355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаэль Цвик » Закат Кенигсберга
Свидетельство немецкого еврея
» Текст книги (страница 1)
Закат Кенигсберга Свидетельство немецкого еврея
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 19:30

Текст книги "Закат Кенигсберга
Свидетельство немецкого еврея
"


Автор книги: Михаэль Цвик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц)

Михаэль Вик
ЗАКАТ КЕНИГСБЕРГА
Свидетельство немецкого еврея


Предисловие

«С появления двух евреев – они были врачи – началась в 1540 году жизнь этой общины (еврейской общины в Кенигсберге), и эвакуацией в апреле 1948 года двух евреев ее 408-летняя история завершилась, по-видимому, навсегда».

Человек, напомнивший нам об этом событии, автор настоящей книги, и был одним из тех двух последних уцелевших. Он выжил чудом. Получив «клеймо» в годы массового психоза, подвергаясь каждодневным унижениям и преследованиям по «законам», оправдывавшим преступления, он пережил и войну, и послевоенное лихолетье. Кажется, испытавшему такое положено исполнить старый завет: идти и свидетельствовать об увиденном и услышанном. Ибо наш долг перед теми, кто умолк навеки, сделать все, чтоб о них не забыли.

С детства принужденный носить желтую звезду, Михаэль Вик на собственном опыте узнает, насколько различными могут стать судьбы представителей одного рода в эпоху торжества расового безумия. Лишенный всех прав, он числит среди своих родственников не только будущих жертв Освенцима и Терезиенштадта, но и офицеров вермахта и даже даму, которую приглашали на банкеты к Гитлеру. Констелляции трагические и возможные только в эти годы.

С остротой рано осознавшего опасность мальчик реагирует на окружающий мир. Он любит свой город; он безмерно счастлив, проводя каникулы на земландском побережье; многое значит для него и школьная дружба, – но внезапно, словно уколов в самое сердце, возникает понимание, что в глазах однокашников он – другой, чужак, который никогда не станет их товарищем. Яд государственной пропаганды начинает действовать. Мальчика подвергают издевательствам и унижениям, он испытывает на себе разнообразные проявления официально поощряемой враждебности. Поначалу беспомощный, он со временем находит себе опору – в музыке. Хранимый верою в Бога, он открывает для себя чудесный мир искусства, дарующий силы и наделяющий самообладанием в экстремальных жизненных ситуациях.

И он не бежит мира. Каких бы потрясений ни готовила ему реальность, он зряч ко всему, что обрушивает на людей обезумевшая власть: от бытовых трудностей до депортации и убийств, поставленных на промышленную основу. В начале войны, после ужесточения законов о евреях, он с полной ясностью ощущает, что отпущенное ему время имеет предел. Выказанные им за этот «срок» сила духа и готовность к новым испытаниям, изумительные сами по себе, еще и подтверждают истину о том, что ожидание близкой смерти не парализует воли к жизни.

Все было испытано мальчиком со звездой – и принудительный труд, и голод, и страх за близких, и бюрократический абсурд: так, однажды он получил повестку для явки на сборный пункт призывников. Наблюдая, как членов его религиозной общины одного за другим забирают и уводят на смерть, он осторожно, наугад разрабатывает стратегию выживания. И чем дольше тянется война, чем очевиднее самоубийственный финал немецких побед, тем сильнее его надежда пережить мрачное время. Однако полностью сбыться этой надежде не было суждено: бомбардировки Кенигсберга британской авиацией, неделями длившаяся осада города советскими войсками и не в последнюю очередь встречи с победителями – все это отнюдь не сделало жизнь безопасной. А по окончании войны Вик столкнется еще и с равнодушным отношением к перенесенным им страданиям.

Там, где жизнь целиком сводится к удовлетворению потребностей в пище и тепле, где единственное, что заботит на холодном ветру среди развалин, это как дотянуть до следующего дня, там все зависит от проворства, хитрости и просто грубой силы. И подросток, который избежал самого страшного и которому утешением и убежищем по-прежнему служит музыка, вдруг открывает в себе способности, удивляющие его самого. Из стратега он превращается в практика выживания, ловко и бесстрашно забирающего у победителей то, что ему необходимо для удовлетворения самых насущных потребностей. Не приходится удивляться, что однажды, в особенно трудную минуту, он поклялся быть до конца своих дней «счастливым, благодарным и всем довольным», если ему удастся выжить. Ему удалось, он оказался одним из двух последних евреев, кому позволили покинуть город – предоставили «разрешение на выезд».

Радость по поводу этого разрешения, надежды на будущее, брак, перипетии профессиональной и личной жизни – все это автор описывает в кратком приложении, или, точнее, в заключительной части, которая выглядит приложением. Главный его жизненный опыт остается связан с Кенигсбергом. Здесь он обрел себя, прошел огонь и воду. Здесь ему удалось одержать победу над собой.

Михаэль Вик – опытный рассказчик. В его изложении эпизоды прошлого служат контрастным фоном друг другу. Так, он подчеркивает совпадение по времени своей бар-мицвы и поручения, которое Геринг дал Гейдриху: подготовить «реалистичное и конкретное окончательное решение еврейского вопроса». Или дает нам почувствовать будущую трагедию, повествуя о том, как он, мальчик с желтой звездой, внимал явившемуся в гости родственнику в офицерском мундире со знаками отличия. На примере своей жизни автор описывает следствия антисемитизма и приходит к потрясающим выводам, расспрашивая о его истоках тех, кто научился искусству обманывать свою память. Мемуары написаны в прошедшем времени, однако при изображении особенно важного для себя эпизода автор всякий раз использует настоящее время, словно хочет сообщить этому событию длительность или дать понять, что оно для него все еще актуально.

Мнения, которые Вик высказывает о власть предержащих и их приспешниках, о жертвах и победителях, обнаруживают впечатляющее чувство справедливости. Давая свою оценку происходящему, автор ни на миг не забывает о том, что исторические процессы подчинены закону причинности, и поэтому, например, дрожа в подвале разрушенного города, он спрашивает себя, не являются ли снаряды и бомбы, несущие смерть Кенигсбергу, ответом на преступления, совершенные немецкими захватчиками в Ленинграде и в сотнях других советских городов. Он не устает задавать вопросы – то с ужасом, то хладнокровно, и вновь и вновь приходит к убеждению, что надежду на завтра способны обеспечить лишь разум и терпимость. Призывом к ним и является эта потрясающая книга.

Зигфрид Ленц

Пролог

Обоих своих дедушек я не застал в живых, а случайно обнаруженная биография Арнольда Хулиша, маминого отца, заняла лишь одну машинописную страничку. С нескрываемой гордостью дедушка рассказывает о своих предках из старинной династии раввинов, а также о своей учебе на инженера и начале трудовой деятельности на строительстве железной дороги. И чего только он не числит среди главных своих жизненных успехов! «… Позволю себе добавить, – пишет дедушка, – что в 1864 году я стал первым и надолго единственным евреем в списке студентов-строителей и мне еще пришлось подписать предназначенный для евреев злополучный „реверс Симона“, который, правда, после аннексии Ганновера из моего досье исчез. Соответственно, и в Пруссии я стал первым евреем-строителем, работавшим по правительственным заказам. Чтобы не навлекать на себя традиционных антисемитских подозрений, я считал своим долгом отказываться – может быть, в большей степени, чем это было необходимо и разумно – ото всех выгодных предложений. Бесспорно, однако, что моя твердость в вере и особенно антисемитизм 80-90-х годов сильно повредили мне во всех отношениях». Скоро звучат ноты усталости, и история близится к концу: «… из шести наших детей в живых остались лишь трое упомянутых в завещании дочерей. В 1890 году наш брак по (кажется, ненужному) ходатайству жены был ввиду, якобы, непреодолимой антипатии расторгнут в судебном порядке. Позже я развелся и по еврейским законам. Весной 1897 года, по причине серьезного упадка сил, я вышел в законную отставку и с того времени смог посвятить себя заботам о здоровье и о детях…». («Отказ от выгодных предложений» означал отказ от причитающегося вознаграждения, а словосочетание «непреодолимая антипатия» было одной из общепринятых бракоразводных формулировок.)

Бедный дедушка! В возрасте пятидесяти двух лет силы его иссякли, дух был сломлен и брак распался. Бабушку Дженни, его жену, я еще застал. Она умерла, когда мне было шесть. Я хорошо помню, сколь влиятельной могла быть эта тихая женщина.

Мама, голубоглазая блондинка, была невысокого роста, но ее движения производили впечатление размашистых. Наделенная большим умом, она, однако, отдавала предпочтение чувствам. Ими были исполнены ее речь, музицирование, манеры. Она была идеалисткой, скромной и непрактичной; музыка значила для нее все, а домашнее хозяйство ее почти не интересовало; порой нетребовательная до аскетизма, она бывала, однако, и довольно капризной. Обстоятельства тесно связали нас друг с другом.

Совсем другими были дедушка и бабушка Вики. Уверенные в себе, зажиточные, всеми уважаемые. Дедушка Вик тоже был инженером и по случайному совпадению работал на строительстве железной дороги в Румынии в то же самое время, что и дедушка Хулиш. Возможно, они даже знали друг друга. Позже он управлял делами и был главою муниципалитета берлинского района Грюневальд, и там одно время имелась названная в его честь улица. Ныне на ее месте разбит парк. Рядом с ним бабушка Вик оставалась в тени. Она была шведкой, урожденной Пальме, двоюродной бабушкой Улофа Пальме, лидера шведских социал-демократов, убитого в 1986 году.

Мой отец в свои лучшие годы походил на мужчин, которых любил писать Мане. Он был хорошо сложен, темноволос, носил бороду, всегда следил за собой и безукоризненно одевался. Кажется, ему нравилось изображать джентльмена – с умом и запросами. Он часто рассказывал о родительском доме, где бывали Брамс и Клара Вик-Шуман (наша дальняя родня) и где Йозеф Иоахим устраивал репетиции своего струнного квартета. Старшие Вики жили в просторном доме на Герта-штрассе 4, а неподалеку находился особняк Мендельсонов, в котором тоже останавливались и выступали музыканты.

Оба этих дома, по рассказам отца, были чуть ли не средоточием музыкальной жизни Берлина. Запомнились отцу, а он был 1880 года рождения, и художники Макс Либерман и Адольф фон Менцель. Когда он воскрешал в своих рассказах прошлое, все казалось замечательным и прекрасным, важным и исполненным значения. Люди его поколения еще не умели рассказывать о теневых сторонах жизни, о человеческих слабостях и поражениях, и эта ничем, кажется, не омраченная гордость и на меня повлияла благотворно. Мои таланты и способности вообще не ставились под сомнение, ведь тот, кто происходил из такой семьи, имел, само собою разумеется, высокое предназначение, возможность неудач попросту исключалась. Это крайне полезное и стимулирующее заблуждение было совсем неплохим наследством – и не только для будущей карьеры музыканта.

К счастью, мемуары моего деда Бернхарда Вика о франко-прусской войне попались мне на глаза гораздо позже. Ну и удивили же они меня! Предок вмиг утратил свой ореол и предстал предо мною консерватором, националистом и филистером, каковым он, по понятиям того времени, скорее всего, не был. Свои воспоминания о войне дедушка запечатлел и в поэтической форме. Приведу в пример 8-ю и 9-ю строфы его обширного эпоса:

 
Всыпал Фридрих под Седаном
Хвастунам и грубиянам;
Мак-Магон, Наполеон,
Конробер, Фроссар, Базен
Угодили в прусский плен,
Осрамили «гранд насьон».
 
 
Не стяжали бранной славы
Спаи, тюркосы, зуавы;
Стон их слышится и крик:
Прусский чествует кулак
Незадачливых вояк
Злополучной «републик».
 

Даже если это были, как дедушка сам пишет, шуточные стихи на случай, то чего же в них только не отразилось! И ура-патриотизм, и солдафонское бахвальство, и абсолютная уверенность в собственной исключительности, и презрение ко всем остальным. Не на этой ли почве взросли будущие пороки? В самом деле, всего только два поколения спустя мой сводный брат Петер, сын отца от первого брака, став убежденным национал-социалистом и офицером вермахта, отправился завоевывать мир, а я едва избежал «выбраковки», запланированной нацистами. «Выбраковка» – выражение, использованное будущим нобелевским лауреатом Конрадом Лоренцом в 1940 году в одном из сочинений, где он, заботясь о расовой чистоте, призывал «исключить представителей других рас из процесса воспроизводства народонаселения» и «подумать о более решительной, чем существующая ныне, выбраковке морально неполноценных». Эти строки были написаны через год после начала практики эвтаназии и за полтора года до Ванзейской конференции, на которой было принято решение о физическом уничтожении евреев.

Я, живой и жизнерадостный ребенок, оказался в парадоксальной ситуации, состоя, с одной стороны, в родстве с уважаемыми людьми, а с другой – относясь к лицам, официально объявленным вне закона. Дочь брата моего отца, кузина Доротея, популярная киноактриса тридцатых годов, не раз сиживала на обедах рядом с Гитлером, меж тем как тетя Фанни погибла в Освенциме или в Риге, тетя Ребекка – в Терезиенштадте, а мамина кузина Лотта Бет покончила с собой, узнав о предстоящей депортации. И если кому-то эта ситуация покажется исключительной, я могу на примере семьи моей тети Бетти поведать еще одну историю тех безумных дней.

У дедушки и бабушки Хулишей было три дочери – Бетти, Мириам и Гедвига, моя мать. Бетти вышла замуж в Мюнхене и в 1934 году потребовала от своей матери (бабушке Дженни было тогда 84 года) подписать заявление, согласно которому она, Бетти, приходится ей не родной, а приемной дочерью и во всяком случае не является еврейкой. После некоторого сопротивления бабушка согласилась, но недолго прожила после этого потрясения. Тете Бетти заявление потребовалось для того, чтобы ее сыновья могли вступить в гитлеровские СА или СС. (В оправдание Бетти скажу, что так поступить ее заставили муж и сыновья.) Конечно, всякие контакты с ними прекратились, и я не знаю ни ее дальнейшей судьбы, ни судьбы ее сыновей. Вполне вероятно, что мои кузены стали палачами своих близких родственников по материнской линии. Воистину, эта вероятность могла бы послужить сюжетом для классической трагедии!

Незадолго до моего рождения в июле 1928 года мама, встретив кенигсбергского раввина Левина, спросила его о религиозной принадлежности своих детей. «Родившийся от еврейки – еврей», – гласил его ответ. Таким образом, моя сестра, 1925 года рождения, и я были зарегистрированы в еврейской общине и воспитаны в иудаизме. Поэтому в дальнейшем нацисты считали нас «относящимися к евреям». Законы о евреях распространялись и на нас, мы были обязаны носить желтую еврейскую звезду. Дети от смешанных браков, воспитанные в христианской вере, подобной участи избежали, и, может быть, поэтому их цинично называли «привилегированными».

Согласно Фрицу Гаузе, автору книги «Кенигсберг в Пруссии», меня, собственно, не должно было быть в живых. Он пишет:

Их (евреев) судьба так же неизвестна, как и цель и подробности депортации. Никто из них не пережил кошмара. Если еще и остались кенигсбергские евреи, то это те, кому посчастливилось эмигрировать перед войной.

Действительно, только трое из носивших в Кенигсберге желтую звезду, пережили преследования, войну и русскую оккупацию.

С другой стороны, оказывается, что меня, как и других мирных жителей Кенигсберга, спасло благородное поведение коменданта крепости генерала Лаша. Вот, что он пишет в книге «Так пал Кенигсберг»:

Но сильнее всего повлияло на мое решение (о капитуляции) осознание того, что продолжение боевых действий привело бы лишь к бессмысленной гибели тысяч моих солдат и мирных жителей. Взять на себя такую ответственность ни перед Богом, ни перед своей совестью я не мог, а потому решился прекратить борьбу и положить конец кошмару.

Однако столь благородным генерал, к сожалению, не был. Именно потому, что он не сдал Кенигсберг вовремя, нам, гражданскому населению, пришлось пережить осаду города силами около 250 000 русских солдат и сопровождавшие ее убийственные бомбардировки. Капитуляция была подписана лишь тогда, когда после нескольких месяцев осады и трех дней кровопролитных уличных боев, Кенигсберг был сдан и русские добрались до хорошо защищенного бункера генерала Лаша.

Гибель еврейской общины, а затем и всего города, в сущности, не поддается описанию. Многие события подобны злым духам, от которых, вызвав их однажды, не так уж легко избавиться. Таковы и воспоминания об ощущениях тринадцатилетнего подростка, когда его под угрозой смерти заставляют носить еврейскую звезду – каинову печать, отделяя от сограждан и ставя вне закона.

Едва мне удалось избежать «окончательного решения», как Кенигсберг был взят Красной Армией и я оказался в руках Сталина. В трехлетием русском плену я, как и другие, испытал нужду и лишения, которые сократили пережившее войну население Кенигсберга на 80 процентов, т. е. почти полностью уничтожили его. Сперва Гитлер приказал уничтожить евреев, а затем Сталин – жителей Восточной Пруссии. Самые страшные страдания ожидали людей в подвалах советского концлагеря Ротенштайн. Спустя двадцать пять лет, меня, ведущего концертмейстера Штутгартского камерного оркестра, приветствовала в качестве почетного гостя госпожа Екатерина Фурцева, соратница Сталина и на протяжении многих лет министр культуры. Наши концерты в Москве и Ленинграде имели большой успех.

Чем была наполнена эта четверть века? Интенсивной учебой, изоляцией Западного Берлина, женитьбой и воодушевленной светлыми надеждами работой по культурному возрождению разрушенной войной Германии. Фричай, Клемперер, Ансерме, Челибидаке и многие другие дирижировали Симфоническим оркестром берлинского радио, самым молодым музыкантом которого стал я. Первые гастроли проходили на территориях, совсем недавно подвергшихся гитлеровской агрессии и разрушению. Это были первые робкие просьбы о прощении и примирении. Перед выступлениями нас освистывали, а по окончании награждали восторженными аплодисментами – обнадеживающим доказательством примиряющей силы искусства.

Однако горькие воспоминания о прошлом, ощущение разлада с самим собой, возведение Берлинской стены – все это побудило меня принять в 1961 году приглашение Оклендского университета. Во время концертного турне мне предложили преподавать на первом и единственном в Новой Зеландии отделении по классу скрипки. Но когда, после семи лет поисков домашнего очага на другом краю земли, я увидел, что люди повсюду похожи друг на друга, меня потянуло назад в Германию. Лишь там, в стране поэтов, мыслителей и, к сожалению, преступников, я нахожу ту питательную среду, без которой не может жить моя душа музыканта.

Надеюсь, что неоднозначное отношение к «евреям», «христианам», «немцам», «русским», которое сложилось у меня в силу обстоятельств собственной судьбы, убережет мой рассказ от односторонних оценок. Я ручаюсь за точность своих воспоминаний во всем, что касается изображения важнейших событий и переживаний, – они все еще не утратили для меня своей актуальности, все еще слишком живы в моей памяти. Однако полностью исключать эмоции из своих оценок я не стану, особенно в отношении двух лиц, причастных к истории Кенигсберга: профессора Конрада Лоренца и генерала Отто Лаша, которых я обвиняю от лица многих и многих. Впоследствии им очень неплохо удалось создать себе репутацию моралистов и мучеников, а между тем к страданиям, моим и многих других, оба имели непосредственное отношение – фатальным и для того времени обычным образом: один как идеолог, другой как военный, практик. Ужасы недавнего прошлого никогда не станут чрезмерным свидетельством того, что сперва насилие совершается на словах и бумаге, а потом в ход идут кулаки и оружие, и мысленное насилие превращается в реальное мучительство и убийство.

С глубокой печалью я думаю обо всех моих школьных друзьях и родственниках, рано ушедших из жизни, о многих миллионах жертв слепого безумия и неограниченного злоупотребления властью. Быть может, мне удастся уберечь их судьбы от забвения. Им есть о чем поведать нам.

Тетя Фанни

Обращаясь к самым ранним своим воспоминаниям, я с удивлением обнаруживаю, что тетя Фанни сохранилась в них живей и отчетливей, чем мама. Ясно вижу, как тетя, всегда будто чем-то слегка напуганная, везет меня в детской коляске, и слышу ее тихий голос. Она приходит часто, вероятно, ежедневно. Всегда приветлива. Но вот кто-то, раздраженный ее неловкостью, отчитывает ее. Одевая меня, она, случается, просит о помощи. Ей трудно справиться со всеми ремешками, шнурочками и застежечками. Но когда мы оказываемся одни на улице, в ближайшем парке или в песочнице, меня охватывает радость, ощущение счастья…

Мама то и дело куда-то спешила, волновалась, была занята чем-то важным. Ей постоянно приходилось участвовать в репетициях и концертах, и по-настоящему дома она бывала лишь тогда, когда занималась скрипкой. Зато в этих случаях мне позволялось играть в ее комнате. Я клал голову ей на колени и сосал палец: ощущение удовлетворения…

Вот черный рояль, издающий звуки: волшебство… Кажется, бабушка Дженни хочет мне что-то сказать: легкая обеспокоенность… Ковер, на узорах которого можно играть с кубиками и деревянными фигурками. Вот снова мама, обнимает меня с порывистой нежностью: любовь про запас? Никаких воспоминаний об отце. Он и живет-то на другой стороне улицы.

Странно, что в этих воспоминаниях не появляется родившаяся на три года раньше меня сестра Мириам.

Да и бабушка присутствует как-то уж очень смутно. Даже собаки, кошки, птицы и конские упряжки запомнились лучше.

В маминой квартире на Гольтцаллее, на углу с Альте-Пиллауер-ландштрассе, был длинный коридор, и моя комната находилась в дальнем его конце. Ночью я чувствовал себя покинутым, и первые мучительные часы в моей жизни связаны именно с этим неведомо откуда взявшимся ночным страхом.

Повсюду какие-то движения. На стенах вспыхивают таинственные огни, предвещая появление далеких пока машин – задолго до того, как слышно урчание моторов. Шорохи, звуки, издаваемые животными; ощущение постоянной угрозы и собственной беспомощности; любая мыслимая опасность предстает невыносимо страшной. В крайнем отчаянии зову на помощь, кричу. Очень редко приходит мама, ведь ее комната в другом конце коридора, а часто ее, наверное, и вовсе нету дома.

Она была альтисткой в Кенигсбергском струнном квартете, где вторую скрипку играл отец. Он же организовывал все репетиции и концерты. Квартет выступал с циклами Бетховена и гастролировал в Берлине. Основали даже Союз новой музыки и после сорока с лишним репетиций впервые исполнили квартеты Хиндемита и Шенберга. Кроме того, у моих родителей было много учеников, с которыми приходилось постоянно заниматься, а поскольку комнаты не были звуконепроницаемыми, то и жили родители раздельно.

Рассказывали, что в возрасте трех лет я пересек улицу и позвонил или постучал в дверь дома, где жил отец, а когда открыли, спросил: «Вик дома?» Ибо мама по давней товарищеской привычке называла отца Виком. Но как я ни напрягаю память, в моих первых воспоминаниях отца нет. Немного чужим «Вик» оставался для меня в течение всей своей жизни.

Пасха. Соседи, к которым меня иногда водят, устраивают так, чтобы под игрушечным зайцем, сидящим в комоде, я находил маленькие сахарные яйца. Но большую часть времени я провожу, раскачиваясь на подвешенных в дверном проеме качелях, и чувствую себя превосходно. То и дело соседка уходит посмотреть, не снес ли зайчик еще одно яичко. При этом она незаметно подкладывает новые яйца, которые я и нахожу при следующей проверке. Каждый раз происходит что-то странное, удивительное, и это ощущение, хотя и на другой лад, я испытываю и по сей день.

Мы празднуем Хануку. Каждый день зажигается новая свеча. Восемь свечек, восемь праздничных дней. (Ханука должна напоминать об освободительной борьбе Маккавеев и вторичном освящении Храма. Во время торжеств в 165 году до н. э. менора ко всеобщему изумлению и радости в течение восьми дней горела без масла.)

Приходит тетя Ребекка. Она всегда одета в черное, серьезна и спокойна. Бабушка и Ребекка все делают степенно и двигаются с достоинством. Сестры очень похожи друг на друга. Затем вспоминается ощущение беспокойства, связанное с отцом, который, хоть и довольно смутно, начинает проступать в картинах прошлого. Он наряжает рождественскую елку, но у него плохое настроение. Цепляется к мелочам, чтобы побрюзжать и поворчать: чувство досады, запах сигары…

Помню много снега, снежные крепости, снеговиков и конную упряжку с большими санями и колокольчиками. Иногда, но это случалось несколько позже, такая упряжка тянула за собой целый поезд из детских санок. Вот тут-то и появляется сестра Мириам. Ловкая и проворная, на три года старше меня, она может догнать на бегу санный поезд и прицепить к нему мои санки. В какой восторг приводила меня эта неровная езда! Дома замерзшие пальцы болят под струей воды, зудят озябшие ноги. Утешением служат горячее какао и сладкий пирог.

Много работавший отец редко выказывал мне свою любовь и внимание. Не знаю, может быть, заботы, которых с каждым днем становилось все больше, мешали нам найти общий язык, хотя я и очень этого желал, или ребенку полагалось сначала вырасти, чтобы сделаться собеседником. Живо и отчетливо предстает отец перед моим внутренним взором лишь после 1933 года, когда мне уже как-никак исполнилось пять лет. С того времени его влияние на меня заметно растет.

Несколько позже я помню маму все время сидящей дома. Ей больше не разрешалось выступать с публичными концертами. Квартет вследствие этого распался. Нехватка денег вынудила родителей переехать на квартиру подешевле, и с этого момента условия нашего быта и бытия ухудшались все стремительнее…

То, что в моих первых воспоминаниях так ярко присутствует тетя Фанни, служит для меня доказательством нашей особой связи. Она была не замужем, и я, по-видимому, служил ей заменой ее собственного ребенка. Во всяком случае, она проводила со мной много времени. Отец однажды заметил, что Фанни не особенно умна. Возможно, поэтому к ней относились пренебрежительно. Но если бы у меня спросили, когда я впервые осознанно испытал живое человеческое участие, о котором помню до сих пор, то я назвал бы свои прогулки с ласковой и заботливой тетей Фанни. Вспоминая о ней, я ощущаю и глубокую душевную боль, причина которой – потрясшее нас обоих происшествие, случившееся во времена жестоких преследований евреев.

Мне было уже лет тринадцать, когда я очень сильно провинился перед ней. Она нуждалась в моей помощи – и не дождалась ее. Под конвоем мы двигались в длинной скорбной колонне от сборного пункта, расположившегося в бывшем манеже, к товарной станции Северного вокзала. Депортация евреев шла уже несколько месяцев – пока, в основном, относительно небольшими партиями. Первое время кенигсбержцы могли при желании ничего не замечать, и они ничего не замечали. Но в тот день дело обстояло иначе. Многим сотням людей приказали в назначенное время явиться на расположенный в центре города сборный пункт. Каждый получил по почте четкие предписания. С собою разрешалось взять лишь 30 кг багажа, но все взяли больше, и удивительно, как тяжело были иные нагружены.

Несомненно, в тот день многих в Кенигсберге мучили угрызения совести. Смущение некоторых чувствовалось отчетливо. Слишком масштабной оказалась эта депортация, чтобы ее не заметить. Все утро по городу тащились нагруженные вещами евреи. Одним приходилось после нескольких шагов делать передышку, другие воспользовались небольшими тележками. На лицах была написана отрешенность, покорность судьбе и в то же время напряженность. У этих людей не было надежд на будущее. Жалкое зрелище, которое они собою являли, лишь внешне напоминало будущие потоки беженцев из разбомбленных городов. Безвинно объявленные вне закона, евреи шли по улицам, на которых в бездействии, за малыми исключениями, стояли, смотрели на них или отводили от них глаза недавние их сограждане, пациенты, клиенты, друзья и соседи. Некоторые, безусловно, испытывали горькие чувства от сознания жестокой несправедливости происходящего и собственного бессилия. Но те, у кого была возможность, как правило, без раздумий пользовались оставленным имуществом, домами, квартирами, мебелью, книгами и освободившимися вакансиями.

На этот раз среди депортируемых оказались не только многие из моих школьных товарищей, но и почитаемая мною учительница немецкого языка Роза Вольфф и не менее почитаемая Рут Марвильски, в которую я был влюблен. Была здесь и вся ее семья. Не избежал общей участи и Манфред Эхт, мой школьный друг и сосед по парте. Герберт Шиммельпфенниг, Зигфрид Файт, Хейнц Марковски, Рита Йордан, Юлиус Розенштайн, Рахель Шлабовски, Ирмгард Аугстушальски – повсюду видел я знакомые лица. Я плохо понимал происходящее, но хотел помочь, быть рядом, а еще лучше – вовсе не расставаться с ними, горевал, что не получил такого же, как они, предписания.

Собирались все утро. Был ясный, но довольно холодный день. Люди попадали в большой зал через широко распахнутые ворота. У входа стояли или сидели за столами, покрытыми множеством бумаг и папками-скоросшивателями, эсэсовцы. Они вели себя весьма корректно, иногда даже предупредительно, а лучше сказать, корректно постольку, поскольку были удовлетворены ходом дела. В самом же зале царила страшная неразбериха. Люди сидели на чемоданах или лежали на своих пальто и одеялах. Теснота была такая, что мест для прохода не оставалось. Звезда, вспыхивая желтым пятном то тут, то там, словно узором расцвечивала толпу, одетую преимущественно в темное. Я тоже, согласно строгому приказу, носил прямо над сердцем желтую звезду. Но к ним я в тот день не принадлежал. В списке приговоренных к смерти моего имени еще не было, что, разумеется, никого не интересовало. Я затесался в толпу, чтобы попрощаться, и часовые лишь потому, видимо, что имели дело с ребенком, позволяли мне пересекать линию оцепления туда и обратно. А меня то и дело просили о какой-нибудь услуге. Кому-то требовалось отправить второпях написанное письмо, а кто-то вдруг решал обменять банкноты на монеты. Не зная, зачем это было нужно, я, однако, с готовностью бросался искать лавку, чтобы поменять деньги. Владельцы лавок и продавцы, видя желтую звезду, разменивали банкноты. Добытые мною монеты тщательно прятались.

Люди сидели или лежали, вырванные из привычного окружения, тревожно ожидая своей участи, о которой боялись даже задуматься. Это, конечно, было не отсутствие мужества, а понимание полной бессмысленности гаданий о неотвратимом. Нам, правда, было известно, что некоторые из наших знакомых, узнав о депортации, покончили жизнь самоубийством, как, например, госпожа доктор Готтшальк, врач матери. Однако не было ли это слишком уж преждевременной капитуляцией?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю