Текст книги "Подземные ручьи (сборник)"
Автор книги: Михаил Кузмин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 45 страниц)
Голубое ничто
В номере было так жарко, несмотря на раскрытые окна, будто внизу пекли хлеб. А стоял волжский июль, и на темной площади фыркали лошади. Узкий круг лампадки перед аршинным образом, словно от плотной теплоты, не распространялся до глубины комнаты, где еле розовели две кровати и диван с лежавшими на них женщинами. Изредка прибоем доносились мужские голоса и совсем близко – быстрая дробь каблуков по деревянным ступенькам.
– Петр Ильич может сколько угодно находить, что Ярославская и Владимирская губернии напоминают Тоскану, но я боюсь, как бы не обнаружились клопы, – раздалось в полумраке.
– Вы что-нибудь уже чувствуете?
– Нет. Но ведь это естественно. Нельзя надеяться на случайность.
– Я взяла порошок.
С дивана донесся полусонный голос:
– И зачем эти сюрпризы? Зоя и Галя были бы нам рады. Я гораздо больше боюсь этих криков, чем клопов.
– Бояться здешних жителей нам нечего. Тут нравы патриархальные и неиспорченные во всей своей дикости.
– Но почему такое скопление народа? Хорошо, что нам дали хоть эту каморку. Я очень сердита на Петра Ильича.
– Зато так вышло гораздо веселее, а могло быть и совсем прелестно. А если бы мы предупредили Зою Петровну, к пристани прислали бы Дашу и Василия с мальчиком, они помогли бы перенести наши вещи на паром и до дому. Нас ждал бы чай и ужин, были бы отведены комнаты. Все это можно проделать и завтра.
– Ах, как жарко и как они кричат! Я всю ночь не засну.
– Заснете, Катенька, заснете. И даже во сне увидите белокурого художника с васильком в петлице.
На диване тихонько и счастливо рассмеялись, а в стенку раздался стук. Все примолкли. В соседней комнате громко заворковал плачущий тенор. Слов нельзя было разобрать, одни переливы долетали изысканно. Наконец одна из женщин закричала, будто через речку, разделяя слога:
– Ничего не понять! Мы спим.
Нигде по России нет столько мальчишек, как в Угличе. Тут не без покровительства Дмитрия Царевича и Вани Чеполосова, углицкого отрока. От девяти до тринадцати лет.
Старшие разъезжаются по колбасным. Угличане – первые колбасники. Окорока – те в Тамбове, а колбаса в Угличе, к досаде немцев. Отроки – не мученики, их только дерут за вихры и уши да кормят подзатыльниками, больше ничего. Но нигде нет такого количества мальчишек, как в Угличе.
Волга не везде необозрима. Под Угличем она куда уже Невы, немногим шире Невки. С того берега не только слышен паромный крик «причал» (это и под Василем достигает), но и пение, и музыка с дачи Зои Петровны Флегонтовой. Разговора, конечно, не разобрать. В иные вечера слышно, как собак кличут.
Когда летнее облако рассеется, небо кажется пустым, лазурь пресной. Если отвлечься мыслями от знаний и предрассудков, можно подумать, что неба нет, одно голубое ничто.
Путешественники очень рано отказались от секрета и готовящегося сюрприза и часов в семь послали белокурого художника к Флегонтовым сообщить, что гости, которых ждали дней через пять ко дню рождения Зои Петровны, уже прибыли.
Как следовало ожидать, из-за реки приехали Даша и Василий с мальчиком. Компания состояла из трех барышень и двух молодых людей. Слуги торжественно несли легкие петербургские чемоданчики. На базаре все оборачивали головы. На берегу толпа мальчишек криками приветствовала шествие и пускала вслед парому блинчики. На даче взвился приветственный розовый флаг.
Русые, рыжие, красные, черные, соломенные, серые, льняные, пегие, вихрастые, стриженые, бритые, круглые, продолговатые, гладкие, шишковатые головы прыгали вокруг
Флегонтовой, которая раздавала мальчишкам медовые пряники, ножички и свистульки. У нее было неправильное и очаровательное лицо в веснушках, полумужской костюм, сильные духи и длинный синий вуаль, развеваемый ветром по голубому небу. Лимонные перчатки особенно восторгали отроков.
Наташа Скачкова сидела у открытого окна, в сумерках был почти незаметен ее жених, молодой акцизный. Из-за Волги теплый воздух донес пение и глухие звуки рояля. Наташа протянула руку, которую в темноте поцеловали.
– По-немецки поет, – проговорила девушка.
– По-немецки? – влюбленно спросил жених.
– Только не знаю, что… Вот, слышите: «Es ist bestimmt…»
– Может быть, Вагнера? – еще влюбленней предположил акцизный.
Наташа не знала. Помолчав, она спросила:
– А отсюда туда слышно?
– Конечно, слышно. Спойте что-нибудь.
– Я ничего из Вагнера не пою.
– Мы из русских что-нибудь. Из Чайковского.
Наташа зажгла свечи перед круглым своим лицом, но у Флегонтовых ничего не было слышно, так как звуки несутся по ветру, а одновременно с двух противоположных сторон ветра не бывает.
На балконной парусине пышно розовела тенью купеческая вдова Анастасия Романовна Курганова. Она еще не допила чая с малиновым вареньем, и восьмая чашка прямо дымила в полдневном жаре. Курганова, подперев щеку, смотрела на небо, задумчиво и сонно.
– Приятного аппетита! – окликнул ее снизу часовщик Абрам Жасминер, до глаз заросший волосами.
– Благодарю вас, Абрам Ионыч. Какое чудное облако! Я все смотрела. Стояло, стояло и растаяло. Вот так, совсем на глазах. Так и мы… Какая наша есть жизнь?..
Жасминер подумал, что Анастасья Романовна мало похожа на облачко, но промолчал и не ожидал, что вдова пригласит его к чаю. Он знал правила общежития и городские обычаи.
Акцизный молодой человек рассуждал: – Дорого бы я дал, чтобы фамилия моя была не Шкафиков. Особенно – вот почему. К сожалению, мне известно изречение одного какого-то досужего философа, что каждая страна имеет ту форму правления, которой заслуживает. Многие распространяют это положение и на наружность отдельных людей. А ну как оно относится и к фамилиям? Получается явная нелепость. Ни на шкаф, ни на шкафик я нимало не похож. Еще вчера смотрелся в тетушкино трюмо. Я не красавец, но при чем тут шкаф? У меня живот не выпячивается, рост средний, волосы русые, был все-таки в петербургском университете два года. А что касается неблагополучия, то ведь есть фамилии куда хуже у нас же в Угличе, особенно между купечеством. А малороссийские – просто срам. Гоголь многое брал из жизни. Главное, не догадалась бы об этом Наташа. Я так много думаю, так занят этим, что легко сам же могу проговориться. Однако, пусть Шкафиков, но я счастлив, я счастливейший человек. Наташа согласна. Я думаю, тут не без Зои Петровны Флегонтовой, хотя мы не имеем чести быть с нею знакомы. С ней и никто не знаком. Но она вроде импульса, как солнце. Живет далеко, а все собой наполняет.
Мы с Наташей гуляли, и я признался ей, но она ничего не отвечала и была как-то равнодушна. Даже устала и присела на бугорок. Вдруг показалась кавалькада: экипажи, верховые, пыль, голоса, смех. Посередине г-жа Флегонтова вроде королевы. Она так ослепляет, что даже не разглядишь, хороша ли она. Кажется, не очень, но необыкновенна до чрезвычайности. Рядом с ней в тот вечер ехал совсем молодой человек и, поравнявшись с нами, продолжал говорить:
– Как же без любви можно было бы жить, Зоя Петровна?
Проехали. Наташа долго еще сидела, потом вдруг молвила:
– Да, это правда. И знаете что, Валентин Павлович? – я согласна отвечать на ваши чувства.
Акцизный был прав, что барышня Флегонтова ни с кем не была знакома, но в этом не было ни малейшей позы или какой-нибудь заносчивости. Как-то само так вышло, что Зоя Петровна жила «знатной иностранкой», довольствуясь домашним обществом и приезжими гостями.
Недалек он был от истины и называя ее «импульсом». Не только ему, но и Анастасии Романовне Кургановой, и часовщику Жасминеру, и уличным отрокам жизнь казалась гораздо интереснее во время пребывания за Волгой приезжей барышни. Кроме неминуемых сплетен и подробнейших изысканий, что стряпают у Флегонтовых, во что одевается Зоя Петровна, какие у нее гости и как кто к кому относится, собственные поступки казались значительнее, кровь обращалась быстрее и все чувствовали себя как на сцене, или как на станции во время остановки скорого поезда. Всем известно, как павлинятся друг перед другом в эти краткие минуты туземцы и перелетные гости, как хочется оставить след в путешествующей памяти наиболее выгодный для себя, наиболее едкий. И даже телеграфист особенным фертом вывернет локоть, пробегая по гулкой платформе, зная, что в запотелое окно «международного» смотрят скучающие (нарочно для него скучающие, он это чувствует, как собственный ферт) глаза траурной дамы. И траур для него; может быть, овдовела специально для него, как он для нее влюбился в епархиалку. И это не какой-нибудь там романтизм, пафос сословного расстояния, некрасовское «что ты жадно глядишь на дорогу», – а естественное чувство сцены, игры, что на тебя смотрят чужие глаза.
Обращала ли особенное внимание Флегонтова на углицких жителей, было неизвестно, но ее влияние отнюдь не прекращалось с ее исчезновением. Одна мысль, что за рекой вьется розовый флаг и дышит, двигается, существует Зоя Петровна, ускоряла пульс и заостряла всяческие интересы.
Уступим место Викентию Павловичу Шкафикову, совсем не похожему на шкаф.
Очень странные бывают вещи на свете. Пожалуй, я назвал бы себя несчастнейшим из смертных, если бы чувствовал себя несчастным. С Наташей-то… ничего не вышло. И опять из-за Зои Петровны, из-за г-жи Флегонтовой. Я думал, что все идет естественным своим течением, развивается чувство – и после Успеньева дня, как свойственно человеческой натуре, мы обвенчаемся. Ну, что такое Зоя Петровна? – Чужой человек, заволжская барышня, не детей с ней крестить, а вот она уехала – и Наташенька заскучала. Я бы на ее месте, в смысле ревности, радовался бы, что соблазну меньше, а она огорчилась. И очень даже заметно огорчилась. Даже не думает и скрывать. Раз как-то я прошу, чтобы ее же развлечь, спеть что-нибудь. Она взглянула на окно и говорит:
– Зачем же я буду теперь петь? Для кого?
– Для меня, Наташа. Разве вы для кого-нибудь другого прежде пели?
Она усмехнулась.
– Сама не знаю, для кого я пела. И вообще не знаю, кому нужно это мое пение.
– Зачем же впадать в такую мрачность? Мне оно нужно, а я вас люблю!
– Я совсем и забыла про это.
– Короткая у вас память, Наташа.
– Совсем и забыла про это и вам советую позабыть. Ведь это все глупости: нисколько я вас не люблю и не любила. Так, вроде как ветром нанесло. Пустяки это.
Первую минуту я думал, что пожар или гроза, или что я умираю, но сейчас же вижу, что Наташа будто бельмо с глаз сняла, самому мне меня же открыла. И что, действительно, и петь не для кого, да и любить не для кого. Сразу будто лампу унесли и темно стало. Скучно.
Я говорю:
– Благодарю вас, Наташа. Это для меня подарок.
– Я не виновата. Мне самой казалось, что я люблю вас. Я ошиблась.
– Да, пожалуйста, не извиняйтесь. Я ведь серьезно благодарил вас. Вы мне самому глаза открыли. И теперь я вижу, что и сам я нисколько вами заинтересован не был.
Наташа покраснела, но говорит:
– Вот видите, как хорошо все вышло.
Помолчав, будто повеселела.
– Ну, раз наш роман расстроился, давайте я вам спою, по-домашнему, не для публики.
И запела, плутовка, из Чайковского:
Забыть так скоро, Боже мой,
Все счастье жизни прожитой!
Углицкие мальчишки гурьбой купались, по привычке, как раз насупротив Флегонтовой дачи. Но ныряние не ладилось. Флага не было. Даже собаки не лаяли. Мальчишки – всегда мальчишки, и в конце концов возня и смех поднялись, но не было никакого шику – вдруг показать из воды розовую задницу перед самым барским балконом.
Из-за Волги все отлично слышно, но слушать-то нечего, только собаки лают. Розовый флаг не вьется.
Когда летнее облако рассеется, небо кажется пустым, лазурь – красной.
Если отвлечься мыслями от знаний и предрассудков, можно подумать, что неба нет, одно голубое ничто.
Пять разговоров и один случай
Начало случая.
Приезжий не знал, что его везут на улицу Смычки. Не знал этого и извозчик, чувствуя, что Смычкой скорее могут называться или отравляющие воздух папиросы, или младенцы женского пола, не свыше пятилетнего возраста, хотя и этих последних их толстомордые матери и сознательные отцы предпочитали называть Феями, Мадоннами и Нинель. Как бы то ни было, Виталий Нилыч Полухлебов был доставлен до места назначения. В заставленной шкапами и вешалками передней он снял котелок, и голова его оказалась необыкновенно похожей на ночную посуду без ручки. Сестра его, не обращая внимания на невинную неприятность его наружности, повела его в столовую, где уже кончали утренний кофей ее взрослые дети Павел и Соня. Багаж с наклейкой «Берлин» снесли в боковую комнату, назначенную для гостя. Приезжий говорил тихо и правильно, подбирая точные выражения, как иностранец, был почтенно вежлив и растерян.
§ 2. Первый разговор о мебели.
Впечатление тихого и какого-то домашнего неприличия, по-видимому, чувствовалось и домашними, так как иногда среди разговора они умолкали, тупились и краснели. Только Виталий Нилыч безоблачно журчал, не моргал и избегал менять выражение невыразительного лица. Он был хорошо вымыт и одет опрятно. В комнате было ужасно много мебели, будто ее снесли из трех квартир, и голоса не разносились в пространстве, а падали обратно, так что все говорили вполголоса. Впрочем, Полухлебов говорил тихо. В большой гостиной стиля Людовика XVI – 80-х годов камни, зеркала, рояль, портьеры, горки, бра, картины, ковры, пуфы, шелк, бронза, даже книги в переплетах Шнеля и Мейера. Светлый вечер, окна открыты. Красный дом напротив еще освещен. Виталий Нилыч, сестра его Анна Ниловна Конькова, ее дети, Павел Антоныч и Софья Антоновна. Возраст: 45, 50, 25 и 28. Старший брат и сестра говорят вполголоса. Младшие вообще молчат. Молодой человек покурил-покурил и ушел. Соня перебирает ноты у рояля, будто ей смертельно скучно. Пыль везде вытерта, но кажется, что все покрыто пылью, даже плешь Полухлебова.
В. К.Меня одно удивляет, хотя удивление вообще свидетельствует о некотором несовершенстве нашего мозгового аппарата. Так вот, меня удивляет несоответствие того, что я здесь нашел, с тем, что я ожидал встретить.
A. К.Я тебе не раз писала о наших делах.
В. К.Ну да, ну да, я по твоим письмам и судил, не по газетным же известиям. И я ожидал совсем другое.
А. К.Всего не напишешь, не передашь.
В. К.Совершенно верно. Но я удивлен, я был бы потрясен, если бы не был человеком тренированным.
А. К.Что же тебя так потрясает, если это не секрет?
В. К.Наоборот, я хочу разобраться в этом. Я колебался между ужасом и блестящей судьбою с нашей, ну понимаешь, нашей точки зрения. Я не нахожу ни того, ни другого, но заменена точка зрения.
А. К.Объяснись.
В. К.Вы не в блестящем и, конечно, не в ужасном положении, но в непонятном. У вас роскошная обстановка.
А. К.Она не наша.
B. К. Явижу. В этом-то и дело. Чья же она?
А. К. Яуже не помню. Марголиных каких-то… прежних владельцев?
B. Н.Но вы ею пользуетесь?
A. Н.Очевидно. Теперь она считается нашей.
B. Н.Ты говоришь «считается». Кем?
А. Д.«Совхозом», «Жилтовариществом», «Домуправом», всеми учреждениями.
В. Н.Ну, этих новых слов я не понимаю. А вами? тобою?
A. Н. Вконце концов и нами.
B. Н.Но ведь она не ваша. Ты ее не купила и не получила в наследство.
(Соня совсем увяла за своими нотами и через секунду уйдет).
В. Я.И тебе не противно жить в чужих вещах?
A. Н.Живут же люди в гостиницах.
B. Н.Там безлично, для всех, а тут есть остаток, флюиды этих Марголиных, ну, прежних-то.
A. Н.Конечно, ты прав, Виталий. Может быть, и мне было противно, особенно когда я нашла в шкапу связку их писем… Потом привыкла. Что ты хочешь?
B. Н.Ты сама не замечаешь, как делаешься коммунисткой.
А. К.Какое! Мы на примете, нас не сегодня завтра посадят. (Конькова закрывает окна, опускает шторы и говорит о другом.)Знаешь, кто на время уезжает за границу и трется среди эмигрантов, все «советизируются», а у нас наоборот. Я думаю, самые злостные контрреволюционеры те, которые вначале сочувствовали революции. Это происходит от идеализма… не очень умного по-моему, как всякий идеализм.
В. Н. Аты не идеалистка?
A. Н.Не знаю. У меня нет времени. Живу изо дня в день.
B. Н.Политика страуса?
A. Н.Не знаю. Иначе нельзя.
B. К. Адети? Мы с тобою уже старики.
A. Н.Вероятно, так же. Может быть, у них есть личные интересы.
B. Н.«А годы проходят, все лучшие годы».
A. Н.Для нас-то с тобою уже не лучшие.
B. Н.Это как сказать. «Лучшие годы» не для всех совпадают с одним и тем же возрастом.
A. Н.Да. В детстве я думала всегда, что лучший год это будущий.
(Гость долго ходит по ковру, не двигая головой, и ужасно белый, как фаянс. На лбу отражение люстры.)
B. Н. Аты чем занимаешься?
A. Н. Я– доктор в лечебнице.
B. Н.Ты же никогда не была и не имела наклонности к этому.
A. Н.Ну, что же делать! Соня заведует хозяйством в детском доме. Павел в пролеткульте.
B. Н.Павлушка-то не забросил писания?
А. Н. (неохотно)Нет, для себя пишет.
В. Н.Все вы занимаетесь не своим делом. Ты не сердись, но это так.
A. Н. Акакое же наше дело?
(Телефон. Хозяйка уходит, возвращается нахмуренная.)
B. Н.Что-нибудь неприятное?
A. Н.Павлу звонил его товарищ.
B. Н.Ну, а в этом отношении он хоть занимается своим делом.
(Анна Николаевна подняла брови.)
§ 3. Не относящееся к случаю.
На тетрадке красными чернилами разведено:
«Неприкосновенные мальчики», но это не список целомудренных молодых людей, а далеко не целомудренная повесть. Да и как понимать целомудрие? Рука автора рядом с рукой соседа. Рукавчики от совершенно одинаковых (белые с синими полосками) рубашек отличаются только запонками. У одного голубые с серым, у другого желтые с черным. Только потому, что руки лежат ужасно близко, их нельзя принять за руки одного и того же человека, до того они похожи. Музыкант вертит скрипкой, задом, головой, глазами, всем, что у него есть круглого, так что кажется, что мотивы «Сильвы» – результат морской болезни или карусели. Народу мало. От чужой коленки идет тепло, и это приятно, так как преднамеренность очевидна и обоюдна. Потертые костюмчики скрадываются молодостью и неплохой фигурой обоих. Вино, хотя и русское, имитирует название и форму немецких бутылок. Серая кошка тоскливо бродила между столов и терлась беременным боком обо все встречаемые предметы.
– Что ты на меня так смотришь? Собеседник не отвечал, только улыбнулся, и автор «Непр<икосновенных> маль<чиков>» вспомнил, так что покраснел даже коротковатый нос. Чтобы переменить тему, он же: – Все-таки похоронно как-то в этом зале. На крыше – лучше. – Лучше пить Рислинг здесь, чем пиво на крыше. Ты же знаешь, сколько у меня денег. Да и потом' хотя там публика и сволочная, неловко как-то появляться такими обтрепанными… В конце концов, конечно, это глупости…
Павел Антоныч чокнулся и замечтался. Краска, залившая его лицо, так и не сходила.
– Погоди, Витя, скоро мы будем пить настоящий Рейн… Только надежны ли эти Клотцы.
Другой пожал плечами. Музыкант, закутавшись поверх пиджака в огромный лиловый шарф, проходя стрельнул глазом на плохое мороженое. Коленкам стало еще теплее.
– Все предупреждены и подготовлены. Опасен только один момент. Но иначе никак нельзя.
Коньков посмотрел выразительно, пожал руку, лежавшую рядом, и чокнулся. Через минуту, будто они заслушались «красотки кабаре»:
– Меня скорее беспокоят деньги. Не там, а с собою на первые дни.
– Да, это конечно.
Еще через минуту прямо и с напускным цинизмом от смущения.
– Роза не могла бы дать?
Павел Ант<оныч> не покраснел, так как не мог уже больше краснеть. Но был, по-видимому, подавлен.
– Это было бы ужасно неловко.
– Не стоит говорить об этом.
Вдруг легко и весело, чтобы вытащить своего друга из пучины расстройства:
– Ну, за дружбу, как штурмдрангисты, за Германию, за Италию, за искусство. Знаешь, когда долго смотришь на вино…
§ 4. 2-й разговор о Фоме.
Столовая Коньковых. Анна Ниловна с братом и Соня. Павел теперь всегда пропадает, и на него махнули рукой. Софья Антоновна только что сообщила новость. Мать будто ива, спаленная громом. Виталий Нилыч методически и скорбно кивает головой, как китайский болванчик, но продолжает сохранять загадочную респектабельность. Он продолжает разговор и даже обращается иногда за сочувствием к сестре, как к элегическому пейзажу.
В. К.Как же его зовут?
С. А.Фома Хованько.
B. К.И ему всего 14 лет?
С. А.По бумагам, да.
В. К.Но как же он попал в дефективный дом, и там благотворная среда мало на него воздействовала, так что его пребывание там оказалось не совсем удобным?
С. А.Он очень одаренная натура.
В. К.Из чего ты заключаешь?
С. А.Как он рисует, как учится, как говорит.
В. К. Ядумаю, ты преувеличиваешь. Конечно, он ребенок развитой, даже самый этот печальный случай, из-за которого его приходится брать из дома, доказывает преждевременное развитие.
У Сони видна досада. В. Н. слабо и издалека улыбается, улыбка до поверхности не доходит, но намечается пошловатой, хотя лицо от этого живеет. Наконец говорит, как балагур в гостиной.
В. К. Японимаю, что он способный ребенок, но зачем же лишать невинности малолетних. Может быть, он и других там насиловал.
С. А.Может быть. Пожаловались только две.
В. К.Это ничего не доказывает. Как же ты себе это объясняешь?
C. А.Ложно направленный инстинкт.
В. К.Да… Собственно, почему ложно, я не совсем понимаю. Куда же бы ты его направила?
Анна Ниловна волнуется и перекладывает дребезжащие вилки с места на место.
B. К. Ячто-нибудь не то говорю? касаюсь больных мест? Я ведь не в курсе ваших дел.
С. А.Какие глупости, дядя! Какие там больные места! Я живо заинтересовалась этим мальчиком, и мне будет интересно посмотреть, что из него можно сделать личной инициативой и работой.
B. Н.Да, да, да. Мне и самому это крайне интересно. Но зачем же его брать в дом?
С. А.Иначе никак не выйдет.
В. Н.Конечно, тебе виднее.
Ан<на> Ниловна окончательно разроняла все вилки, так что дочь насупилась, а В. Н. для контенансу стал напевать: «Красотки, красотки, красотки кабаре», чем навел еще большую панику на окружающих.
§ 5. Продолжение случая.
Виталий Нилыч Полухлебов, не занимая покуда никакого места и не имея собственного дела, целыми днями или гулял, или раскладывал пасьянсы. Всему удивлялся. Более всего его удивляло:
1. Совершенная непонятность с точки зрения любого языка всех названий и вывесок.
2. Обилие голых людей на улицах.
3. Бездарность телосложения.
4. Полное равнодушие публики к обнаженному телу, которое приезжий на первых порах склонен был рассматривать как клубничку.
5. Необычайное количество запретов и регламентации и т. д. и т. д.
Сначала он начал составлять список своих удивлений, но потом бросил.
Талантливый ребенок Фома Хованько не внес большой перемены в жизнь Коньковых, хотя когда все расходились по службам и Фома с В. Н. оставались одни, то Полухлебову не удалось настолько разговориться с мрачным растлителем, чтобы это показалось интересно. У дефектива было наглядное несоответствие между квадратным низким лбом, сильными челюстями, тупым подбородком и густыми, жесткими как конские, черными волосами и необыкновенно нежным румяным ртом и по-восточному сладкими большими глазами. Приземист и широкоплеч. Может быть, он был бы сквернословцем, если бы менее дичился. Двигался он бесшумно, но тяжеловесно, как кит под водою. В первый же день он вдребезги разбил чашку, о которой любил философствовать Виталий Нилыч как о некоей эмблеме. С одной стороны был портрет императрицы Жозефины, с другой барабанщик, сидящий на своем инструменте и набивающий табаком трубку. Соединялись эти изображения символами и атрибутами военного деспотизма и писарской галантности. Даже разбил эту чашу тов. Хованько бесшумно, но в мелкие осколки, которые куда-то мрачно и замел. Сони при этом не было. Анна Ниловна вздрогнула и побледнела, а брат ее начал было качать головой, приготовляясь что-то сделать, но был прерван письмом от Виктора Андреевича Малинина, где говорилось, чтобы дома не беспокоились долгим отсутствием Павла и не предпринимали никаких розысков.
§ 6. 3-й разговор о разогретом.
Когда при рассказах о Клавдии Кузьмиче в присутствии В. Н. доходили до эпизода, считавшегося высшей точкой, всем становилось неловко, кроме Полухлебова. Дело в том, что во времена голода и холода Клавдий Кузьмич по утрам должен был разогревать свой ночной горшок с содержимым на той же печурке, где варил себе кашицу, и нести его с пятого этажа на двор. А Клавдий Кузьмич был человеком уважаемым и профессором. Доведя героя до этого последнего испытания, все взглядывали на голову Виталия Нилыча и умолкали, а тот начинал обобщать факты. Чаще всего собеседником его была Анна Ниловна. Полухлебов, не стараясь придать значительности роковой своей наружности, говорил как дипломат.
В. К.Не надо увлекаться героизацией.
А. К.Но это и в самом деле ужасно. Ты не испытал на себе этих лет и не можешь судить. Люди были жалки, противны, смешны, если хочешь, но если со стороны, конечно, они были героями.
В. К.Я не перестану повторять, что русская интеллигенция вела себя позорно, позорно.
А. К.Очень ответственно так говорить. И потом проделывать вот такие скаредные и комические вещи, м. б., труднее, чем встать к стенке, тем более что добровольно на смерть никто не шел.
В. К.Но все-таки дело шло о жизни.
А. К.В то время у нас переменились все мерки, исчез весь стыд и общество, условности, остались примитивнейшие потребности, очень простые, м. б., не всегда благовидные в другое время. Я не знаю. Теперь опять понемногу все чувства возвращаются, но не знаю, во всей ли полноте. Все это исчезло навсегда. Посмотрел бы ты, как мы тогда одевались! Прямо Наполеоновская армия в 1812 году, у того же Клавдия Кузьмича (уж и костюм) костюм был сшит из диванной материи с яркими розами. Очки, мягкая шляпа, валенки и откуда-то реставрированный плед.
В. Н. потрясен более, чем случаем с разогретым горшком, но не хочет сдаваться, думая о Шарлоттенбурге, где такие пассажи как будто немыслимы. Это его успокаивает.
§ 7. Не относящееся к случаю.
Соня зашла в узенькую каморку Фомы, чтобы спросить его, почему он оставляет мыло на мокром умывальнике. День был серый и понедельник. Мальчишка в ответ больно схватил ее за грудь. С. А. знала, что в квартире никого нет, и как-то очень быстро сообразила, что с Фомой, пожалуй, ничего не поделаешь. Нахмурившись и подделываясь под его язык, она крикнула:
– Брось хвататься!
Но Фома, не выпуская груди, плотно налег на нее, причем Соня почувствовала, что он развит не по летам. Он начал сопеть и тормошиться, другой рукой отыскивая крючки и пуговицы.
– Чего тебе там надо?
– Что же, через платье, что ли?
Чтобы не показаться смешной, она сама спустила юбки и отбросила их ногою. Они показались ей ужасно жалкими и неприличными. Фома все сопел. Ему неудобно было действовать одной рукой, другая как клещ впилась в груди, как-то в обе зараз.
С. А. не испытывала никакого эротизма, но, разглядывая близко сладкий рот и нахмуренный лоб Фомы, она вдруг прижалась к мальчику. Часы пробили два.
Она думала, что вот он сейчас будет изображать мужчину. Тот, действительно, встал, оправился и закурил. Инстинктивно С. А. воскликнула:
– Это еще что! Брось папиросу сейчас же.
Хотя она была в одних кальсонах, Фома послушался. Но, одеваясь, она еще строже заметила:
– Завтра в десять диктоваться будем.
Неизвестно, что мальчик подумал, только он улыбнулся и проговорил не без фатовства:
– Полтинник дадите, так буду диктоваться.
– Пошел вон. Видишь, я не одета.
Это уже совсем привело Фомку в хорошее настроение.
§ 8. 4-ый разговор об идеях.
Неизвестно чья комната. Просторно и светло. Голоса перебивают друг друга все об одном, получается вроде монолога. Слух Полухлебова, м. б., невидимо присутствует.
– Всему свой час.
– Идеи бесплодны. Оплодотворить их можно только эмоцией. Или поддерживать административно. Мы пережили все этапы. Обреченное бесплодие социализма; эмоциональность солдатских лиц при вести об окончании войны. Эмоционализм героизма и Асейдоры Дункан. Отупение реакций, потеря минутных чувств и прежних устоев. Недостаток новый и административное подогревание (даже не восторг).
Дух В. Н. думает о случае с Клавдием Кузьмичом.
Фиксирование переходного состояния.
Тупик. Даже не ужас. Обездушенье и полная бездарность, утверждение бездарности и духовного невежества. Никто не верит. Судьба – быть изблеванным жизнью и природой.
Голоса разом смолкают, и раздается музыка, тоже светлая и просторная. В. Н., в поисках рациональных объяснений, думает, что он видит сон. Сну же позволительно быть и нелепым.
§ 9. Не относящееся к делу.
Роза Шнееблюм сегодня по-особенному собиралась слушать радио.
Она целый день волновалась, получив утром через таинственного посла странную посылку: две разные запонки; голубую с серым и желтую с черным. Роза придала этому значение сигнала. Ходила, напевала, оживленно щебетала в телефон, побрякивая запонками в руке. Пересидела папу и маму. Оделась элегантно в парижское черное платье с розовыми полосками из лакированной кожи, переждала глупейшие частушки с Песочной, от которых никак не отвязаться, визги и стоны атмосферического пространства, вопли телеграмм, московские балалайки, газеты, лондонские баллады. Наконец настала теплая тишина. Все спят. Роза прошла в свою комнату, принесла вымытую морковку и стакан с водою, уселась комфортно на мягком диване. Тихо и рождественски поют фокстроты, словно благожелательные лилипуты. Погладила морковку, поцеловала запонки, перевела на Берлин. Пойте, пойте, м. б., звук аплодисментов заглушает их голоса. Вспоминает ли ее, ее деньги, по крайней мере? Глаза Розы подернулись влагой, морковки не видно. Еще, еще! скоро музыка прекратится. Левой рукой берет она стакан, секунду смотрит на него, пьет и устраивается поудобнее на диване, не снимая с ушей трубок. Пойте, пойте, пока я не сплю. Какой розовый свет от лампочки!
Ида Марковна вскрикнула не своим голосом, дотронувшись до холодной руки Розы. Доктора исследовали остатки жидкости в стакане, ломали голову над происхождением двух разных запонок, но о существовании морковки никто даже не предполагал.
§ 10. Конец случая.
В. Н. никак не мог перестать удивляться. Не будучи в состоянии никуда себя пристроить, он изнывал и стал поговаривать об отъезде.
С. А. последнее время заметно оживилась. Она будто не смотрела в будущее. Положим, она и раньше в него не заглядывала, а то, пожалуй, повесилась бы. Теперь она не повесилась бы, но если бы рассудила логически о своей судьбе, м. б., утопилась бы. К счастью, она освободилась от логики.
Фома перестал оставлять мыло на мокром умывальнике, каждый день диктовался и даже дал доказательство русского гения и изобретательности. Он целиком склеил разбитую им чашку. Соня с торжеством вынесла ее в столовую и поставила перед В. Н. Тот первый обратил внимание на особенность работы Хованько. Дело в том, что, составляя в точности прежнюю сторону чашки, Фома так склеил куски, что барабанщик оказался сидящим на бюсте Жозефины. У императрицы вместо головы торчал барабан, а лицо ее пропало бесследно. Все переглянулись.