товарищи. Правда, буйная резвость находила на него только временами, и тогда он был готов на самые сумасбродные затеи, на любую ножевую расправу, обычно же он был тих, послушен, скромен, помогал отцу развешивать лекарства, ходил каждое воскресенье в церковь и выслушивал до конца проповеди, опустив свои длинные ресницы. Говорил глухо и с трудом, будто чахоточный. Никто бы не узнал этого недотрогу, когда он заседал в портовых кабачках, куря трубку, затевая ссоры с иностранными матросами, играя в карты и ругаясь, как солдат, или когда он на лодчонке выходил в открытое море на всю ночь ловить рыбу или просто воображал себя вольным мореходцем.
Море привлекало нас обоих, и часто, лежа на камнях за городом, мы строили планы, как бы собрать удалую ватагу, отправиться по широкой дороге в Новый Свет или Австралию, смотреть чужие края, обнимать веселых девушек в шумных портах, разодеться в бархат, бросать деньги, орать за элем свободные песни, сражаться, грабить, никого не слушаться, ничего не жалеть – словом, делать все то, что нам запрещали домашние. Я был не похож на Эдмонда: я всегда был равно весел, никогда не прочь поцеловать краснощекую девку, перекинуться в карты, сверкнуть ножом, но до неистового буйства своего друга не доходил; зато он быстро утихал, я же все продолжал бурлить и вертеться, будто раз пущенный волчок.
Но напрасно приняли бы нас за низких гуляк из разночинцев: и я, и мой дядя ни минуты не забывали, что я – сэр Фирфакс, и, когда мне минуло 15 лет, мистер Фай призвал портного и, хотя торговался за каждый грош, заказал для меня модное платье, стал давать карманные деньги и начал сам учить меня играть на лютне и петь, вытащив старые ноты Дуланда. Я читал Вергилия и Сенеку и порядочно ездил верхом. Дядя брал меня в поместье нашей родственницы, где гостили лондонские барышни, и там после обеда я впервые играл и пел в обществе свои, несколько старомодные, песни, в ответ на что одна из приезжих девиц дала мне розу, сама же заиграла сонату Пёрселя. И когда мы с Эдмондом показывались теперь в кабачках, нам кланялись особенно почтительно, думая, что карманы моего нового сиреневого камзола полны золота, и не зная, что этот камзол у меня единственный.
Вскоре моя судьба переменилась в тесной зависимости от судьбы Эдмонда. Однажды, после особенно продолжительного кутежа, где моего друга ранил в руку заезжий испанец, аптекарь решил женить своего сына и очень спешил с этим, чтобы поспеть кончить дело в период покорности Эдмонда. Я выходил из себя тем более, что найденною невестой была некая Кэтти Гумберт, французская еврейка, не обещавшая быть ни любящей женою, ни хорошею хозяйкой. Но все мои доводы разбивались о вялую послушность Эдмонда. Аптекарь, догадываясь о моих происках, старался не допускать меня до своего сына, и даже свадьбу справили за городом, украдкой. С тех пор я не видался с Эдмондом Пэдж.
Я неделю прогулял в порту, а вернувшись в разорванном сиреневом камзоле, засел дома, не отвечая на расспросы мистера Фая. Наконец я объявил, что хочу предпринять путешествие; дядя пробовал меня отговаривать и наконец сказал, что денег мне не даст, на что я спокойно заметил, что деньги эти – не его, а моей матери, что я – взрослый человек, что, конечно, он волен поступать, как ему угодно, но пусть он решит сам, насколько это будет добросовестно. По-видимому, мое спокойствие больше подействовало на судью, чем если бы я стал грубить и говорить дерзости, так как вечером за ужином он начал примирительно:
– Ты был прав, Джон; конечно, я поступил бы благоразумно, но не совсем добросовестно, не давая тебе денег твоей матери. Ты взрослый юноша и можешь сообразить сам, умно ли это, так отправляться в неизвестный путь? Не лучше ли бы тебе посещать университет и готовить себя к какому-нибудь мирному занятию, чем терять лучшие годы в попойках и рискованных затеях? Тебе 19 лет; в твоем возрасте я уже давно переписывал бумаги у своего патрона. Кто тебя гонит? Я понимаю, что тебе скучно, но займись наукой – и скука пройдет.
– Я бы хотел побывать в Италии; вы знаете, ничто так не образует человека, как знакомство с чужими краями.
– К тому же сестриных денег очень немного, а потом уже я тебе не дам.
Хотя я знал, что дядя меня обманывает, что у покойной матушки был достаточный капитал съездить хотя бы в Китай и лет 20 жить безбедно, но я был так обрадован согласием мистера Фая, что поблагодарил его и за это. Вздыхая, дядя дал мне часть денег, и я стал готовиться к отъезду.
Корабль отходил только через 10 дней, и все это время я не знал, как прожить скорее. Наконец наступил вторник 3 марта 1689 года.
Одевшись уже, я взбежал по крутой лестнице в свою комнату, обвел глазами стены, голландские тюльпаны на окне, шкап, стол, где лежал раскрытый Сенека, постель с пологом, полки, висевшее платье, – запер ее на ключ, простился наскоро с дядей, вышел на улицу, где стояла, утирая глаза передником, с суповой ложкой в руках, старая Магдалина и скакал, лая, Нерон, махнул шляпой и пошел к гавани в сопровождении матроса, несшего мой багаж. Ветер раздувал плащ, и я все сердился на собаку, которая, скача и визжа, путалась под ногами, и на матроса, который плелся в отдалении. Наконец я взошел на борт «Бесстрашного» и перекрестился, отерев пот.
Глава вторая
Так как «Бесстрашный» был судном английским, то я мало чувствовал себя лишенным родины; притом радость настоящего плавания, все подробности морского дела, тихая, несмотря на март, погода, не давали места грустным мыслям, свойственным первым часам отплытия. Я даже мало выходил на берег при остановках и мало знакомился с пассажирами, все время проводя с командой и с увлечением участвуя в ее работах. Наконец мы вошли в длинное устье Гаронны, чтобы высадиться в Бордо. Мне отсоветовали огибать Испанию, так как это замедлило бы мое прибытие в Италию, куда я считался направляющим путь. И потом мне хотелось видеть ближе хоть часть прекрасной Франции. Таким образом, я решил проследовать из Бордо в Марсель сухим путем через Севенны. Бордо уступает Портсмуту в том отношении, что лежит, собственно говоря, на устье, а не на море, и мне показалось даже, что приезжих здесь как будто меньше и толпа менее разноплеменна. Может быть, это была не более как случайность. Что меня особенно удивило, так это – обилие публичных домов. Конечно, из этого нельзя ничего заключать о распутстве французов, так как эти заведения рассчитаны главным образом на приезжих.
Я в первый раз видел французов, как они у себя дома и толпой, и могу сказать, насколько я заметил, что они – расчетливы, скупы, вероломны, бестолковы, непоседливы и невыносимо шумливы. Молва о вольности в обращении их женщин очень преувеличена, так как, если не считать веселых девиц, то девушки держатся строго и не позволяют себе ничего лишнего; у нас я без обиды мог бы поцеловать любую из честных и благородных барышень, меж тем как здесь это почлось бы оскорблением. Впоследствии я узнал, что это не более как разница в манерах, люди же везде одинаковы, но сначала это меня удивляло, совершенно опровергая заранее составленное мнение.
Из Бордо я и несколько французов отправились верхами вдоль Гаронны, берега которой зеленели весенними деревьями; холмы были покрыты виноградниками, которые я видел впервые. Мы без особых приключений стали подыматься в горы, как вдруг один из передовых вскричал: «Вот Монтобан». Я вздрогнул при этом имени и тотчас устыдился своего волнения, так как не мог же морской разбойник, наводивший трепет на Испанию и Америку, находиться в глухих Севеннах. Оказалось, что то же имя, как славный пират, носил и горный городок, видневшийся впереди нас.
Осматривая старинный собор в Родеце, я заметил быстро вошедших туда же кавалера и даму. По-видимому, они не были приезжими, так как не обращали внимания на древние изображения святых, но вместе с тем пришли и не для молитвы, потому что, едва поклонившись пред алтарем, где хранились Св. Дары, отошли к колонне и оживленно заговорили, поглядывая в мою сторону. Я же продолжал спокойно свой осмотр, краем уха прислушиваясь к говору, как показалось мне, марсельскому. Когда я проходил мимо, они сразу умолкли и дама улыбнулась. Она была очень маленького роста, несколько полна, черноволоса, с веселым и упрямым лицом. Впрочем, в соборе был полумрак, и я не мог рассмотреть хорошо марсельской красавицы. Не доходя еще до выхода, я был остановлен окликом: «Не вы ли, сударь, обронили перчатку?» Перчатка была действительно моею, и я поблагодарил незнакомца. Мне запомнились только закрученные большие усы и блестящие темные глаза. Вежливо раскланявшись, мы расстались.
Рано утром я был разбужен громким разговором, доносившимся со двора. Двое рабочих запрягали небольшую карету, ругаясь; господин, наклонившись, наблюдал за их работой, а вчерашняя дама, уже в дорожном платье, стояла на высоком крыльце, изредка вставляя звонкие замечания. Я распахнул окно и, поймав взгляд незнакомки, поклонился ей; она приветливо закивала головою, будто старинному другу.
– Надеюсь, что не вы уезжаете, сударыня? – осмелился я крикнуть.
– Именно мы, – весело отвечала она и улыбнулась.
Господин поднял голову на наши голоса и снял шляпу, увидев меня в окне.
– Конечно, вы спешите по важным делам? – спросил я его.
– Да, дела – всегда дела, вы знаете, – отвечал он серьезно.
Между тем карета была не только запряжена, но уже и чемоданы взвалены наверх и привязаны. Дама мелькнула в экипаж, крикнув мне: «Счастливой любви!» – и господин вошел за нею. Я только успел пожелать счастливого пути, как карета, тяжело качнувшись при повороте, выехала со двора и стала подыматься в гору. Мне долго был виден белый платочек, которым махала маленькая ручка смуглой дамы. Уже давно исчезла за последним поворотом карета, а я все стоял неодетым у открытого окна. Из расспросов гостинника я узнал, что путешественники направились также в Марсель. Можно представить, как торопил я своих товарищей, каких-то бордоских купцов, чтобы догнать первых путников. Так как мы отправлялись верхами, то надеялись без труда успеть в своем намерении. Солнце еще было не так высоко, когда мы выехали; дорога шла все в гору; часам к пяти мы услышали громкие крики впереди нас; мои спутники остановили лошадей, предполагая какую-нибудь драку, но крики очевидно принадлежали только одному, притом женскому, голосу, так что я убедил купцов приблизиться и, если нужно, помочь обижаемой и, может быть, покинутой даме.
Посреди дороги находилась карета без лошадей, разбросанные чемоданы указывали на только что бывший грабеж, а изнутри экипажа раздавались вопли и всхлипывания. Представлялось, что там сидело не менее трех женщин. Но, подойдя к окошку, мы увидели только одну даму, которая, отнявши руки от заплаканного лица, оказалась моей незнакомкой из Родеца. Подкрепившись вином и слегка успокоившись, она рассказала, что на них напали грабители, убили почтальона и ее кузена, похитили ценные вещи, а ее оставили в столь бедственном положении. Повесть свою она несколько раз прерывала потоком слез, как только бросала взор на распоротые чемоданы. Звали ее Жакелиной Дюфур.
Я предлагал тотчас идти на поиски за разбойниками, но девица сказала, что несчастье произошло уже часа два тому назад. На вопрос же, куда делись трупы, она отвечала, что, сразу лишившись чувств, она не знает, что убийцы сделали с телами убитых.
– Вероятно, они сбросили их в овраг, – добавила она и снова залилась слезами.
Осмотрев окрестность и ничего не найдя, я порядком удивился, но подумал, что мне недостаточно известны местные нравы, и притом у разбойников, как у всякого человека, могут быть свои причуды. Подивившись продолжительности слез и горести покинутой девицы, мы отказались от преследованья грабителей. Подумав некоторое время, мы решили впрячь двух лошадей в карету, одному сесть за кучера, другому с m-lle Жакелиной, предоставляя только третьему оставаться всадником, причем местами мы чередовались. Когда мы останавливались на ночь в попутных деревнях, наша дама вела себя более чем скромно и запиралась на ключ, что меня несколько смущало, доказывая какой-то недостаток доверия к нашей воздержанности.