Текст книги "Закат Кенигсберга
Свидетельство немецкого еврея"
Автор книги: Михаэль Цвик
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
В нашей группе было человек восемнадцать, и мы медленно тащились к пункту сбора. Каждый понимал, что русские солдаты, которые нам встречаются, были не из передовых частей – те сейчас продвинулись к центру города примерно на километр. А этих заботили трофеи: они отнимали часы и ручной багаж, прочесывали покинутые квартиры и подвалы в поисках вещей, которые стоило отослать домой. Повсюду отыскивая вино и шнапс, который жители непредусмотрительно не припрятали от них, солдаты напивались и переставали хоть сколько-нибудь сдерживать себя. И некому было остановить этот разгул. Некоторые пробовали освоить велосипеды и падали с них. Этих русских мобилизовали из таких мест, где не знали ни велосипедов, ни ватерклозетов. Зайдя в один из еще действовавших туалетов на втором этаже нашего дома, я обнаружил, что здесь справили большую нужду прямо на пол и воспользовались полотенцем вместо бумаги. Воняло ужасно. Большие потери, понесенные за несколько лет войны, вынудили русское командование призывать людей с окраин страны, и, заняв Кенигсберг, эти дети степей, наверное, впервые попали в современный город. Пьяные, воспламененные ненавистью к врагу, необузданные в своей победной эйфории, изумленные встречей с цивилизацией и видом атрибутов роскоши, они безудержно, бесконтрольно, не опасаясь наказания или иных последствий, предавались удовлетворению всех своих влечений – к сексу, власти, вещам, жратве, выпивке, убийству. О, какую силу ненависти они обнаружили! Ожесточению, с которым сами немцы атаковали и оборонялись, соответствовала теперешняя безжалостность их победителей.
Солдаты сразу обратили внимание на нашу группу и принялись разглядывать женщин и багаж. В конце концов они заинтересовались только двумя хорошими и прочными чемоданами. Угрожая заряженным пистолетом, русские отобрали чемоданы, открыли их, вытряхнули содержимое (это была преимущественно одежда и памятные вещи вроде фотоальбомов) и с пустыми чемоданами удалились. Им нужна была только тара, чтобы отправить домой более ценные трофеи. А нас все меньше волновала утрата личного имущества – избежать бы телесных повреждений. Женщины постарались выглядеть как можно старше и непривлекательней и все, включая Уте, походили на горбатых старушек.
Наконец мы дошли до сборного пункта, где собрались жители со всех концов Хуфена. Здесь уже было нечто похожее на дисциплину; офицеры распределяли людскую массу по палисадникам, и там мы, изрядно уставшие, смогли присесть. В присутствии старших офицеров, которым солдаты подчинялись, мы почувствовали себя в большей безопасности, и я обнаружил, как робко возвращается ощущение счастья – только от сознания, что теперь я не изгой и не нужно испытывать страх, вступая в беседу и задавая вопросы. Наконец-то никакой особой участи. Я наслаждался этим состоянием, хотя на лицах вокруг отражались тяжелые переживания, страх и беспомощность, да и мои мысли были неотступно заняты только что увиденным и услышанным ночью. А рассказывали невероятное. Об изнасилованных девочках одиннадцати и двенадцати лет. Об убитых при попытке вмешаться родителях. О простреленных щеках – у тех, кто не сразу отдавал свои вещи. Ничто не казалось невероятным или невообразимым. Ежеминутно можно было столкнуться с проявлением страшной жестокости, и это было, скорее, правилом, чем исключением. Все, что было известно о Тридцатилетней войне, о набегах татар, о разбойниках и прочих кошмарах, за одну ночь стало реальностью, и она оказалась куда хуже самого ужасного вымысла. Диккерт и Гроссман свидетельствуют:
Страшная участь ожидала попавших в руки русских – независимо от того, остались ли они по какой-то причине в своей квартире или были настигнуты, спасаясь бегством от большевиков. Многих мужчин русские убивали – прежде всего тех, кто вступался за своих жен и дочерей. И днем, и особенно ночью они забирали к себе и женщин, и юных девушек, и даже семидесятилетних старух, и насиловали несчастных одну за другой. В 54 населенных пунктах округа Рессель русские убили, по меньшей мере, 524 человек. Брошенные в погреб 26 крестьян были взорваны. В Гросс-Розене 28 человек загнали в сарай и подожгли его. Других та же участь постигла в церкви. В Кронау, округ Летцен, русские убили 52 человек, в их числе 18 французских военнопленных; в колонне беженцев из Лыка было убито под Никольсбергом 97 человек; под Шлагакругом, округ Инстербург, 32 ребенка, отделенных от колонны. Убили и каждого, кого сочли ополченцем.
Мы провели на сборном пункте долгие часы. Сходить в туалет и достать воды стало целой проблемой. Заботиться о пропитании надлежало самостоятельно. Я, кажется, уже давно не ел и не пил, и особенно мучительной была жажда. К трем часам дня начали формировать большие группы, и они по мере готовности уходили в сопровождении двух конвоиров. Никто не знал, куда. Наша группа двинулась в направлении Шарлоттенбурга и, выйдя из города, в сторону Земландии. По пути попался ручей, я сейчас же попросил у соседей посудину и, спустившись к ручью, наполнил ее водой, которую мама, отец, я сам и еще кто-то из соседей с жадностью выпили. Но передохнуть нам не дали, непрерывное «dawaj» конвойных гнало нас дальше.
Мы проходим мимо немецкой и русской разбитой военной техники, бронированных машин, противотанковых орудий и мертвых солдат. Конечно, большинство трупов уже убрано, но некоторые еще видны. В люке русского танка, подбитого, должны быть, из ручного гранатомета, застряли два танкиста, наперегонки пытавшиеся выбраться. Верхние части их тел свешиваются в разные стороны, а нижние, внутри танка, должно быть, сгорели. На дереве висит пожилой ополченец, а неподалеку, у следующего дерева, скорчился другой – застреленный. Не только вид хуторов указывает на тяжесть сражений – все кругом изрешечено стрельбой и изрыто воронками, деревья расщеплены и расколоты. Еще через несколько метров видим сидящих на обочине крестьянок – наверное, мать и дочь. Кровоточащие губы, застывший взгляд. Бежав из ада, которым стал их собственный дом, они надеялись, что будут в большей безопасности на открытом пространстве. У оживленной трассы, думали они, над ними сжалятся или побоятся насиловать их вновь и вновь. Зрелище, которое они являют собою, столь жалкое, что никому из нас его не забыть. Рядом с этими двумя фигурами разорванные или вздувшиеся тела погибших кажутся избавленными от страданий.
Короткая передышка на небольшом косогоре, и нас окружают очередные искатели трофеев, заинтересовавшиеся нашим багажом. Конвой пытается оттеснить их, но безуспешно. Отбирают вещь за вещью. Просто чудо, что нам до сих пор удалось сохранить свои скрипки. Впрочем, и прячем мы их надежно. Мамин альт совсем незаметен у нее под пальто. Но только мы трогаемся с места, как один из русских обнаруживает скрипку у отца за спиной. Солдат приближается и требует скрипку, но отец не отдает, и тогда солдат, вынув пистолет, приставляет его к отцовской щеке. Стоя рядом, я оказываюсь на линии выстрела, и, когда отец произносит: «Ну и стреляй», отклоняюсь назад, чтобы пуля в меня не угодила. Жестами я прошу солдата не стрелять. Он убирает пистолет и отходит – раздраженный, но и, кажется, проникшись некоторым уважением к нам.
Хотя по натуре отец вовсе не был героем и поступил так из крайнего отчаяния, мне его поведение понравилось. Скверное это дело – из-за выстрела остаться без коренных зубов. Нам уже было известно, что русские таким образом подавляли сопротивление тех, кого не собирались убивать. Снова можно было говорить о везении – этом удивительном и порою чуть не назойливом спутнике многих уцелевших.
Штоки шли с нашей группой, и все мы старались оградить Уте от посягательств. Тем временем стемнело, и ночь мы провели на траве под открытым небом. Все увиденное за день до того ужасало, что разговаривать никто не мог или не хотел. Но услышанное ночью потрясало еще сильнее. Дневное принадлежало прошлому, а доносившиеся сейчас вопли, мольбы о помощи, выстрелы, рыдания и снова мольбы – все это было настоящим, непосредственно действовавшим на воображение и восприятие, и вынести это не было сил.
Фоном ко всему служило зарево пожарищ. Русские выполнили свою угрозу и подожгли все уцелевшее жилье. Хорошо, что нас вывели из города, но что случилось с оставшимися в зданиях? На сей раз я наблюдал горящие предместья Кенигсберга с большего расстояния, чем пожар в центре города после бомбардировок. Снова языки пламени лизали небо и были так же безжалостны и неумолимы, как все происходящее вокруг.
Дорожные впечатления следующего дня не отличались новизной, разве что на сей раз отец лишился своей скрипки в результате сочетания угроз и обещаний. Его поставили перед выбором: расстрел или две буханки хлеба. О хлебе мы могли только мечтать, и отец, понимая, что рано или поздно со скрипкой придется расстаться, выбрал хлеб. После чего скрипку забрали и навсегда с нею исчезли. Хлеба мы ждали напрасно. Моей скрипкой в неприметном футляре пока никто не интересовался. Со скрипкой у ее владельца отнимают часть души, и ныне отец выглядел совсем изможденным и сломленным. Идти дальше сил не было, а мы все еще не достигли цели. По дорогам к линии фронта направлялось пополнение: грузовик за грузовиком (определенно американские), между ними танки и другая гусеничная техника. Движением на перекрестках руководили русские регулировщицы с флажками. Вообще, чем дальше от театра военных действий, тем чаще встречались женщины в униформе. Наши конвоиры оказались довольно приветливыми, и, благодаря установившемуся контакту с ними, выяснилось, что у победителей имеются человеческие черты. Но проявлять человечность им, похоже, было запрещено. В книге Льва Копелева «Хранить вечно» имеется некоторая информация об этом запрете, однако масштабы и продолжительность бесчинств он преуменьшает.
Мы сделали остановку на брошенном подворье, и я бросился искать съестное. Нашел мешочек мака, и мы съели его с большим удовольствием и с пользой. Один из наших обнаружил пакетик овсяных хлопьев, другой – испорченный картофель. Наконец-то у нас снова была пища. В целом вечер был спокойнее предыдущего, и, проведя в подвале ночь, которая тоже была лучше, мы на следующее утро добрались до конечного пункта нашего маршрута.
Место называлось Квандиттен. Там было покинутое, не пострадавшее от войны имение – с несколькими зданиями, парком, озером, рядом с лесом. Когда мы пришли, одни русские мылись в озере, а другие, стреляя из автоматов, сбивали с великолепных деревьев толстые сучья – так они добывали топливо. Позже они кинули в пруд ручные гранаты, и всплыло множество мертвой рыбы – доселе незнакомый мне способ рыбалки. Но, несмотря на вандализм, эти русские казались менее опасными, чем те, что встречались в Кенигсберге и в его окрестностях. Эти, похоже, даже проявляли некоторую заботу о нас. Видимо, мы оказались в комендатуре со старшими офицерами, которых солдаты слушались. Нам отвели просторное помещение и выдали одеяла, что было очень кстати, поскольку нас вдобавок ко всему еще и бил озноб. Наконец-то покой, который можно было использовать для сна. Женщин забирали, но только для кухонных работ, и уже вскоре мы ели картофельный суп. Ну вот, думал я, хоть немного мира наконец.
Был там старший лейтенант, хорошо говоривший по-немецки. В его немецком легко угадывался идиш, однако надежда на то, что еврей-офицер, говорящий по-немецки, отнесется к нам с пониманием, совершенно не оправдалась. Он был только переводчиком, мало на что мог повлиять, и ему было скорее неприятно узнать, что мы евреи. Заметно было, что он стыдится своего еврейства и старается его скрыть. О наших еврейских удостоверениях он отозвался так: «Известно, что Гитлер убивал всех евреев, а раз вы, несмотря на это, остались в живых, значит, вы сотрудничали с нацистами». Вот как все обернулось. Нам же еще и доказывать пришлось, что он неправ, не то мы бы оказались на подозрении. Мы попросили Штоков подтвердить нашу невиновность, когда всех, одного за другим, начали вызывать на допрос. Кажется, русские заводили на каждого дело и хотели выведать секреты, вроде местоположений тайников оружия и данных о возможных акциях Вервольфа – организации, созданной по инициативе нацистов в основном из членов Гитлерюгенда для диверсий на занятых русскими территориях. По-видимому, именно диверсий и опасались русские, и, наверное, потому они начали с перемещения гражданского населения.
Вечером мы услышали, как они поют. Это было невероятно красиво. Хоровое и сольное пение чередовались, и я не мог понять, как люди, умеющие так петь, способны быть столь жестокими и бессердечными.
Было уже совсем поздно, когда появился старший лейтенант и потребовал, чтобы я сыграл на скрипке. Я сперва подумал, что им движет любовь к музыке или желание развлечься, и так оно, вероятно, и было, однако главное, что его интересовало, это сама скрипка и ее звучание. Он стал выяснять, сколько ей лет и кем она изготовлена. Мы уже ничего хорошего не ожидали. Мама, в свою очередь, очаровательно исполнила несколько салонных пьес Крейслера и Венявского. Ее игра сразу же собрала множество благосклонных слушателей, и их лица, до сих пор хмурые и неподвижные, заметно оживились.
Спустя два дня, в течение которых нас еще не раз допрашивали, русские сформировали команду из мужчин, куда включили и меня со Штоком, и объявили, что отправляют нас на работы. Это означало разлуку с семьями. Теперь Шток еще сильнее беспокоился за жену и дочь. Я тоже был привязан к Уте. Никто и не ведал, как я боялся именно за нее. Немного утешала надежда (как выяснилось, напрасная), что мы уходим ненадолго. Вещи надлежало оставить, и тут-то старший лейтенант забрал мою скрипку. Меня это сильно разозлило, маму с отцом опечалило.
С тяжелым сердцем мы тронулись в путь в сопровождении одного солдата. Снова никто не знал, куда нас ведут, но вскоре выяснилось, что наша конечная цель – дымящийся вдали Кенигсберг. Мы пересекали магистрали, по которым все еще двигались грузовики, танки, «катюши» и то и дело встречались пешие колонны – просто невероятной длины. Не иначе как вся Россия стронулась с места, если повсюду к тысячекилометровой линии фронта подтягивали столько техники и живой силы. На перекрестках движение регулировали вручную и виднелись указатели с выведенными кириллицей топонимами. Восточная Пруссия стала русской.
Наша команда росла. К ней прибивались новые группы, в которых были и женщины, иногда даже молодые. Уже совершенно естественным казалось, что по ночам их забирают и, освещая путь фонариком, уводят под пистолетом и что они, привыкнув к страданиям, безропотно подчиняются. Мы научились, несмотря на все это, засыпать, а поутру они были на своем месте. Мысли об Уте не давали мне покоя.
А потом мы опять шли в Кенигсберг и вновь пересекали места сражений. В разбитых машинах по-прежнему виднелись застрявшие и распухшие трупы, а на обочинах все так же сидели женщины. Раненая пожилая женщина протянула к нам руки, и стоявший рядом с нею русский жестом потребовал, чтобы я помог ей идти. Я был слишком слаб и едва двигался сам. Тотчас вспомнилась тетя Фанни.
«Кладбище» Кенигсберг
И вот мы в Кенигсберге. Большую часть жилья, пострадавшего от штурма, но в общем уцелевшего, русские предали огню, в том числе нашу квартиру на Штайнмец-штрассе. Дом сгорел целиком, вместе с подвалом. Нельзя представить себе ничего безотраднее, чем Кенигсберг того времени. Развалины, одни развалины. Лишь изредка то тут, то там встречается полуобгоревшее и, удивительное дело, почти не пострадавшее внутри здание.
В пригородах имелись небольшие комендатуры. Нас снова подвергли обстоятельной регистрации. Пропитание нам предстояло искать в подвалах. Порошковый пудинг «Доктор Эткер», ванильный сахар, банка овощей, а если очень повезет, то мясные или колбасные консервы. Мы ели все, что удавалось найти.
Вскоре выяснилось, в чем состоит наша работа. Город все еще был усеян трупами. Мертвых солдат предали земле, а гражданских лиц армия хоронить не собиралась. Нам поручили отыскивать трупы в домах, подвалах, во дворах и садах и «убирать» их. Слово «хоронить» здесь вряд ли уместно. Приходится преодолевать себя, чтобы описать эту нашу деятельность. Первым был труп молодой женщины, полуобнаженной, с засохшими струйками крови на бедрах и в уголках рта. Она лежала на нижнем этаже наполовину сгоревшего дома. Лицо у нее было тонкое и нежное. Надев выданные нам перчатки, мы взяли ее за руки и за ноги и вынесли на улицу. Было велено сбросить ее в ближайшую воронку. Другие принесли расстрелянного мужчину. Его сбросили туда же. Их тела уже разлагались, пролежав около недели. Русским не нравилось, что мы слишком долго возимся, и нам показали новый метод: каждый получал по веревке с петлей, которой стягивались руки или ноги трупа, и теперь даже в одиночку его можно было доволочь до ближайшей воронки – так получалось куда быстрее. Я до сих пор помню почти всех несчастных, мужчин и женщин; я вижу не только их лица, но и позы, в которых их обнаружили, а иногда и предметы, которые их окружали. И детей помню, и стариков. Это были по большей части застреленные, некоторые заколотые или задушенные. Попадались и самоубийцы, принявшие яд или повесившиеся в лестничном пролете. В одном случае счеты с жизнью свела целая семья.
На одной из улиц Хуфена, название которой я уже позабыл, была огромная воронка от авиабомбы. В нее мне пришлось стаскивать тела, скрючившиеся от жара сгоревшего над ними дома. Их живыми заперли в подвалах, а снаружи подперли засов железной двери брусом. В городе, увы, имелись подвалы без спасительного пролома в стене. Эти трупы были легче других, а вот выглядели куда ужаснее. Прежде чем засыпать воронку, в нее стащили совсем разложившийся лошадиный труп. Засыпку могил русские производили чем-то вроде плужного снегоочистителя на специально приспособленной для этого гусеничной машине, а мы работали лопатами. Меня до сих пор мороз по коже пробирает при воспоминании о той могиле для людей и лошади, находившейся посреди улицы. Ее то и дело заново засыпали, поскольку грунт проседал.
Голод и психическое напряжение расстроили мой желудок. Как-то раз один русский, добросердечный и жалостливый, желая сделать нам приятное, вручил каждому по ломтику сыра, а сверху еще и меду намазал.
Редкость по тем временам такая, что ума не приложу, где он все это раздобыл. К сожалению, от изысканного лакомства меня вырвало и самочувствие ухудшилось.
Со взаимопониманием дело обстояло плохо. Мы старались побыстрее выучить русский, и некоторые проявляли при этом поразительные способности. Все чаще можно было стать свидетелем разговора на смешанном языке. Если мы с укоризненным видом указывали на тела жестоко убитых, русские пожимали плечами и возбужденно говорили о матери, об отце, сестре или брате, которые тоже погибли, и рассказывали, с непонятными нам подробностями, о своей разрушенной родине и обо всем ужасном, что там произошло.
Те, кто, подобно генералу Лашу, еще и в 1960 году говорят о «большевистском отродье», конечно же, при Гитлере относились к русским с еще большим презрением. Жестокие убийства коммунистов, комиссаров, евреев, партизан, голодная смерть, на которую обрекали русских военнопленных, уничтожение городов и деревень (только в блокадном Ленинграде погибло около миллиона жителей), – ведь все это совершено немцами. И могли ли русские делать различие между поведением СС или гестапо и поведением других организаций, например вермахта, подчинявшихся одним и тем же оккупационным властям? И почему они вообще должны были проводить различие, коль скоро все эти организации участвовали в нападении? Русские видели только одного врага – немецких захватчиков, которые подчинялись одному главнокомандующему – Гитлеру. (Нет надобности говорить о разнице между образовательными уровнями напавших на Россию немцев и завоевавших Восточную Пруссию русских, тем более что образованный обязан лучше отдавать себе отчет в своих поступках, чем необразованный.) Оглядываясь назад, не будем постоянно путать причину со следствием. Очень жаль, что из-за невероятных зверств русских, т. е. их актов мести, многие немцы не сочли необходимым задуматься о собственной вине или хотя бы испытать сожаление за собственные бесчинства по отношению к другим. И речь здесь не только о многочисленных военных мемуарах. «Неспособность к скорби» есть негативное следствие того, что в Германии не состоялось честного обсуждения проблемы вины.
Да, говорить о коллективной вине не позволяет уважение к настоящим противникам нацистского режима, подвергшимся за свои убеждения преследованиям и арестам. Ведь и они – немцы. Коллективной вины не было, но было непростительно много коллективно виновных. Невообразимые масштабы, которых достигли обман, бесчеловечность, слабохарактерность, с ужасной ясностью показывают, сколь несовершенны люди. К сожалению, те, у кого были все основания задуматься о своей личной вине, нашли себе оправдание в идеях Теодора Хойса, отрицавшего коллективную вину и говорившего вместо этого о коллективном стыде. Стыд можно испытывать и за те действия, которые совершили и за которые понесут ответственность другие люди. В отличие от уже самого слова «вина» чувство стыда не требует задумываться о своих поступках. А потому, хотя чувство стыда и испытывали (часто лишь за то, что проиграли войну), всю ответственность перекладывали на нескольких «ведущих исполнителей» и ждали того момента, когда чувство стыда сможет смениться чувством новой гордости. Футбольные чемпионаты, успехи в экономике и особенно рост враждебности друг к другу у держав-победительниц – все это помогло быстро преодолеть чувство стыда, не задумываясь долго о вине.
Наша новейшая история предоставляет нам уникальный шанс проникнуть в глубины человеческой психологии – при том, однако, условии, что мы не будем отмахиваться от неприятных фактов. Важно уже смолоду знать, что поведение запуганных людей по отношению к тем, кто облечен властью, и этих последних по отношению к бессильным чревато господством низких инстинктов и иными роковыми последствиями. Солженицын называет этот феномен смертельнейшей и опаснейшей из людских болезней. Я бы предпочел говорить об опаснейшем неведении и, тем самым, по-прежнему робко надеяться на то, что знание сможет преодолеть эту болезнь. Но знание и стремление забыть о неприятном исключают друг друга. Ищущий забвения отвергает знание, а незнающий подвергает себя опасности повторения роковых ошибок.