Текст книги "Подземные ручьи (сборник)"
Автор книги: Михаил Кузмин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 45 страниц)
– Вы думаете, мускусом пахнет? Адской серой! Вот вижу, пляшет бесенок, дует в дудку, скаредный, рожи корчит, улыбается, подставляется.
Божий человек вдруг закрыл лицо руками и по-бабьи застонал: «Ох! ох, ох! горе мне, глаза бы мои не смотрели».
Мизра, Мизра, Мизраил,
Ты зачем ходил на Нил?
Из верхнего окна смотрела улыбающаяся женская голова, сильно накрашенная, в рыжей высокой прическе. Юродивый отвел руки от своих щек и закричал на всю улицу:
– А, ты смеешься, сквернавица! Поборюсь, но не уступлю!
И моментально он вскочил, задрав свой балахон и оголившись, встал в непристойную позу. Зеленые ставни в окне хлопнули, из-за них послышался неудержимый хохот, а старичок, оправившись, вдруг заговорил совершенно спокойным и учительным тоном:
– Не думайте, братья, что эта Иродиада, эта Езавель хуже всех вас. Притом вы были свидетелями, как просто можно ее побороть. Правду говорю, что вот эти двое (и он указал палкою на Виктора с Андреем) сто раз хуже ее. Бесов на них, что блох на псах.
Все обернулись на юношей, а Виктор, покраснев, подошел к юродивому и скромно спросил:
– Открой, отче, какими бесами томимы? Тот щелкнул языком и ответил:
– Так я тебе и скажу, держи карман шире! Сам ищи! И затем снова залопотал что-то непонятное.
Виктор никогда не говорил с Андреем об этом случае, но слова юродивого часто приходили ему в голову, особенно во время бессонниц, которыми он страдал. Между тем Венгр стал недомогать, и с уменьшением здоровья все увеличивалась его набожность. Почти не вставая со своей узкой кровати под лестницей, он все время шептал молитвы, смотря на темную икону в углу. Виктор все время проводил в тесной комнате слуги, держа в своей руке сухую и горячую руку друга и слушая его беспорядочные речи, иногда переходящие в настоящий бред. Однажды он так сидел, больной забылся сном, и Виктор, глядя на смуглый вспотелый лоб и темные веки, закрывшие выпуклые, несмотря на впалость, глаза, вдруг почему-то особенно отчетливо вспомнил тот день, когда остановил их юродивый. Что он хотел сказать и к кому из двоих относились его слова? Андрей будто от хозяйского взора открыл глаза и, почувствовав свою руку в руке того, тихо начал:
– Пришел мой час. Моя душа вдвойне томится. И с телом она расстается и тебя покидает: ты не господином был мне, а братом и другом, милый Виктор.
Больной еще что-то хотел сказать, но, видимо, ему было трудно. Он только сделал знак Виктору наклониться, обвил его шею руками и прижал свои губы к губам господина. Вдруг уста его похолодели, а руки тяжелее налегли на шею. Виктор осторожно разнял пальцы Андрея, и Венгр упал на подушки мертвым.
Только после смерти слуги Виктор понял, насколько тот был ему дорог. Казалось, легче было бы, если бы ему отрубили правую руку или посадили навеки в тюрьму. Только теперь он узнал, как нежно любил умершего, без которого ему даже милые книги стали казаться пресными и лишенными интереса. Одни церковные службы привлекали его еще больше прежнего; да и сами обстоятельства понуждали его усилить благочестие, так как он, кроме обычных поминальных служб, и один каждую ночь молился об упокоении своего друга, все думая, что значили те давнишние слова юродивого и что хотел сказать ему перед смертью Андрей. Он не мог забыть похолодевших внезапно губ и того, единственного в его жизни, поцелуя, кроме безразличных приветов при встрече и прощаньи. Это тоже было прощание, но навсегда, на вековечную разлуку.
Однажды долго молился Виктор перед комнатной своей божницей, так что от волнения, слез и дум не мог заснуть даже, когда лег в постель. Отвернувшись к стене, где тигры на ковре красновато освещались лампадами, он упорно шептал: – Господи, Господи! Умири душу мою, утоли печаль мою; если нельзя вернуть брата моего Андрея, то открой мне, что с его душой делается, где она скитается, где покоится, чтобы знать мне, лить ли еще слезы, или радоваться.
Виктор все это говорил, смотря на тигров, и захотел взглянуть на Спаса, Божию Матерь и мученика Виктора, что в ряд стояли на средней полке. Он быстро повернулся на кровати и увидел…
У дверной притолки стоял брат Андрей, весь голый, с одной повязкой у бедер. Виктор сначала его не узнал в таком виде, так как никогда не видал своего раба обнаженным. Потом признал, радостно крикнул: «Андрей!», простер даже руки, но тотчас стал закрещивать гостя, бормоча: «Да воскреснет Бог». Тот не исчезал, тихо улыбнулся и показал крестик, висевший у него на шее.
– Не бойся, брат Виктор, и не ужасайся! Я не призрак и не бес, а брат твой любимый. Ты звал меня, хотел узнать о скорбном пути загробном, вот я пришел к тебе. Я не призрак, ты можешь взять меня за руку, если хочешь.
Он протянул руку. Тень от нее по стене протянулась огромной и задела Викторовы ноги. Он подобрал их под одеяло, натянул последнее до горла и сказал:
– Я верю и благодарю тебя. Сказывай, брат, о смутном пути загробном.
Опять улыбнулся гость и начал свой рассказ, причем Виктору казалось, что Андрей не раскрывал уст, и слова его не раздаются в комнате, а будто прямо кем-то кладутся в уши ему, Виктору.
– Горек последний час! Когда смерть безносая явится с копьями, пилами, вилами, саблями, мечами и губительной косою, – не знаешь, куда деваться, мечешься, стонешь, взываешь, но она без ушей и без глаз – неумолимая. Разбирает тебе все суставы, порывает все жилы и сухожилья, сердце насквозь пронзает. Ангел смертный ждет, пасмурен, пока безносая копается. По сторонам стоят демоны и ангелы с толстыми книгами, ждут. Горче укуса с горчицей последний час. Последний вздох горче всего, и с последним вздохом выскочит душа из тела, и ангел смертный примет ее. Как прижмется, как уцепится, как плачет бедная, маленькая, голая душенька! Ангел смертный повернет ей голову и скажет: «Смотри на свое тело, на свой состав, на товарища своего. Снова пойдешь в него при последнем воскресении». А тело лежит бело, недвижно, безгласно, словно колода. Плачут над ним друзья и родные, но к милой не вернуть его жизни! Душа закроет лицо руками, закричит: «Не хочу входить в него!», а ангел смертный ответит: «Войдешь, когда будет надо!» и понесет ее дальше. Красные юноши и темные демоны идут за ними. Тут взойдут на длинный мост, недели две времени пройти его. На том берегу видна еле-еле зелень лугов, полей, рощ и белые мелкие цветочки. Они двигаются и взлетают порою стаей, как пух одуванчиков. Это были ангелы и праведные души в пресветлом раю. Мост проходит над густым красноватым туманом. Если посмотреть пристальней, можно различить вроде огненных шахт со множеством отделений и подразделений. Только грубый земной ум не видит разницы, скажем, между ложью и оболганием, клеветой и клеветанием, немилостью и немилосердием, гордостью и гордынею. Тонкие же небесны умы знают все отличия и разности и отчетливо все различают. Там, будь уверен, не ошибутся и не определят тебя туда, куда не следует. На мосту – мытарства. Это вроде наших застав или мытных дворов, где собирают подати. Ангелы сидят за высокими столами, вернейшие весы и мерила у них в руках, а в книжке записано все: малейшая мысль, желания, которые забыты самим тобою, стоят там, как живые под номером. Страшится душа, трепещет и вспоминает все свои грехи, ничего хорошего не помнит; но у ангелов все записано, ни одной крошки не пропадает. Развернут демоны свои свитки, откроют ангелы свои книги, взвесят, измерят и дальше пропустят или с моста свергнут, и заплачут юноши, а демоны скалятся, шумят и ликуют, как чернь на скачках. Так прошел я мытарства оболгания, оклеветания, зависти, лжи, ярости, гнева, гордыни, буесловия, срамословия, лености, лени, тщеславия и дошел до двадцатого мытарства.
Андрей остановился, умолк.
– Ну, а какое же двадцатое мытарство? – спросил Виктор, как бы не замечая, что гость уже не стоит у притолоки, а сидит у него на кровати, наклоняя к нему выпуклые глаза, весь розоватый от святых лампад.
– Какое же двадцатое мытарство?
– Не пытай, брат милый, не пытай. Вот я с тобою. Не угасил геенский огонь моей крови, моего сердца. Холодно мне…
Виктор не помнил о страхе, он готов был прикрыть гостя чем угодно, согреть собственным дыханьем, телом, только бы тот рассказал ему о двадцатом мытарстве. И как прежде Андреевы губы похолодели в поцелуе, так теперь все разгорались и палили Виктора, будто в него переливая то пламя, что не угасло от геенского огня. Страшно и сладко ему было, и от этой сладости, от этого страха он забыл было о последнем Андреевом мытарстве, если бы тот сам на прощанье не сказал ему:
– Теперь, брат, и ты знаешь томление двадцатого мытарства, бойся, как бы не погибнуть.
Часто случается, что слова предостережения, всегда вспоминаемые, наталкивают нас именно на то, от чего предостерегают. Так и теперь Виктор только и думал о рассказе и посещении своего умершего друга и отдал бы что угодно, только бы тот пришел еще раз. Ему казалось, что все, что жизнь может ему предложить, померкнет пред тем, что ему открылось. Не зная, как выразить свое желание, он молился, чтобы еще раз услышать повесть о двадцатом мытарстве. Но ничто не помогало, и он бродил, разгоряченный, с мутным взором, дикий и восторженный, сам не зная, что с собой делать. Наконец признался в своих странных молитвах духовнику. Тот, выслушав, долго молчал, наконец сказал:
– Это от смирения, господин Виктор, вы прибегаете к таким молитвам, вы слишком чисты. Но часто смиренье переходит в неистовую гордость, и вам этого следует опасаться. Я вам советую всегда ограничиваться теми молитвами, что помещены в молитвеннике. Они составлены святыми отцами, которые, поверьте, лучше нас с вами знали, что нужно человеку.
В тот же день священник поспешил ко вдове Пульхерии и сказал ей:
– Во что бы то ни стало нужно женить вашего племянника. Употребите власть, обратитесь к императору, пусть он прикажет, но брак для господина Виктора необходим. Девство его не от Бога.
Пульхерия согласилась и, посмотрев список невест, сказала:
Девственный Виктор
– Пошлю сватов к Леокадии, дочери Дмитрия протонотария, – потом вздохнула и задумалась.
– О чем же вздыхаете, госпожа? Это будет на пользу вашему племяннику.
– Верю. Я вздыхаю по-женски о бедной Леокадии, больше ни о чем.
Мачеха из Скарперии
I. Спелое яблоко
Красный мяч, как яблоко, мелькал по небу, перелетая кусты боярышника и застревая иногда в жимолости, которой была обита беседка с тремя колоннами. Осенью так ясно раздаются голоса, но, думалось, голоса трех молодых людей, едва вышедших из отроческого возраста, – всегда звучали светло, отчетливо и ясно, независимо от времени года. Их слова звенели юношески-беззаботно, видно было, что их больше интересует игра вмяч, ясная погода, завтрашняя охота, поездка в луга к светлой Сьеве, нежели мрачные поединки или изнеженные и тяжелые любовные истории.
Сад господ Маппа состоял из продолговатого квадрата с низкими кустами, большой лужайки, посреди которой находилась единственная яблоня, теперь густо увешанная уже краснобокими плодами, и небольшой купы ветвистых ив, полу скрывавших беседку, обвитую жимолостью.
Ловко перебегая с места на место в пестрых костюмах, молодые люди напоминали цветы в райском саду на разноцветных гибких стеблях с листьями – руками и лицами – розовыми венчиками. Слова их были просты и невинны, как пение дроздов или шум листьев.
Самым молодым был хозяйский сын Нарчизетто. С прямым носом, светлыми, открытыми глазами и подстриженными русыми кудрями, тонкий в стане, но с сильными руками и ногами, немного коренастый, он походил на тех молодых и прекрасных всадников, которых изображал на своих «охотах» мастер Павел Учелло. Два его друга, немного старше молодого Маппы, потому что им уже минуло восемнадцать лет, назывались Пьетро Беккачини и Уберто Бобане. Все трое были связаны крепкою дружбою, особенно потому, что в Скарперии, кроме них, почти не было благородных молодых людей их возраста.
Мяч попал глубоко в жимолость. Мальчики не стали его отыскивать, устав от игры, а все трое, разом, словно сговорившись, бросились бежать к яблоне и легли на зеленом лугу. Сразу наступила такая тишина, что, казалось, было слышно, как кровь течет по жилам, как шелестят крылья большой птицы, медленно плывшей, еле заметно, в высоком осеннем небе. Изредка только скрипело колодезное колесо у забора. Вдруг раздался легкий звук поспешных шагов. Уберто, поднявшись на локте, сказал:
– Петронилла идет к нам.
– Зачем? – спросил Нарчизетто, не двигаясь. Уберто пожал плечами и снова опустил голову на колени лежащему навзничь Пьетро.
Служанка Петронилла, действительно, с осторожной поспешностью приближалась к молодым людям. Поравнявшись с яблонею, она, не останавливаясь, уронила записку на грудь Нарчизетто и, тихонько рассмеявшись, вышла другою калиткою.
– Что это? – спросил Пьетро.
– От Валерии, наверное, какое-нибудь наставление или хозяйственное распоряжение! – отвечал Маппа, кладя за пояс нераспечатанную записку.
– Что же ты не смотришь?
– Успею! – так же равнодушно проговорил молодой человек, не переставая смотреть на птицу в небе.
Вдруг прямо ему в лоб упало яблоко… другое, третье. Маппа вскочил.
– Что за черт! Отчего это яблоки вдруг попадали?
Уберто по другую сторону ствола смеялся как помешанный от собственной шутки. Была найдена новая забава, и все трое наперебой стали трясти яблоню, стараясь угодить так, чтобы яблоко попало в лоб, затылок или спину приятеля. Круглые плоды валились, круто стуча по траве и недалеко откатываясь. Луг словно покрылся красными цветами. Легкий, сырой и свежий запах сбитых плодов колебался от небольшого ветра. Вдруг от особенно сильного толчка с дерева свалился плод, который растет не на всякой яблоне. При общем смехе с ветки кувырком, перевернувшись в воздухе раза два, слетел мальчик лет восьми. Упав ничком, он не двигался, словно жук, который, чтоб отвязаться от мальчишек, притворяется мертвым. Когда наконец его отодрали от земли, он оказался сорокалетним карликом Николой, жившим в доме Маппа. Его глазки слезились злобно и упрямо, а красные кулачки были крепко сжаты и не разжимались.
– Никола, добрый Никола, что ты делал на яблоне? Ты лакомился плодами? Или смотрел, как мы играем? Ведь ты еще крошка, сам не прочь порезвиться.
– Господа, все ваши догадки неверны. Синьор Никола ждал на свиданье прелестную Петрониллу, а мы им помешали. Ну, простите, пожалуйста, мы не знали, что могут быть свидания на кустах. Если ты еще похож на дятла, то Петронилла нисколько не напоминает белки.
Карлик презрительно выслушал незатейливые остроты и, когда молодые люди умолкли, сказал, обращаясь к Нарчизетто:
– Если вам дорога ваша честь и даже самая жизнь, вы выслушайте меня, синьор Нарчизетто. Я уже был взрослым человеком, когда вы родились, и я люблю вас. Вы можете мне довериться.
II. Двойной шпион
В словах маленького Николы была какая-то убедительность, которая заставила Нарчизетто расстаться со своими друзьями и пойти за карликом в глубь сада.
Когда они пришли в беседку, Нарчизетто совершенно не знал, что ему откроет карлик, да, по правде сказать, не делал никаких и предположений. Опасность для его чести и жизни, о которой предупреждал его Никола, не затрагивала его воображения, не рисовала никаких картин и нисколько не походила на зерно, которое пускает росток в принявшую его землю, а скорей схожа была с камнем, брошенным в воду и образующим только на поверхности легкие скороисчезающие круги.
Со стороны, выходящей к городу, у беседки было полукруглое окно с мелким переплетом. Из него были видны квадратная городская башня, ворота и не очень широкая дорога вниз к С.-Агате. Окно выходило на северо-восток, и в этот вечерний час зарю можно было заметить только по низким пыльно-розовым облакам, которые кудрявым кустом стояли за ближайшим холмом. Пылило и блеяло стадо, и его колокольцы словно отвечали разбитым и чистым звукам «Ave, Maria».
Нарчизетто постоял у окна, будто он и не каждый день мог видеть эту картину, потом обернулся к карлику и неторопливо спросил:
– Что ты мне хотел сказать, Никола?
Тот стоял, злобно смотря на Маппу, и его глаза от блеска облаков казались совсем лиловыми, как фиалки. Наконец он произнес:
– Ты очень хорош, Нарчизетто. Девушки тебя называют прекрасным св. Георгием.
Так как молодой человек не знал этого, то он промолчал, ожидая, что будет дальше. Карлик продолжал:
– А отец твой, Симоне, стар и угрюм, притом часто отлучается из дому. Твоя покойная мать, первая жена синьора Симоне, не была очень счастлива!
Нарчизетто все молчал, не зная, куда клонится речь карлика.
– Монна Валерия скучает, очень скучает в Скарперии. Она не привыкла к сельской жизни и притом – молода и здорова. Ей бы не Симоне в мужья, а трех молодцов вроде тебя да двух помощников.
Молодой человек нахмурился и покраснел; ему неприятны были эти намеки на мачеху и на его отца. Сдержавшись, он сказал только:
– К делу, к делу!
– В этом самом дело и есть. Я люблю тебя, Нарчизетто. Когда ты был ребенком, не я ли вырезывал тебе дудки из тростника и доставлял птичьи гнезда с птенцами? Я не мог тебя выучить верхом, но я тебе показал, как играть в шахматы, как удить рыбу и приманивать птиц. Ты помнишь это, не правда ли?
Слова карлика были справедливы, и Нарчизетто еще отлично помнил свое детство и маленькие услуги Николы. Он сказал:
– Я верю, что ты меня любишь. Зачем же тогда ты теперь смотришь на меня так злобно и смущаешь мою душу непонятными и странными словами?
Карлик улыбнулся, и его голос сделался совсем детским, когда он отвечал:
– Что ты, дитя мое; разве я смотрю на тебя злобно? Ты отвык от старого Николы, выбрав себе новых, молодых друзей? Вот и все. И странного в моих словах ничего нет – Валерия влюблена в тебя.
– Молчи, молчи!
– Она покоя не находит от страсти к тебе, не спит по ночам, следит за тобою, как сокол за дичью, твое имя вышивает на коврах, переплетая его цветами, чтобы другие не могли его прочитать. Она охотно на площади в Риме объявила бы о своей любви, но боится твоего отца. Ей несносен дневной свет и солнечное тепло, ей везде жарко, огонь, который ее снедает, гонит ее в рощи или в горы, будто там она сможет найти себе прохладу. Нарчизетто, подумай, подумай!
По-видимому, Маппа понял карлика. Он закрыл лицо руками и простонал:
– Не надо, не надо!
Лицо Николы изобразило удовольствие, но это выражение, внезапно появившись, сейчас же исчезло, и, когда Нарчизетто взглянул на него, черты карлика были по-прежнему неподвижны и напряженны.
– Ты лжешь, Никола. Только я не понимаю, зачем ты это делаешь.
– Прочти письмо! Письмо! Она послала меня следить, как будет изменяться твое лицо при чтении.
Молодой человек только теперь вспомнил о письме, полученном под яблонею. Быстро сорвав печать, он прочел:
«Дорогой Нарчизетто, ты привык смотреть на меня как на жену твоего отца и твою вторую мать. Ах, если б это было так на самом деле! Конечно, я жена твоего отца, но тебя… тебя люблю не материнскою любовью. Если бы ты знал, какая мука, принимая твой сыновний поцелуй, не впиться губами в твои губы, не обнять тебя со всею страстью, сдерживать себя и лицемерить. Ты – свет очей моих, сердце, зрачок, я люблю тебя больше, чем какое-либо Божье создание, больше ангелов и спасения души. Ответь, приди. Когда ты услышишь мои доводы, увидишь мои терзания, ты не останешься равнодушным. Кто любит, не может губить любящего, но все равно, если бы не только я, но и ты погибли, я не могу поступить иначе. Не я, а любовь пишет это письмо. Петронилла тебе скажет день и час. Приходи, Нарчизетто!»
III. Федра
Госпожа Валерия сидела, мрачно смотря на свадебный ларь, на передней стороне которого художник изобразил историю Федры. Фигурки людей были величиною с ладонь, но тонкая кисть ясно запечатлела на них выражения, свойственные каждому действующему лицу; можно было отчетливо разглядеть каждую складку их плащей, мельчайший узор одежд и листки лавра, ветками которого была отделена искусно одна сцена от другой. Теперь на сундук солнце бросало свет сквозь красные занавески, и все пестрые сцены этой печальной и любовной истории казались покрытыми нежной кровавой краской. Едва ли Валерия думала о соответствии своих чувств с чувствами древней царицы, но, вглядываясь в маленькие лица, искала в них сходства. Конечно, Ипполит не был похож на Нарчизетто. Да разве могло быть в целом мире что-нибудь, что походило бы на пасынка Валерии? Разве тосканская весна и луна у Сьевы! Но и в тонких, несколько острых чертах Федры, которую художник изобразил с черными (почти лиловыми) волосами, перевитыми жемчугом, с узкими китайскими глазками и плоскою грудью, – не было ничего общего с прекрасным, несколько тяжелым лицом синьоры Маппы, рыжеволосой, полной, невысокого роста, с сильными плечами, спиною и грудью.
Страсть, мучившая их обеих, была одною, и муки, и (неужели?) конец. Валерия потрогала свои тяжелые, до пят, косы, словно они беспокоили ее голову, – и отдернула занавеску.
Герои на ларе, лошади, дальний морской берег, колонки храма, мамка с письмом, невинный Ипполит, несчастная Федра, – все запестрело и словно зашевелилось, потеряв кровавый, пророческий отблеск.
Сколько дней прошло уж с тех пор, как Валерия послала письмо своему пасынку. Он начал избегать мачехи, – вот единственное следствие ее необдуманного и бесполезного шага. И вообще он стал мрачен и нелюдим, словно им самим, а не Валерией, овладела страсть, которую нужно скрывать. Конечно, синьора Маппа могла бы подумать, что молодой человек колеблется вследствие сомнений и страха, и сумела бы доводами разрешить его затруднения и ласками прогнать нерешительность, потому что настоящая любовь красноречивее самого искусного адвоката, но любовь вместе с тем и провидица, и Валерия отлично видела, что не сила госпожи Венеры заставляет искать уединения молодого Нарчизетто. Она не поверила этому и насильно хотела пробудить огонь в пасынке, но сердце боится насилия и неволи, и попытка влюбленной дамы снова не имела успеха. А между тем монна Валерия была прелестное создание, и ее внимания многие добивались, как чести и высокого счастья. Но, конечно, нужно быть ослепленным страстью, чтобы пойти на такое страшное и небывалое дело, как взять в возлюбленные жену собственного отца, причем Нарчизетто пугала страстность и настойчивость Валерии и запах ее рыжих волос, похожий на запах лисьего меха. Тогда к чувству любви у синьоры Маппы присоединилась темная и кипучая ненависть, как у той чернокосой древней царицы. Ей было невыносимо думать, что скоро, может быть завтра, Нарчизетто полюбит другую, и эти губы, эти руки, это тело будут принадлежать кому-то. Она готова была бы из Скарперии на коленях доползти до Рима, только бы ей дано было один раз любовно поцеловать Нарчизетто. А та, другая, еще неизвестная, которая будет, несомненно, будет, и скоро! Чем она заслужила свое счастье? Разве она не спала по ночам, разве взор ее темнел и слеп от страсти, разве она испытывала тот жар, от которого не могут дать облегчения ни тень, ни речные струи, ни высокие горы, ни башенные подвалы? Разве ее сердце разрывалось медленно на части, как столепестковый цветок, который медленно и рассеянно обрывают весною дети? Нет, она просто подойдет и возьмет! Как небеса несправедливы! Та полюбит, а разве она не любит? Разве она вольна в своем сердце? Разве она виновата, что у Симона Маппы, ее мужа, растет в саду такая райская яблоня? Зачем она не Кипрская королева, не царица Сабы? Она бы купила Нарчизетто за все золото мира, за все знание, всю силу, заточила бы его в зеркальное подземелье, где он отражался бы тысячи раз, и, хочет он или не хочет, исторгла бы его любовь!
Веселый рожок со двора привел в себя задумавшуюся Валерию. На улице теснились люди, держа под уздцы лошадей в пестрых чепраках. Собаки визжали, выгибая спины, соколы тихо сидели в шапочках, блестели застежки и сбруя, перья вились, с султанами спорили легкие облака, и мальчики на головах высоко несли корзины с охотничьей провизией. Казалось, фигуры со свадебного ларя, спутники Ипполита, ожили и вышли под тосканское небо. Наконец показался Нарчизетто. Он был рассеян и озабочен, но никогда не казался мачехе таким невозможно желанным. Она долго смотрела из-за косяка на блистательного и пасмурного пасынка. Нет, легче видеть закрытыми эти глаза, сложенными на груди руки и неподвижными закостеневшими легкие и стройные ноги.
Валерия подозвала к себе конюха Фому, кривого, коренастого парня, с низким лбом и вывороченными губами.
Никто не знал (ни Петронилла, ни карлик Никола), о чем говорила хозяйка с Фомой, но когда лентой под гору спускались всадники и пешие слуги, сдерживая на веревках своры, шутя и смеясь, Валерия смотрела как человек, решившийся на что-то непоправимое. Давно уже умолкнут лай, пыль улеглась и солнце поднялось над холмами, а синьора Маппа все сидела у окна, словно боясь обернуться на свадебный ларь, где пророчески в своей пестроте и яркости развертывалась история несчастной царицы.