Текст книги "Закат Кенигсберга
Свидетельство немецкого еврея"
Автор книги: Михаэль Цвик
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)
Как почти все улицы в Кенигсберге, этот двор был вымощен булыжником и хранил аромат прошлого. Мастерские находились в маленьких и низких помещениях, работало в них от одного до трех человек. На стук в дверь столярной мастерской появился господин Лембке, человек довольно толстый и казавшийся нездоровым. Отец назвал наши имена. Господин Лембке бегло и без комментариев осмотрел меня, мою звезду и мои мускулы, после чего вынес свое решение: он бы меня взял, но труд здесь тяжелый; при сдельной работе требуется скорость, а при разгрузке досок – сила. Мы на все согласились и договорились, что в один из ближайших дней я приступлю к работе. Поговорили об одежде: хозяин сказал, что достанет для меня карточки на приобретение синей спецовки – как у монтеров. Не понравилось ему только мое имя, и в первый же рабочий день он сообщил, что звать меня будут не Михаэлем, а Максом, и как Макса представил меня трем другим работникам.
Первым был немолодой подмастерье, тихий и замкнутый. Затем Франц, тоже в возрасте, тощий, с лишаем на голове, с горящим взором и до того поглощенный работой, что едва удостоил меня взглядом. Он сдельно изготавливал гробы. У последнего, семнадцатилетнего ученика Хейнца, вид был беспокойный. В мастерскую спускались по трем ступенькам, и сразу справа от входа стоял высокий стеллаж для рубанков, а слева, под широким окном, – верстак мастера. Гробовщик пользовался верстаком у левой стены, подмастерье – тем, что стоял у задней. Внутреннее пространство мастерской было заполнено преимущественно гробами и крышками, лежащими на козлах. В стене справа располагалась дверь, ведущая в машинный зал. Там находились циркулярная и ленточная пилы, фрезерный станок и у противоположной стены – строгальный станок. Все было усыпано древесной стружкой, обрезками и опилками. Снаружи, во дворе перед двумя этими помещениями, а также напротив них у стены склада и под навесом мастерской лежали доски и прочая древесина.
В первый день мастер Лембке вывел меня из мастерской, выбрал пару досок, положил их на деревянные козлы, тщательно разметил карандашом и, убедившись, что нас никто не слышит, сказал: «Макс, для меня ты такой же, как и все. Хотя ты тут лишь на подсобных работах, я тебя всему обучу. Только поосторожней высказывайся о политике. Мой подмастерье – нацист и, похоже, поставлен приглядывать за мной. Франца амнистировали. Он однажды в припадке гнева убил свою жену. Сейчас работает, как одержимый, и рта почти не раскрывает. Сдельно изготавливает гробы и хорошо зарабатывает. Вот здесь ты и будешь нам помогать». О Хейнце он говорить не стал, только назвал его болваном. Затем дал мне деревяшку, обернутую наждачной бумагой, и показал замазанные клеем места на гробах, которые я должен был обработать. Это было мое первое задание. Я с усердием приступил к делу, но вскоре понял, до чего это нелегко. На каждую половину гроба приходилось 32 заглубленных гвоздя, и эти места были покрыты окаменевшим клеем. Чтобы зачистить их, требовалось немало усилий. Затем мы выносили гробы с крышками во двор и покрывали их красителем, разведя его нашатырным спиртом. Лакировкой занимался сам мастер, и вскоре я узнал, почему. Дело в том, что значительную часть спирта, предназначавшегося для лакировки, он забирал себе и смешивал с анисовыми каплями, которые я приносил ему из аптеки. Иногда после работы он пил этот высокоградусный шнапс. Хотя спирт и считался отравой, на его здоровье это, пожалуй, не отражалось.
Сгрузить доски, поработать ручной пилой, подмести мастерскую, подмести двор, здесь подхватить, там взобраться – таковы были мои обязанности в первое время. Я любил запах древесины и чувствовал себя здесь, вообще говоря, совсем неплохо. Всякий раз, отправляясь к заказчикам, чтобы встроить полки в подвале, вставить оконную раму или приладить ящики в кладовке, мастер брал меня с собой. В этом случае он попросту говорил мне снять «дурацкую» звезду. Нельзя требовать от людей, чтобы они такое носили, считал он. Поэтому мама пришила мне кнопки на звезду и на спецовку. На мое счастье, партийные из числа ремесленников соседних мастерских, были, вероятно, все на фронте, а оставшиеся старые мастера (некоторые из-за нехватки кадров не могли работать дальше), относились ко мне очень дружелюбно, выдавая тем самым свой истинный образ мыслей.
Довольно гротескным выглядел визит, нанесенный нашему нацисту, старшему подмастерью, его зятем. Однажды он явился в мастерскую в форме штурмовика, чтобы, как он выразился, хоть разок взглянуть на еврея. Ему обо мне его тесть рассказал. Разочарование было велико: он-то надеялся, что я соответствую образу еврея из «Штюрмера», так нет! Долго разглядывал он меня, заставляя вертеть головой, после чего сказал, что сумел обнаружить некоторые еврейские черты, но в моем случае это потребовало особой подготовки. Сообщением о ней он явно хотел произвести впечатление на тестя, который при всем желании не мог обнаружить во мне ничего особенного. Потом я задавался вопросом, не было ли у меня действительно каких-то необычных отличительных признаков.
«Каторжник» Франц, ко всеобщему удивлению, вступал в беседу со мною, а очень скоро стал приглашать меня в обеденный перерыв в ресторанчик, где время от времени подавали суп из снетка. Снеток – небольшая рыбка, и, хотя может показаться, что она состоит лишь из головы, глаз и плавников, вкус у нее отменный. Соответствующие продуктовые талоны Франц мне дарил. Мы мало говорили друг с другом, нам и без того было хорошо вместе.
Мастер ежедневно приносил из дому пакет с едой, которую приготовила жена. Бутерброды и куриные ножки были в то время редкостью и вызывали всеобщую зависть. Иногда он отдавал мне то, что оставалось: замечательную колбасу и бутерброды с сыром. Для меня было загадкой, как ему удавалось так здорово пополнять скудевший рацион. О том, что благодаря воровству, я узнал позже, когда мы начали вместе ходить по заказчикам. Там он давал мне точные указания, в какой момент и какую банку, бутылку или пакет переправить в его вместительный портфель, и отвлекал хозяина, пока я выполнял поручение. Удивительно, до чего плотно были набиты кладовые и погреба у большинства наших клиентов. Безусловно, попадись мы, отвечать пришлось бы мне, но все всегда заканчивалось благополучно. Я и не подозревал, как пригодится мне этот опыт для выживания: в русском плену мы бы умерли с голоду без воровства.
Шутки мастера были грубоваты и заставляли страдать, в частности, всеми любимого кота, который жил в мастерской и большую часть времени спал. Иногда мастер говорил: «Посмотрим, как высоко прыгнет сегодня Петруша», после чего смачивал в нашатырном спирте кусок ваты и клал его прямо под нос спящему коту. Над прыжком, совершаемым Петрушей в ту или иную сторону, все потешались.
Нелишне упомянуть, что мне совсем нелегко было привыкнуть к долгому рабочему дню и что работа часто превышала мои физические возможности. Тогда я долго не мог заснуть, а заснув в конце концов, продолжал работать во сне.
Рабочий климат, сперва хороший, был испорчен: Хейнц, ученик мастера, оказался завистливым и злобным малым и начал притеснять меня и мучить. Многие задания мы выполняли уже самостоятельно, поэтому никто не видел его уловок, а он, например, всегда пытался устроить так, чтобы при выносе гроба из мастерской во двор я шел спиной вперед, и только я собирался подняться по ступенькам, как Хейнц толкал гроб, и я спотыкался, а то и падал, придавленный тяжелою ношей.
Еще опаснее были его толчки в машинном зале при работающих станках. В те времена они были еще без покрытий – и циркулярная пила, и ленточная, да и строгальный станок был небезопасен при открытом вращении вала с резцами для рихтовки кромок у досок. Стоило мне пожаловаться, как Хейнц начинал безобразно ругаться, а заканчивал словами: «Заткнись, свинья еврейская!» Просить о помощи мастера смысла не имело, это бы только ухудшило дело, ведь мне было тринадцать, а Хейнцу семнадцать. Ситуация становилась все невыносимее и наконец превратилась в ад. Я был глубоко несчастен, и хотя полюбил столярное ремесло, каждый день казался мне сущим кошмаром.
Крайняя нужда заставила меня искать выход, и мне удалось придумать нечто такое, о чем я с удовлетворением вспоминаю и сейчас. Издевательства Хейнца носили характер припадков, а в промежутках он относился ко мне нормально. Он принадлежал к той породе людей, которые все и всегда поносят. Постепенно я узнал кое-что о его предыдущей жизни и об особенностях его характера. Ему, собственно, хотелось служить на флоте, но его туда не взяли. В школе он не успевал. Родители были в разводе, и отец велел ему стать столяром. Вероятно, из-за разного рода своих недостатков ему пришлось пережить и другие отказы. Столяр из него тоже был никудышный. В крайне бедственном для меня положении я придумал, как поступить. Я начал ему поддакивать, постоянно подогревать его недовольство и довел его отчаяние до предела. Как-то мне попалось на глаза здание, в котором находилось представительство торгового флота, и теперь это навело меня на спасительную мысль: я принялся уговаривать Хейнца добровольно поступить туда. При существующем дефиците кадров, думал я, там не будут слишком разборчивы. Неустанно и красноречиво расписывал я Хейнцу прелести жизни на торговых судах. В конце концов, он ведь и сам туда прежде стремился. Мне чуть ли не за руку пришлось тащить его в представительство флота, прежде чем он решился последовать моему совету. И что же? Прошло совсем немного времени, и в один прекрасный день Хейнц исчез навсегда. Его взяли на службу, и я избавился от него. Дай ему Бог счастья!
С приходом Бернхарда все стало совершенно иначе. Преемник Хейнца был шестнадцатилетним веселым цыганским пареньком. Черноволосый, сильный, живой, музыкальный, добродушный и всегда готовый помочь. Мы сразу сошлись. Не стану скрывать, что был очень удивлен, когда он оказался совсем не таким, каким я представлял себе цыган. Значит, и я стал жертвой существовавших предрассудков, и хотя сам был изгоем, бессознательно усвоил нацистские обвинения цыган в вороватости, нечестности и нечистоплотности. Чем иначе объяснить, что я был так приятно удивлен?
Работа в мастерской с каждым днем нравилась мне все больше. Редко мне доводилось встречать таких выдумщиков, как Бернхард. Его единственным недостатком была любовь к шлягерам – их он целыми днями насвистывал или напевал, так что и сейчас меня слегка тошнит, когда я слышу «За полную блаженства ночь». Ему очень нравилось проказничать, он постоянно что-нибудь придумывал, нередко с риском для жизни. Например, когда клеили гробы, он убирал или прятал от Франца струбцины именно в тот момент, когда тому нужно было поскорее стянуть намазанные горячим клеем доски и малейшее промедление могло свести на нет всю работу. Лишь в самый ответственный момент Франц обнаруживал, что одной из заранее приготовленных струбцин нет на месте. Холерик по натуре, он мгновенно выходил из себя. Я видел, как однажды он с такою силой запустил длинной железной струбциной вослед Бернхарду, что быть бы убийству, не увернись тот ловко.
В обеденный перерыв мы отправлялись изучать местность и однажды нашли бумажные упаковки из-под сливочного масла, остатки которого еще можно было соскрести – ценная по тем временам находка.
Как цыган Бернхард подпадал под те же ограничения, что и евреи: особым распоряжением цыган приравнивали к евреям. Поэтому в отношении меня он был свободен от предрассудков. Товарищи по несчастью, мы стали настоящими друзьями, и нам было хорошо в мастерской, пока одна серьезная ошибка не положила конец этой жизни. Задавая старшему подмастерью, о котором мастер предупреждал, что с ним надо быть поосторожнее, вопросы о текущей политике и о войне, мы порой ставили его в тупик и подвергали сомнению его ответы. А Бернхард его даже высмеивал. И хотя работали мы хорошо (я уже стал станочником, и мне приходилось, например, нарезать фрезой соединительные пазы на боковинах пятисот ящиков для перевязочного материала; специалист меня поймет), однажды мне было официально предписано покинуть столярную мастерскую и по достижении четырнадцати лет перейти на химическую фабрику «Гамм и сын». А ведь этого-то я и хотел избежать, для чего добровольно оставил школу. Мастер, Бернхард и я были очень огорчены и предполагали, что распоряжение могло было быть следствием доноса. Мы подозревали подмастерье.
Таким образом, и пребывание в мастерской разделилось на две части – тяжелую и приятную, а с переходом на фабрику завершился еще один короткий этап моей жизни.
Химическая фабрика «Гамм и сын»
К этому же времени относится событие, рассказать о котором я должен был еще в первой главе: при депортации нескольких сотен кенигсбергских евреев я потерял своих школьных друзей и тетю Фанни. Почти всех дорогих мне людей затолкали в товарные вагоны и в буквальном смысле слова «выбраковали». Потеря их стала для меня трагедией. Утрата была невосполнимой; невозможно описать, какой болью она отозвалась во мне. Это была настоящая травма. Но гораздо важнее моей реакции была судьба этих людей. Она не запечатлена в дневниках, и о ней некому рассказать. Не осталось ни одного письменного или устного свидетельства, и мы никогда не узнаем, что они пережили и как умерли. Стремление напомнить об этих людях и было одной из причин, побудивших меня взяться за перо. Ибо лучше назвать по имени хотя бы некоторых из них, чем оставить их всех безымянной цифрой в миллионной статистике. До сих пор не могу понять, почему им было суждено умереть, а мне – жить дальше.
Конечно, все тогда втайне надеялись, что депортированным удастся как-нибудь устроиться. Но потом об их судьбе начали узнавать (дошли эти слухи и до меня), да и заметно стало, как усиливается жестокость режима с ростом потерь на фронте. Каждого одолевали мрачные подозрения. Я представлял себе, как насилуют нежную Рут и мучают моих друзей, и вспоминал сцену несостоявшегося прощания с тетей Фанни, – все это тисками сжимало мне грудь. Чувство вины угнетало меня, иссушало душу. Поводов радоваться жизни оставалось все меньше. Не лучше чувствовали себя и родители, однако им хотя бы не пришлось видеть, как тетя Фанни бессильно опускается на край тротуара.
Я не случайно начал свой рассказ с этого эпизода – слишком тяжело было бы долго молчать о нем. Воспоминание вырвалось наружу немедленно. Я напряженно надеялся, что это подействует, что станет легче, ведь читал же я, что, пересказывая или записывая собственные переживания, можно залечить душевную травму и что это часто практикуется в психоанализе. Но ничто, в том числе и время, не в силах смягчить мою великую скорбь по этим людям.
Нельзя обойти вниманием тот факт, что в 1942–1943 годах войска Германии, завоевывая другие страны, несли особенно большие потери, прежде всего в России. Победам, орденам и званиям все реже удавалось скрасить существование тех, у кого погибли близкие, и тех, кто навсегда остался калекой. Некоторые начали задумываться над происходящим – чересчур поздно, увы. Ожесточенное «только вперед!» звучало тоже. «Все или ничего!» – призывали власть предержащие, те, кому с самого начала нужно было только «все». А смерти было безразлично, кого уносить: рабов, воинов, пленных или героев; казалось, что гибелью и разрушением управляют силы, наделенные собственной жизнью и динамикой. Будь проклят тот, кто выпустил их на свободу!
Фабрика «Гамм и сын» располагалась в центре Кенигсберга, в одном из переулков Штайндамма, сразу за кинотеатром «Альгамбра». Высокая труба и два мрачных четырехэтажных корпуса с зарешеченными окнами, извилистый двор с высокой стеной и железными воротами. Здесь имелось все, что возникает в воображении обывателя при слове «фабрика»: бочки, коробки, грязь, вонь и прилежный рабочий люд. На выходе стоял контрольный аппарат, рычаг которого каждому полагалось нажимать, и, если загорался красный свет, нажавшего обыскивали в поисках украденного. На фабрике изготавливали стиральный порошок, мыло, доильную смазку, крем для кожи, чистящие жидкости, глицериновые продукты и т. п.
В одном из корпусов находились большие паровые котлы, сушильные установки для мыльных хлопьев и складские помещения с жестяными бочками. В другом изготавливали и паковали стиральный порошок. В небольшом здании располагались бухгалтерия и администрация. Главным надзирателем и коммерческим директором в одном лице был «гауляйтер-мыловар» Тойбер. Он походил на Геринга и даже превосходил его толщиной. Всегда с длинной сигарой в зубах, заложив руки за спину, он – совсем как в фильмах Чаплина – изображал из себя большого начальника. Его обходов боялись все. Он громко рычал и, если бывал недоволен, приходил в бешенство. Случалось кое-что и похуже. Так, застав одного старого еврея курящим во время работы, господин Тойбер немедленно позвонил в гестапо. Милого старика забрали (я был поблизости и видел это), а вскоре его жене-нееврейке прислали урну с прахом.
На фабрике трудились люди, которых нацисты надменно объявили неполноценными: проститутки, угнанные русские девушки, французские военнопленные, поляки, цыгане и евреи, причем последние как «недочеловеки» и «паразиты» относились к низшей категории. Присматривали за нами пожилые надсмотрщики и старшие рабочие, по тем или иным причинам признанные негодными к несению воинской службы.
Когда я впервые появился на фабрике, меня направили к господину Тойберу, и он, приняв мои документы, отвел меня к господину Альтенбургу (кажется, так его звали). В его ведении находился этаж, на котором стиральный порошок извлекали из бункеров и расфасовывали, пачки взвешивали, заклеивали и паковали в коробки, а их обтягивали проволокой, штемпелевали и отвозили на склад. Моя мама трудилась здесь за одним столом с семью другими еврейками, делившими работу между собой. Чаще всего я мог наблюдать, как она, повязав платок поверх рта и носа и окруженная облаком порошка, быстро наполняет картонные пачки. В другие дни она их взвешивала или заклеивала – в зависимости от того, какое задание ей полагалось выполнять на этот раз. В мои обязанности входило следить за тем, чтобы в передвижных емкостях доставало порошка, чтобы всегда хватало коробок и чтобы их, заполнив, увозили. При помощи не всегда исправного приспособления я обтягивал коробки проволокой, затем ставил на них штамп с очередным номером и укладывал их до потолка штабелями в смежном помещении. Этим и исчерпывалось содержание моих ежедневных занятий в первые месяцы, и пусть читатель самостоятельно представит себе, сколь мучительно долгим, бесконечно долгим казался каждый день с его десятью часами монотонного труда. Мне стукнуло четырнадцать лет, я страстно стремился к знаниям и осмысленной деятельности, и фабричная рутина казалась мне пустой тратой времени, нескончаемой и невыносимо скучной.
Разнообразие вносили ссоры женщин за столами, возникавшие в том, например, случае, если жена бывшего председателя суда позволяла себе сделать высокомерные замечания госпоже Леман, или если госпоже Леви казалось, что госпожа доктор Такая-то отлынивает от работы за ее счет. Перебранками легко оборачивались и обсуждения политических событий. Порой мне приходилось призывать спорщиц к спокойствию, не то это сделал бы, но в обидной для них форме, господин Альтенбург, сидевший отдельно, в небольшой конторе, и озабоченный, главным образом, выполнением производственных норм. Очень скоро я как единственный мужчина начал пользоваться здесь определенным уважением. Несколько преждевременно, чем следовало бы, я узнал, как ведут себя в стрессовых ситуациях женщины разного социального происхождения и с разным уровнем образования. Постепенно, однако, на работу являлось все меньше женщин со звездой. Депортация стала фактом нашей повседневной жизни, и каждый задавался вопросом, когда очередь дойдет до него.
На смену еврейкам присылали зарегистрированных проституток, а несколько позже – девушек, угнанных из их родных мест в России. Я избавился от своих предубеждений относительно проституток: в новой для себя ситуации они обнаруживали приветливость и готовность помочь. Куда хуже приживались на новом месте русские девушки: они по понятным причинам то и дело ударялись в слезы, что неизменно вызывало у нас глубокое сочувствие. Девушек мучила тоска по родине и тревога за близких, о которых они, как правило, ничего не знали. Помочь им было невозможно.
Во время двух перерывов на отдых полагалось находиться в разных помещениях: контакты между членами различных групп вне работы (а по возможности и в ходе ее) предотвращались. Даже свои скудные завтраки и обеды мужчины и женщины ели раздельно. У меня была заветная мечта – устроиться экспедитором или на производство, уж слишком невыносимой сделалась однообразность выполняемых мною операций. Если выпадала свободная минута, я тайком от Альтенбурга убегал наверх и помогал в изготовлении порошка. Благодаря этому, мне удалось уговорить тамошнего старшего рабочего подать просьбу о моем переводе, и, когда у него выбыл один из работников-евреев, это место занял я. Наконец-то моя работа стала не столь монотонной, пускай и более тяжелой: мешки с содой весили больше коробок с порошком. Кашеобразную массу стирального порошка нужно было на тачке доставлять от мешалок к сушильным площадкам, а на другой день высушенную массу дробили и загружали лопатой в мельницу. Но мужчины, с которыми я теперь трудился, вели интересные беседы, и я принимал в них участие. Мой день, таким образом, стал содержательней, а темы разговоров занимательней. Особенно благодарен я доктору Хеллеру, который умел, не отрываясь от работы, немногими словами сказать очень многое. Он приносил мне книги, объяснял непонятные вещи и попутно рационализировал наш труд.
Не помню, сколько у нас было выходных, знаю лишь, что мало. К тому же, помимо десятичасового фабричного труда, приходилось выполнять множество обязанностей по обеспечению повседневной жизни: стоять в очередях в продовольственные лавки для евреев, добывать топливо и т. д. Сегодня и невдомек, сколь тяжела была домашняя работа. Взять большую стирку – с корытом, стиральной доской, котлом для горячей воды и отжиманьем белья в подвальной прачечной, развешиваньем его на чердаке и глаженьем на кухне. Причем отец, по сложившейся традиции, и не пытался помочь маме. Помогать полагалось мне, а он учил китайский! Это было для него бегством от невыносимой действительности. У меня же на занятия скрипкой оставалось совсем мало времени. Тем не менее я играл ежедневно и делал успехи. Мама аккомпанировала на фортепьяно и всеми силами старалась помочь, хотя оба мы очень уставали на работе. Я даже писал картины, а порою и стихи, которые обдумывал во время отупляющего фабричного труда. Как ни старался я отвлечься от постоянных дум о своих школьных друзьях, меня мучила тревога за их судьбы. Я сильно тосковал по ним, мне их очень не хватало.
Вскоре на фабрике остались только евреи, состоявшие в браке с неевреями, и их дети. Вспоминаю работавших в экспедиции господина Мендельсона и его стройную дочь, которая вела себя несколько вызывающе. Они тоже относились к категории евреев, не подлежащих депортации. Господин Мендельсон был чрезвычайно разговорчив и рассказывал о себе невероятные истории. Его дочь сумела расположить к себе господина Тойбера и пользовалась этим. И отец, и дочь вносили оживление в скучную фабричную жизнь, распространяя вокруг себя хорошее настроение. Когда я стал старше и сильнее, а нехватка персонала сделалась ощутимей, Мендельсон устроил так, чтобы меня время от времени брали работать в экспедицию. Мне поручали носить мешки с цементом, катать бочки, возить на тележке коробки и ездить на грузовике в порт.
Но это произойдет только через два года, через два долгих года, а пока – ежедневный принудительный труд и ежедневное гадание, чего ждать – смерти или спасения. Все действовало на нервы. Страстное желание, чтобы события развивались стремительней, было неспособно ускорить ход времени. Война становилась все ожесточенней, но время – так нам, по крайней мере, казалось – застыло, словно парализованное страхом.
Даже простое перечисление главных событий ясно показывает, что кульминация военных удач Германии осталась позади. Однако антиеврейские постановления множились, что свидетельствовало о намерении режима ускорить осуществление тайного плана – «окончательного решения» еврейского вопроса.
После высадки англо-американских войск на севере Африки 23 октября и 7 ноября 1942 года генерал Монтгомери одержал первые крупные победы под Эль-Аламейном. Тогда же начинается советское наступление и окружение под Сталинградом 6-й немецкой армии. Она капитулирует 1 февраля 1943 года. Спустя несколько дней Геббельс провозглашает «войну до победного конца», что наполняет жизнь повседневными лишениями. Бомбардировки немецких городов более чем тысячью самолетов становятся частью военной стратегии противника. Союзники 10 июля высаживаются на Сицилии и 3 сентября в Италии, где уже свергнут диктатор Муссолини. Военное счастье отворачивается от Гитлера.
Приведу лишь некоторые из многих сотен предписаний, касающихся евреев (из «Особого законодательства для евреев в национал-социалистском государстве»):
7.8.42 (РСХА)
Сообщение евреями их бывших званий и профессий в переписке с властями нежелательно. Несоблюдение влечет за собою последствия. Данное предписание распространяется и на евреев, состоящих в «привилегированном смешанном браке».
14.8.42 (Рейхсминистр финансов, О 5400 – 217 VI)
При реализации предметов домашней обстановки, ставших собственностью рейха вследствие лишения евреев имущественных прав, предпочтение должно отдаваться пострадавшим от бомбардировок, переселенцам и немцам, изгнанным из иностранных государств.
21.8.42 (Рейхсфюрер СС и Шеф германской полиции)
Лица, предоставляющие свою жилую площадь евреям, не зарегистрированным согласно правилам, навлекают на себя угрозу применения к ним мер воздействия со стороны гестапо.
22. 8.42 (Торговая палата, 80/42)
Евреям Дрездена, носящим еврейскую звезду, воспрещается покупать мороженое.
1.9.42 (Рейхсминистр внутренних дел)
Имущество умерших заключенных концлагерей становится собственностью рейха.
18. 9. 42 (Рейхсминистр продовольствия и сельского хозяйства, II В I – 3530)
Снабжение евреев мясом, мясопродуктами, яйцами, молоком и прочими нормированными продуктами питания прекращается. Продовольственные нормы для еврейских детей снижаются. Продовольственные карточки для евреев получают особую маркировку. Снабжение евреев продуктовыми наборами прекращается.
5.11.42 (Рейхсфюрер СС и Шеф германской полиции)
Все концлагеря, находящиеся на территории рейха, освободить от евреев, всех евреев депортировать в Освенцим и Люблин.
11.3.43 (РСХА, II А 2 № 100/43 – 176)
Евреев, отбывших наказание, отправлять в концлагеря Освенцима или Люблина.
11.17.43 (циркуляр Шефа партийной канцелярии, 33/43).
Секретно! По согласованию с фюрером предписывается: при публичных обсуждениях еврейского вопроса не упоминать о его окончательном решении, а говорить о направлении евреев на работы, отдельно от других и в установленном порядке.
Все книги, с интересом прочитанные мной в то время, обладали особым свойством: они переносили в совершенно иной мир. «Семья Мендельсонов», написанная племянником композитора, повествовала о высоком нравственном и культурном уровне членов этого семейства. Ничуть не меньше захватили меня «Художники Ренессанса» Вазари, а публикация наследия рано ушедшего Отто Брауна показала, каким источником силы и утешения может быть творческий дух. Успокаивающе действовало и знакомство с проникнутым гармонией миром Адальберта Штифтера. Сюда же нужно отнести и мудрость Лао-Цзы и Конфуция, которая восторгала отца и время от времени становилась предметом наших с ним бесед. Чтение великих творений человеческого духа, как и музыка, утешало и успокаивало, отвлекало от неудержимого приближения катастрофы – возмездия Германии за ее манию величия и человеконенавистничество. Один за другим немецкие города подвергались бомбардировкам и обращались в руины. Шаталось все, что с таким трудом было завоевано. После непрерывных наступлений началось отступление. Его стыдливо называли «выравниванием линии фронта». Человеческие жертвы исчислялись миллионами.
Когда война доберется до Кенигсберга, было лишь вопросом времени, и этот час пробил в августе 1944 года: два налета, совершенных в общей сложности свыше чем 800 британскими тяжелыми бомбардировщиками, раз и навсегда уничтожили то, что старательно создавалось и накапливалось веками. Океан пламени обратил в руины несравненно прекрасный, прославленный, древний город. Две ночи, последовавшие почти одна за другой и обагренные кровью и заревом пожарищ, возвестили потрясенным кенигсбержцам о надвигающемся конце.