Текст книги "Закат Кенигсберга
Свидетельство немецкого еврея"
Автор книги: Михаэль Цвик
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
Кража со взломом. Эпизод первый
Русским, командированным в Восточную Пруссию для работ по ее восстановлению, разрешили вызывать к себе семьи, так что число русских домов и квартир увеличивалось, в частности за счет жилья, которое было занято кенигсбержцами, оставшимися без крова. Теперь их отсюда изгоняли. Чувствовать относительную уверенность, что тебя не выкинут на улицу, можно было только селясь в подвалах и в таких развалинах, которые считались непригодными для русских. Моим родителям и мне пришлось в общей сложности шесть раз сменить жилье, и понятно, что всякий раз это было очень непросто.
Как и прежде, кенигсбержцы, не нашедшие работы у русских, не имели никакого продовольственного обеспечения. Единственными возможностями добыть пропитание были работа у русских, воровство и черный рынок. Что касается работы, то за двенадцатичасовой рабочий день давали лишь 400 г хлеба и исключительно редко порцию супа. Обшаривание развалин, мусорных куч и руин фабричных корпусов уже давно ничего не приносило, почему я и пытался использовать все три канала, чтобы прокормить нашу семью. На работу я старался устроиться там, где имелись наилучшие перспективы оплаты, т. е. получения большего количества продуктов питания, а чтобы обеспечивать родителей и себя всем необходимым, совершал кражи. Если вместо продуктов мне удавалось украсть, например, сигареты, то мама меняла их на рынке на хлеб. Все это требовало ловкости и выдержки. Воровские рейды, разумеется, были неизменно сопряжены с риском для жизни. Русские солдаты и офицеры и сами-то мало чем обладали, а потому они особенно не церемонились с теми, кто пробовал это немногое стащить. Не раз мне едва удавалось избежать большой опасности, а в трех случаях, когда меня ловили, спасало невероятное везение. Зато с тех пор я знаю жизнь взломщиков и сочувствую им.
Началось все с проникновений в подвал охраняемого дома и постепенно продолжилось взломами русских квартир, даже когда в них находились хозяева. Единственной причиной, заставлявшей идти на столь высокий риск, был мучительный голод – мой и родителей. Каждый раз мне надо было преодолевать себя, и каждый раз кража была последним, что оставалось.
Оглядываясь назад, могу констатировать, что проявлял недюжинную смекалку и талант на нелегком поприще квартирного взлома. Смертельная опасность, которой я подвергался всякий раз, требовала тщательной предварительной подготовки: следовало продумать варианты исчезновения, заметания следов и поведения в случае поимки. Все начиналось уже с того, что я надевал свою синюю спецовку. В глазах русских это была униформа столь ценимых теперь «специалистов», и она должна была помочь мне изобразить выполнение какого-нибудь рабочего задания в том случае, если не повезет с самого начала. На плечо я вешал сумку с инструментами, в которую потом прятал добычу. Отмычки, которыми я вскоре научился виртуозно орудовать, прятались в карман для дюймовой линейки на штанине, и их невозможно было обнаружить при самом тщательном досмотре. Затем я заранее выяснял, какие имеются пути для отступления. Всего лучше были дома с сообщающимися чердаками: я отмыкал чердачные двери и обеспечивал себе возможность бегства. Только после этого я проникал в бесшумных спортивных туфлях в офицерские квартиры, внимательно следя за каждым шорохом. Попадалось немногое. Кусок хлеба, фунт муки, пшенная или перловая крупа, немецкие часы и т. п. Но и это означало питание на один или несколько дней.
Следует сказать, что описанные выше условия жизни не улучшались, но оставались почти неизменными на протяжении почти двух лет. Собственно говоря, все это ни представить себе нельзя, ни толком изобразить. Наше положение было отчаянным, особенно в зимние месяцы. Все это время я был вынужден красть, нередко ежедневно, и каждый раз трудности были разными – лишь степень риска оставалась одинаково высокой.
Однажды решаю отправиться в предместья. Поселившиеся там русские беспечней, чем те, что в городе. На краю обширных развалин вижу несколько домов. Тут живут русские семьи. Прикинувшись «специалистом», совершаю обход и выясняю, что жильцы дома. В подобных случаях я обычно отправляюсь искать новые объекты. Но сегодня замечаю вывешенное для просушки белоснежное постельное белье, главным образом наволочки. Обменная их стоимость высока, так что хочется сунуть в сумку несколько штук. Из-за кажущейся легкости предприятия теряю всякую осторожность, и мои действия оказываются немедленно замечены. Пронзительный женский голос возвещает о них и призывает на помощь всех находящихся поблизости русских. Понимаю, что дело принимает самый серьезный оборот и остается одно – немедленно уносить ноги. Изо всех сил мчусь через поле к ближайшим развалинам, но не успеваю удалиться от места преступления и на сотню метров, как раздаются первые выстрелы. Оглянувшись, вижу, что меня преследуют два полуодетых русских, размахивая то ли винтовкой, то ли автоматом. Ясно, что эта погоня может закончиться смертью, так что, петляя и стараясь, чтобы между мною и преследователями оставались каменные груды, вытаскиваю на бегу из сумки свою добычу и подбрасываю ее высоко в воздух. Так высоко, чтобы это увидели. Я надеюсь, что они немного успокоятся, когда найдут эти наволочки, и прекратят преследование. Бег под выстрелами стоит мне таких нервов и сил, что, добежав до ближайших развалин, я опускаюсь на землю позади какой-то стены, ловя ртом воздух. Знаю, что мне конец, если они продолжат погоню, но в очередной раз покоряюсь судьбе и остаюсь сидеть в своем небезопасном укрытии. Выжидаю, надеюсь – и выигрываю. Преследователи переоценивают мою спортивную форму. Хвати у меня сил бежать дальше, я бы смог укрыться от них в лабиринтах, и русские, видимо, приняли во внимание эту возможность, а потому и прекратили преследование. Несомненно, всего в нескольких шагах от моего убежища. Чувствую себя очень скверно, злюсь на свое легкомыслие и ругаю себя. Предпринять что-нибудь еще нету ни решимости, ни сил, и я возвращаюсь домой без всякой добычи. Разочарованы и голодные родители, ведь обычно я не возвращаюсь с пустыми руками. К счастью, маме удалось выменять немного еды за простенький бинокль, украденный мною прежде.
Разумеется, я никогда не рассказываю им о своих приключениях, они ведь люди пожилые, и отец не одобрит моего поведения, а мама будет сильно переживать. Разобраться в пережитом предстоит самому, но важно другое – чтобы поскорее вернулась готовность к риску.
Ловля копченой рыбы
Между тем пришла зима, а с нею новые заботы. Нужно было устанавливать печку, добывать топливо. Я снова принялся искать работу с доступом к продовольствию. С хлебозавода нас уволили, после того как все оконные и дверные проемы были на время заколочены досками, как это тогда делалось. До меня дошел слух, что русские хотят оборудовать рыбокоптильный цех и ищут плотников. «Рыбокоптильный» звучало чрезвычайно заманчиво, я уже мысленно лакомился копченой рыбой и готов был довольствоваться головой и хвостом. Я обратился туда и был принят на работу. Начались привычные занятия: здесь окно отремонтировать, а там кладовку, перила, стремянку, стол, скамью и все что придется. Уже в первые дни нас вызвали на своего рода производственное собрание. Как обычно, грозили суровыми наказаниями в случае, если… Хотя мы вообще не имели дела с рыбой – ни с копченой, ни с сырой. Как обычно, ежедневные 400 г хлеба были одновременно платой и пищевым довольствием. Тем не менее никто из нас не оставлял надежды на счастливый случай. Пока же мы были вне себя от радости, если удавалось подобрать выброшенные после еды рыбьи хвосты или головы. Но тайная мечта явью не становилась.
Рыбу мы видели только сквозь запертую решетку. За ней стояли взвешенные деревянные ящики, доверху наполненные великолепной свежекопченой рыбой, – вроде, и на виду, но от решетки все же далеко. Висячий замок – внушительных размеров: не снимешь, не взломав. Нужно было что-то предпринять. Вот только что? И однажды мне в голову пришла идея. Помещение, в котором хранили рыбу, было проходным с тремя дверьми. Мой план заключался в следующем: перед решеткою как будто случайно рассыпаются опилки и прочий мусор, чтобы начальство, требовательное к чистоте, немедленно поручило нам навести идеальный порядок. Так и произошло. В черенок метлы я заранее вбил под острым углом гвоздь, и она незаметно превращалась в удочку, которую можно было достаточно далеко просунуть сквозь решетку. Выставив наблюдателей, условившись о сигналах предупреждения и улучив момент, я выудил из ящиков двух копченых рыб. Нужно было быть чертовски осторожным, чтобы они не сорвались с крючка до того, как окажутся по эту сторону решетки.
Этот фокус удавалось проделать несколько раз; у русских же возникли неприятности с недовесом ящиков, что мы имели возможность наблюдать. Но затем случилось то, что рано или поздно должно было случиться: когда я выуживал очередную рыбину, прозвучал сигнал опасности. Пришлось поторопиться, что плохо отразилось на процессе ловли: проклятая рыбина сорвалась и осталась лежать на полу между ящиком и решеткой. Страшно спеша, я еще успел поставить метлу в угол, чтобы ее не увидели у меня в руках. Когда офицер, наш начальник, вошел, мы старательно чистили плитку и стены. К сожалению, он тотчас обнаружил валявшуюся на полу рыбину и долго рассматривал ее, наморщив лоб. Затем смерил взглядом каждого из нас, но не произнес ни слова. После краткого раздумья направился к стоявшей в углу метле, обнаружил вбитый в черенок гвоздь и обнюхал его. После чего исчез, по-прежнему молча. Мы приготовились к самому ужасному и уже видели себя в сибирских лагерях.
В обед всех собрали. Рабочих-немцев построили в ряд. Появился начальник с переводчиком. Приняв серьезный, непроницаемый вид, он произнес: «Товарищи! Я еще никогда не видел, чтобы рыбу выуживали метлой да еще из запертого помещения. Самое же удивительное, что ее, оказывается, можно ловить глубокой зимой и уже копченую. Но поскольку эти невероятные вещи произошли сегодня на моем предприятии, я поставлен перед необходимостью бессрочно уволить некоторых из моих работников или подвергнуть их наказанию». Мы почувствовали такое несказанное облегчение, что начали смеяться и готовы были заключить шутника в объятья. Ведь ему, собственно говоря, полагалось вызвать милицию, после чего был бы запущен весь обвинительно-карательный механизм. Но, зная о суровости советского военного судопроизводства, он ничего не предпринял для нашего изобличения. Его остроумную речь следовало понимать так: будем считать случившееся маленьким чудом, а не воровством, заслуживающим сурового наказания. К сожалению, нас, как и было объявлено, перевели на стройку, и на этом работа в рыбокоптильном цеху завершилась.
Предчувствия
Мама все лучше осваивала возможности, предоставляемые черным рынком. Так, купив или выменяв пачку папирос, она продавала их поштучно с небольшой выгодой. То же самое она проделывала и с хлебом: покупала буханку за 100 рублей и продавала нарезанные куски. Занятие утомительное, но дающее в конечном итоге определенный доход. Вот только треволнений много – с одной стороны, от милиции, которая задерживала торгующих немцев как спекулянтов, а с другой стороны, от русских грубиянов, которые порою попросту отнимали весь товар. Бывало, и голодные немцы вырывали хлеб из рук.
Я устроился подмастерьем каменщика за 600 г хлеба в день. Отец нашел себе наконец легкую службу в качестве сторожа и тоже получал хлеб. Мама понемногу зарабатывала на черном рынке. Прочее я добывал в русских квартирах, если в том возникала настоятельная необходимость. Несколько дней все шло хорошо. Я таскал кирпичи, мешал раствор и делал все остальное, что положено подмастерью каменщика. А потом произошло нечто странное. Однажды, это было в первой половине дня, я вдруг почувствовал столь непреодолимое желание вернуться, что сразу бросил работу и побежал домой. Поведение совершенно необычное и, как правило, ведущее к увольнению, так что, размышляя по дороге о своем поступке, я только недоумевал. Сворачиваю на нашу улицу и вижу маму, которая, странно пошатываясь, тоже направляется домой. Она бледна, как полотно, на голове ужасная рана. Рассказывает, что ее оглушили и ограбили. Не помнит, сколько пролежала без сознания в развалинах, куда ее под предлогом выгодной сделки заманил какой-то русский. Там он ударил ее кирпичом по голове. Когда очнулась, несколько раз вырвало, после чего поплелась домой. На меня смотрела так, словно я был призраком, до того не ожидала меня встретить. Я помог ей дойти и уложил в постель.
Какое-то странное ощущение было от того, что мы встретились. Было в этом что-то особенное, чувствовали мы оба. К счастью, мама быстро поправилась, и все же этот случай не перестает занимать меня до сих пор. Несомненно, здесь имела место передача мыслей на расстоянии. Действующая на расстоянии связь двух людей. Но если возможно такое, то что же возможно еще? Связь сквозь пространство и время? Составляем ли мы некое единство с людьми, влияющими на наши мысли и действия? В довершение ко всему я пережил несколько ситуаций, когда, будучи охвачен предчувствием, смог предвидеть непосредственную опасность или событие, которому только предстояло произойти. Правда, это бывало только в экстремальных ситуациях и никогда преднамеренно.
Спустя некоторое время после описанного события случилось следующее. Очень тихо открыв отмычкой дверь русской квартиры, я долго и напряженно прислушиваюсь. Замок поддался легко, тогда еще не было автоматических замков с секретом. Предварительно я постучал в дверь, и, хотя никто не отозвался, отчетливо ощущаю присутствие опасности. Конечно, подобное – и необоснованное – чувство тревоги возникало и раньше, а потом я досадовал на себя за то, что испытывал страх понапрасну. И сейчас я говорю себе: «Не трусь и действуй». Как можно тише иду на кухню и вижу на полу большую сетку картошки – предмет наших пламенных мечтаний. Быстро схватить ее и исчезнуть. Но не могу. Что-то силой удерживает меня от этого. Буквально парализованный недобрым предчувствием, стою и стою перед картошкой, не в силах прикоснуться к ней. Ошеломленный, удивляюсь своей беспомощности, и вдруг где-то громко, резко и зло распахивается дверь, и через мгновение вижу, как в кухню несется русский, занеся топор. Злобное выражение его лица говорит о решимости нанести удар. Наши глаза встречаются, и взглядом и жестом мне удается его остановить. Ясно ощущаю, что смог оказать на него влияние, а значит, могу в момент крайней опасности вызвать в себе нечто вроде гипнотической силы. Русский замирает с занесенным над головой топором и завороженно смотрит на меня. Позади появляется его испуганная жена. Тотчас же обращаюсь к русскому и рассказываю, что я «специалист» и мне поручено проверить электропроводку. Что ничего не взял, он сам может в этом удостовериться. Не сразу, но удается его убедить и успокоить. Сила моего влияния, дар убеждения вместе с его добродушием и доверчивостью помогают мне выйти из этой ситуации невредимым.
Какие силы действовали в этот момент? Счастье, случайность, высшая власть? Тайная сила, которая дает нам способность к интуиции и позволяет предвидеть, – что это? Какая-то особая чувствительность? А не связана ли она с Богом? Особенно если понимать Бога как силу, имманентно присущую всему, как нечто, обусловливающее все формы проявления, и духовные, и физические, и тем самым связывающее все со всем.
Как обычно, уже на следующий день суровая действительность спустила меня на землю, к борьбе за существование. Мама принесла с рынка выменянные грибы и приготовила их, насколько позволяли наши условия. Через полчаса после еды у нас начались страшные боли в животе и резко ухудшилось самочувствие. Мы, разумеется, слышали, что грибами можно смертельно отравиться, но не знали, что действительно опасное отравление – бледными поганками – проявляется лишь спустя много часов после еды. Так что, хотя организм отреагировал крайне болезненно и ослаб от этого еще больше, испугались мы напрасно: умереть от грибов нам не было суждено.
Больница «Милосердие»
Профессор Вильгельм Штарлингер, организовавший по распоряжению оккупационных властей работу первой Немецкой инфекционной больницы, пишет в кратком отчете о ситуации того времени (цитирую по его книге «Границы Советской власти»):
1) Основную тяжесть телесных и душевных страданий несли женщины и дети, поскольку почти все мужчины, если им удалось пережить заключительные бои, были вскоре после взятия города отправлены в лагеря. Женщины были абсолютно беззащитны, семьи – полностью разрушены, наладить питание маленьких детей, необходимое для сохранения их жизни, было невозможно.
2) Первые хлебные пайки, нерегулярные, недостаточные и предназначенные только для трудоспособного взрослого населения, начали выдавать с мая, и 400 г очень водянистого хлеба оставались до лета 1946 года единственным продуктом питания, выдававшимся нерегулярно и лишь малой части населения. Большинство питалось зернами ржи, засеянной зимой 1944/45 года, не убранной и все сильнее прораставшей летом 1945 года. Ее собирали наиболее активные и предприимчивые. Очень часто в пищу употреблялось мясо давно зарытых и вновь выкопанных животных. Зимой 1945/46 года были зарегистрированы случаи настоящего каннибализма. Только с лета 1946 года появились незначительные продуктовые прибавки к хлебному пайку, а позже и денежные выплаты постоянным и нужным работникам.
3) Жилая площадь была крайне ограничена, что вело к чрезвычайной скученности на всем возможном пространстве; домашний скарб, белье, одежда и особенно обувь были в основном полностью утрачены; дров в суровые зимы едва хватало на приготовление пищи, и в некоторые ночи самой суровой зимы – 1946/47 года – от холода и истощения вымирали целые семьи.
4) В пик эпидемии тифа, осенью 1945 года, Кенигсберг потреблял только воду из собственных, за малым исключением загрязненных, колодцев или, если этого не хватало, воду из воронок; поскольку дорога к Прегелю была неблизкой и небезопасной, мылись водой из воронок; поменять и постирать белье удавалось крайне редко. Система канализации была разрушена, отхожих мест имелось недостаточно, уход за ними не велся, добираться до них было долго и небезопасно, отчего загрязненность дворов и подвалов была очень значительной. Электричество появилось в отдельных районах лишь в 1946 году и было доступно немногим.
5) Летом 1945 года мухи размножились в таком количестве, что густыми роями облепляли все сосуды, каждый кусок хлеба, всех больных, а также все свежие экскременты. Завшивление началось в мае и до зимы 1945/46 года было сплошным и полным; крысы плодились столь стремительно, что начали нападать на спящих людей.
6) Население не имело и не получало никаких дезинфицирующих средств, даже мыло встречалось крайне редко. Уборка города ограничивалась расчисткой от завалов проезжих улиц. Закладка и эксплуатация отхожих мест продвигались медленно. Даже уборка трупов завершилась только по прошествии нескольких недель.
7) С созданием неплотной сети немецких амбулаторий, по существу оформившейся и хорошо функционировавшей уже в начале мая 1945 года, возникла возможность регистрирования инфекционных больных, а позже и людей с подозрением на инфекционное заболевание. Уже с началом первой волны тифа регистрирование велось эффективно; запаздывало лишь раннее выявление заболевания. Выявленные и зарегистрированные больные направлялись в новообразованные Немецкие инфекционные больницы. Транспортировка, особенно в первый год, была чрезвычайно затруднена; тяжелобольных везли долго, утомительно, часто с непосредственной угрозой для жизни и всегда на гужевом транспорте (ручных тележках!).
О своей области – борьбе с инфекционными болезнями – профессор В. Штарлингер пишет:
5) Завшивление, по крайней мере зимой 1945/46 года, было всеобщим и сплошным. 6) Профилактику эпидемии приходилось ограничивать изоляцией и помещением в стационар выявленных инфекционных больных. Выявление ранних стадий заболеваний шло постепенно.
7) Размещение больных и уход за ними в импровизированных, неудовлетворительно обеспеченных и беспрерывно наполнявшихся Немецких инфекционных больницах осуществлялись в тяжелейших и совершенно неудовлетворительных условиях; возможности активной медицинской помощи были крайне ограничены. Из этого следует, что эпидемии в Кенигсберге поражали изолированное и однородное немецкое население, которое 1) не могло приобрести иммунобиологической защиты, ни переболев соответствующим заболеванием ни раньше, ни через вакцинацию; 2) не было защищено от вызванного окружающими условиями бурного распространения инфекции никакими активными мерами санитарно-гигиенического характера (исключая часто запоздалую изоляцию и диспансеризацию зарегистрированных явных больных), тогда как для лавинообразного распространения инфекций условия были максимально благоприятными из-за повсеместной дезорганизации нормального течения и поддержания жизни, и 3) испытывало такие душевные и телесные страдания, что следствием могла быть только индивидуальная и массовая предрасположенность к любым болезням, тогда как врачебная помощь и уход за больными не удовлетворяли основным требованиям медицинской науки. Таким образом, можно с полным правом сказать, что эпидемии в Кенигсберге протекали в самых примитивных условиях.
В то время у автора доклада нередко создавалось впечатление, будто провидение и природа желают проверить, сколько способен вынести человек и как он поведет себя в условиях свободного распространения инфекций.
Состояние нашего здоровья было плачевным. Отец очень ослаб и страшно похудел. Складывалось впечатление, что женщины в целом лучше приспособлены к потреблению совершенно неудовлетворительной пищи, в которой, прежде всего, недоставало протеинов. Смертность мужчин была заметно выше. В нашей семье мама тоже оказалась самой стойкой, и, наблюдая ее в то время, нельзя было не восхищаться ее неутомимостью и энергией, готовностью прийти на помощь и мужеством в ежедневной борьбе за жизнь. Возможно, она бы не выжила без моей поддержки, но я бы без ее поддержки не выжил точно. Самое тяжелое испытание выпало на ее долю в декабре 1945 года. Однажды утром я был не в состоянии пошевелиться, бредил и имел все признаки высокой температуры. Позже оказалось, что 41 °C. Именно так это и происходило: человек отчаянно боролся с голодной смертью, и тут его настигала какая-нибудь болезнь, и человек умирал. Это ожидало бы и меня, не сражайся мама за мою жизнь – молча и ожесточенно. Заметив, что я болен не на шутку и что мое состояние с каждым днем ухудшается (я едва мог дышать), она устремилась на поиски и вернулась с русской докторшей. Та осмотрела меня, велела несколько раз произнести «trizet trie» и распорядилась немедленно отправить меня во вновь открывшуюся больницу «Милосердие», о существовании которой мы еще не знали. По приказу этой решительной докторши, имевшей высокое офицерское звание, русская санитарная служба доставила меня в больницу, где работали немецкие врачи.
В приемном покое медсестра и дежурный врач заспорили, следует ли меня сперва, согласно инструкции, направить на дезинсекцию или сразу поместить в отделение. Я слышал, как врач сказал: «Нельзя его отправлять на дезинсекцию, не то он у нас там и помрет». Затем, посмотрев, нет ли у меня в волосах вшей, он распорядился немедленно отправить меня в одно из отделений больницы. Обращались со мной чрезвычайно осторожно, отвезли в палату на восемь коек. Настоящих кроватей с белым постельным бельем. Четыре – у правой стены, четыре – у левой, поперек палаты. Проход между рядами был ненамного шире расстояния между кроватями. Здесь я почувствовал себя в безопасности, впервые испытав заботу официального учреждения о моем физическом благополучии. Правда, вскоре выяснилось, насколько ограничены были возможности учреждения. Как бы то ни было, сейчас я лежал в чистой постели, и наконец-то не нужно было ничего предпринимать и планировать. Даже заботы о родителях отступили на второй план, когда мама, после первой, очень тяжелой, недели рассказала, каким образом ей с отцом удается раздобывать денег на покупку продуктов. Как-то раз мне посчастливилось украсть изрядное количество «мукефука» (так называли эрзац-кофе «Мосса Faux»), и теперь отец варил его, а мама с горячим кофейником и парой чашек отправлялась на черный рынок и продавала этот напиток мерзнувшим русским по рублю за чашку. Выручки родителям хватало на жизнь, а мне это приносило душевное спокойствие, столь необходимое для медленного, очень медленного выздоровления.
Доктор Франк, сделав рентген, установил, что у меня, помимо плеврита и истощения, двустороннее воспаление легких. Курировали отделение два врача – профессор Беттнер и доктор Шаум. И хотя в моем случае им оставалось только терпеливо ждать – ведь лекарств-то все равно не было никаких, их забота и личное внимание, несомненно, имели решающие значение для постепенного преодоления тяжелой болезни. Пользуюсь случаем сердечно поблагодарить их обоих. Доктор Шаум, наверное, и не подозревал, сколь важно для меня было время от времени беседовать с ним. Ощущение собственной значимости и возможность расслабиться приносили мне внутреннее удовлетворение, какого я уже давно не испытывал.
Я лежал в постели и был совершенно спокоен, счастлив и полон надежд. Раз в день нам давали поесть – как правило, мучную похлебку, иногда бобовый или гороховый суп, казавшийся изысканным деликатесом. Порой и во второй половине дня кое-что перепадало. Однако еды было недостаточно, чтобы спасти моих соседей по палате, страдавших от тяжелых голодных отеков. Они умирали один за другим, и их места тотчас занимали такие же безнадежные больные. У всех были отеки, незаживающие раны и водянка. Доктор Шаум постоянно пунктировал плевру и околосердечную сумку – единственное, пожалуй, что он мог сделать в этих условиях. Меня особенно тронула смерть моего соседа, тринадцатилетнего мальчика, которому несколько раз пунктировали околосердечную сумку. Его никто не навещал, он скончался почти беззвучно и был закопан в братской могиле вместе с другими бесчисленными безымянными жертвами. Та же участь была бы суждена и мне, если бы мама не начала почти ежедневно приносить чего-нибудь с черного рынка: кусок хлеба, немного конского жира, консервы, снова хлеба. Она быстро сообразила, что без добавочного питания я никогда не поправлюсь. У нее самой опять было воспаление оболочки сухожилия, и она смастерила себе для ношения кофейника нечто вроде лотка, который подвешивался на шею. Теперь она выглядела заправской маркитанткой. С утра до вечера на ногах с единственной целью – раздобыть хлеба или другой какой еды, что требовало напряжения всех сил. Отец должен был искать дрова, поддерживать огонь и варить кофе, а мама на рынке без устали зазывала и продавала этот горячий бодрящий напиток.
Принося еду, она совала мне ее под одеяло, и я съедал все сразу и, насколько это удавалось, незаметно. Откладывать часть на потом было бессмысленно – еду воровали сразу же, как только хозяин засыпал. Кроме моего юного соседа, я ни с кем не делился – утопающий ни с кем не делится соломинкой, за которую вынужден хвататься. Ситуация была жестокая: кто еще не впал в полную апатию, говорил о еде и только о еде. Но я в состоянии безмятежного ничегонеделания чувствовал себя счастливым. Вместе с тем от моего внимания не укрылось, что среди находившихся в больнице имелось и некоторое число паразитов, которые пользовались скудным пайком, выделявшимся военной администрацией для персонала и пациентов. Доходили до больничных палат и слухи о злоупотреблениях при распределении продовольствия и о воровстве на кухне.
Я снова начал читать. В больничной библиотеке было много книг по философии, и я с настоящей одержимостью набрасывался на все, что бы мне ни приносили. Особенно меня захватывали логические схемы мироустройства в сочинениях досократиков – Анаксимандра, Гераклита, Фалеса Милетского и др. Выдвигается гипотеза и согласно ей объясняется мир; но едва один философ успевает сказать, что мир устроен так-то и так-то, как появляется другой и говорит, что дело обстоит совершенно иначе. Все это казалось мне необыкновенно увлекательным, и я читал и читал.
Пришла зима, жить стало тяжелее, поползли слухи о каннибализме. Врачи обнаружили, что на рынке предлагают человеческое мясо. То же касалось и поступивших в продажу биточков. А потом русские обнаружили в городских развалинах настоящий мясной цех по разделке людей, которых заманивали, убивали, а мясо, сердце и легкие пускали в переработку.
Сейчас мама пыталась заработать побольше розничной торговлей. Она рассказывала о строгостях милиционеров, о том, как трудно скрывать свои действия от их контроля. Сообразив, что помешать кенигсбержцам, борющимся за существование, заниматься мелкими торгово-обменными операциями невозможно, милиция стала распространять слухи, будто немцы продают русским отравленные продукты питания. Видимо, милиции очень не хотелось, чтобы мы остались в живых.
Я лежал уже пять месяцев и только начал было потихоньку поправляться, как вдруг снова поднялась температура. На другой день она спала, затем поднялась вновь и т. д. Я подхватил малярию, вспышку которой объясняли загрязнением противопожарных прудов. Эти пруды, задуманные и как резервуары питьевой воды на случай прекращения нормального водоснабжения, представляли собой заложенные при нацистах искусственные водоемы, которые ныне протухали и заражались от сброшенных в них трупов и отходов. Мухи и комары размножались беспрепятственно и становились такою же карой Божьей, какой уже давно были вши, крысы и прочие паразиты. Так в Кенигсберге вдруг возникли доселе неизвестные заболевания, в том числе малярия. Да и как лечить ее без хинина? А его, разумеется, не было. На моем выздоровлении был поставлен крест. Однако в один прекрасный день лихорадка прошла сама собой, и я постепенно преодолел недуг. На память от него осталась больная селезенка.
Очень тяжелым оказался май: есть стало совсем нечего. Сначала все жиже становился суп, затем его и вовсе перестали приносить. Что произошло? Оказывается, военную администрацию должна была сменить гражданская, а она принимала на себя ответственность лишь с 1 июня. Поскольку же военные уже в мае сложили с себя полномочия, возникла смертельно опасная для нас ситуация междуцарствия. (Указами Президиума Верховного Совета СССР от 7.4.46 и от 4.6.46 Кенигсберг был присоединен к РСФСР и, тем самым, к СССР.) Военные попросту прекратили снабжение больницы и оставили нас на произвол судьбы. Мы были в отчаянии. Бедственное положение, в котором мы оказались, трудно описать. Те, кто не получал дополнительного питания извне, были обречены. Уже примерно через неделю после снятия больницы с довольствия смертность пациентов возросла до сорока человек в день. Вокруг то и дело умирали люди, и в число постоянно наблюдаемых жестов вошло движение руки, закрывающей лицо только что умершего. Приходили бездушные санитары и уносили мертвых. Невозмутимо, словно это были отработанные батарейки. Человеческая жизнь по-прежнему не только ничего не стоила, но и была нежелательна. Никто не обольщался, слушая, как в коридоре медсестры красиво выводят хорал. Чем быстрее человек умирал, тем было лучше. Под конец, по моим оценкам, из 120–130 тысяч остававшегося гражданского населения более 100 тысяч оказало русским такую услугу. Гитлер хотел очистить Европу от евреев, Сталин – Восточную Пруссию от немцев. Конечно, сравнивать одно с другим нельзя, но как мне в обоих случаях удалось уцелеть, непостижимо.