Текст книги "Закат Кенигсберга
Свидетельство немецкого еврея"
Автор книги: Михаэль Цвик
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
Конец школы
Однажды утром из окна нашей кухни я увидел совершенно истощенных русских военнопленных, торопливо и отчаянно роющихся в мусорных баках в поисках съедобных отходов, и вооруженных надсмотрщиков, которые с руганью отгоняли их. У двоих парней раны были обмотаны туалетной бумагой. Все указывало на то, что этих людей мучили умышленно и для облегчения их положения не предпринималось ничего. Я обратил внимание отца на несчастных, и он рассказал о сотнях тысяч голодающих русских, которых содержали в строго охраняемых лагерях, где они не получали никакой помощи и гибли. Но этим, которые вывозили мусор, можно было помочь, и мы решили класть в баки хлеб и картофельные очистки – другой еды нам едва хватало самим. К сожалению, эта затея раскрылась и повлекла за собой расследование, правда, безрезультатное. Было немедленно объявлено, что виновных казнят, и надзиратели стали открывать мусорные баки, прежде чем русские приступали к их опорожнению. Под впечатлением от столь жестокого отношения к людям я перестал играть во дворе, который больше не казался мне приятным и мирным местом. А ведь это было только начало.
Круг нашего общения все сокращался. Друзья моих родителей в большинстве своем эмигрировали либо уже не решались навещать нас. Тетю Ребекку и тетю Фанни я видел лишь изредка. Группы учащихся в еврейской школе становились все меньше. То и дело что-нибудь случалось. И недели не проходило без страхов и забот по поводу очередного распоряжения, касающегося евреев. Ниже следует краткая хронология этих распоряжений и указов за период с конца 1941 по середину 1942 года, выписанных мною из сборника актов и распоряжений «Особое законодательство для евреев в национал-социалистском государстве»:
12. 12.41 (РСХА, IV В 4Ь – 1244/41)
Евреям, которым положено публично носить еврейскую звезду, воспрещается пользование общественными телефонными будками. В служебных целях специальное разрешение может предоставляться сотрудникам имперского объединения и еврейских общин.
3.1.42 (Рейхсфюрер СС и Шеф германской полиции, IV В 4 а – 50/52)
Ввиду предстоящего окончательного решения еврейского вопроса эмиграция из рейха евреев с германским гражданством и без гражданства прекращается. Главное имперское ведомство безопасности может удовлетворять отдельные эмиграционные ходатайства в случаях, если эмиграция служит интересам рейха.
3.1.42 (Шеф партийной канцелярии, I. 48/648)
Имущество еврейских общин и имперского объединения евреев Германии считать не еврейским, а служащим интересам рейха. Центральное управление по эмиграции евреев использует эти средства для выполнения своих обязанностей (особенно для осуществления «окончательного решения»); поэтому различным службам и ведомствам указывается на то, чтобы они обращались со своими ходатайствами в контрольные органы и службы еврейской эмиграции до описи этого имущества. (Настоящее постановление говорит о конфискации имущества эмигрировавших евреев на основании предписания 11 к «Закону о гражданах рейха» и об ограничении прав евреев, еще находящихся на территории Германии, распоряжаться движимым имуществом на основании предписания от 27.11.41.)
5.1.42 (РСХА, IV В 4–7/42)
Евреям, которым положено публично носить еврейскую звезду, до 16.1.42 сдать находящиеся в их собственности меховые и шерстяные вещи, а также лыжи, лыжные и горные ботинки. Сдача вещей полицейским органам осуществляется через местных доверенных лиц еврейских общин; денежное возмещение не предоставляется.
8.1.42 (Имперский наместник в Гессене, II – 5 – 16930)
Дополнения к инструкции министра путей сообщения от 18.9.41. Вводятся существенные ограничения для евреев на пользование общественным транспортом.
14.2.42 (Шеф партийной канцелярии, I. 13/151)
В булочных, кондитерских и т. п. должны иметься таблички, указывающие на то, что выпечка и кондитерские изделия евреям и полякам не продаются.
15.2.42 (Распоряжение)
С настоящего времени евреям воспрещается держать домашних животных.
17.2.42 (РСХА)
Почте, издательствам, уличным торговцам воспрещается продажа и доставка евреям газет, журналов, изданий законов и постановлений. Разрешение выдается только в особых случаях.
3.3.42 (Рейхсминистр внутренних дел, I е 30/42 – 517)
Рассмотрение ходатайств лиц с примесью еврейской крови о заключении брака прекращается до окончания войны.
16.3.42 (Гестапо Дрездена)
В Дрездене евреям воспрещается покупка цветов.
27.3.42 (Гестапо Карлсруэ)
Ввиду скорой депортации с настоящего времени не выдавать евреям полицейского разрешения на выезд с места жительства.
5.4.2 (РСХА, II В 4/7104)
Начальникам полиции, начальникам округов и бургомистрам области Нижнего Рейна предписывается не указывать в регистрационных списках места назначения транспортных эшелонов, а ограничиваться пометками: «выбыл в неизвестном направлении» или «эмигрировал».
Апрель 1942 года. (Распоряжение)
Воспрещается евреям посещать арийцев и лиц, живущих в смешанном браке.
24.4.42. (Распоряжение)
В Дрездене евреям приказывается сдать в соответствующие инстанции все бритвенные станки, новые расчески и ножницы для стрижки волос.
12.5.42 (РСХА, IV В 4 Ь – 859/412)
Евреям, которым положено публично носить еврейскую звезду, воспрещается пользоваться услугами нееврейских парикмахеров.
13.5.42 (Обер-бургомистр Берлина, Гл. продовол. упр., V 4 Ь – 2310)
С недавнего времени в сфере трудового права цыгане приравнены к евреям. Это следует распространить и на сферу питания. Поэтому прошу о немедленном прекращении выдачи цыганам как продовольственных карточек на дополнительное питание для занятых на тяжелых работах, так и карточек с надбавками для сельскохозяйственных рабочих и занятых в ночную смену.
12.6.42 (РСХА, IV В 4 Ь – 1375/42-20)
Евреи обязаны немедленно сдать все находящиеся в их собственности электрические приборы, велосипеды, фотоаппараты, бинокли и т. п. Это не касается евреев, живущих в привилегированном смешанном браке, и евреев, являющихся подданными других государств. Неисполнение влечет за собою применение гестапо суровых мер.
7.7.42 (Рейхсминистр науки, Е II е № 1598)
Ввиду усилившегося в последнее время выселения евреев рейхсминистр внутренних дел (РСХА) по согласованию со мною велел имперскому объединению евреев Германии закрыть к 30 июня 1942 года все еврейские школы и объявить их сотрудникам о запрещении с 1 июля 1942 года всякого обучения еврейских детей как получающими, так и не получающими заработную плату учителями. Ставлю вас в известность об этом. Публикация данного указа не предполагается.
Неизменно вспоминаю слова прекрасной шубертовской песни: «Волшебный дар, как часто в дни печали…» (слова Ф. Шобера, пер. Н. Райского. – Примеч. пер.). «Крейцерова соната», которую я тогда с горем пополам исполнял вместе с мамой, и безмятежные часы, посвященные живописи, были противовесом тому, что творилось, и потребность в нем постоянно усиливалась. Звуки скрипки завораживали и одурманивали. Больше не разрешалось слушать радио и посещать концерты, поэтому любые звуки музыки, проникавшие сквозь открытые окна и двери, казались вестью из потерянного рая. А время от времени я писал большие картины метафизического содержания. Охваченный настоящей творческой лихорадкой, я не успевал да и не хотел ни есть, ни пить.
Некоторым из моих школьных товарищей удалось покинуть Германию до введения окончательного запрета на эмиграцию. Среди выехавших оказался и директор нашей школы господин Кельтер, и школьный учитель Нусбаум. Теперь школой руководила фрейлейн Вольфф. Натура мечтательная, она и нас увлекала за собою в иные, лучшие миры. Можно, конечно, задаваться вопросом, так ли уж нужна была классическая литература молодежи, которой очень скоро пригодятся другие знания: какие из растений и грибов съедобны? что питательней – зерна злаков или полуразложившиеся трупы животных? как без лекарств лечить раны, болезни, сыпь? как спасаться от налетов штурмовой авиации и осколков бомб? Однако я на собственном опыте убедился, что во времена тяжелых испытаний духовная пища становится таким же источником силы, как и обычная пища. Разумеется, было бы неплохо приобрести и практические знания. Но для этого требовались наставники, которые уже перенесли то, что предстояло перенести нам, а таких наставников у нас не было.
Пока некоторые из названных законов не вступили в силу, часы в кругу оставшихся одноклассников были исполнены подлинного счастья. В самом деле, столь сердечного отношения друг к другу, столь крепкой дружбы я никогда больше не встречал. А как мне нравились наши милые девочки и уроки танцев, которые, как и прежде, вел господин Вайнберг. Рут Марвильски становилась все стройней и изящней. Добрая, волевая, она была разве что несколько неловкой, и во время танцев мы наступали друг другу на ноги. Хелла Марковски была ласковой, маленькой и полненькой, танцевать с нею было приятно, но теплота ее податливого тела смущала. Даже такая, вполне невинная, близость заставляла набожного еврея чувствовать себя немного грешником.
Моим лучшим другом был Манфред Эхт, однако виделись мы с ним теперь только в школе. Эрвина Петцалля, самого одаренного из нас, уже тогда можно было назвать ученым, он неизменно удивлял всех своими многостраничными сочинениями на ту или иную тему, обыкновенно на религиозную. Но, как и прежде, больше всего нам нравилось читать по ролям драматические произведения. Мы произносили знаменитые реплики так, словно они родились в наших собственных сердцах, и переставали чувствовать себя презираемыми и униженными. Лессинг был бы счастлив, знай он, как утешал нас и наделял верою в себя его «Натан Мудрый». Да и проницательные разоблачения человеческого зла у Шекспира учили нас справляться с невзгодами, в чем мы крайне нуждались.
На небольшом школьном дворе мы занимались спортом и возделывали крошечный сад – тут иногда проводились уроки ботаники. Высокий дощатый забор отделял двор от развалин взорванной синагоги. На них немецкие мальчишки играли в войну, кидая друг в друга камни из-за самодельных укрытий. Случалось, кого-то ранили до крови. Залетали камни, естественно, и на наш двор, однако пострадавших не было.
С тех пор как мы стали носить звезду, нам приходилось быть начеку – с каждым днем все больше. Быстрая езда на велосипеде избавляла меня от многих неприятностей, однако у школы нам устраивали засады, и некоторым здорово досталось. К тому же вместо занятий все чаще приходилось выполнять задания гестапо. Служащие общины, придя в школу, вручали каждому из нас списки с адресами и именами тех евреев, которые по каким-то причинам не имели возможности самостоятельно и своевременно сдать предписанное, и мы забирали у них то домашних животных, то меховые и шерстяные вещи, то электрические приборы или лыжи. Однажды мне пришлось зайти к своему врачу доктору Кляйну, с которым уже и прежде скверно обошлись, и забрать у него любимую канарейку. Поручено было отнести птицу в зоопарк, а там ее просто выпустили из клетки.
Так из школьников делали подручных гестапо. А после этих акций, словно ничего не случилось, снова проводились уроки немецкого, и мы должны были писать длинные разборы, например, цитаты из Гете: «Счастлив, кто бежал людей, Злобы не тая, Кто обрел в кругу друзей Радость бытия!» (пер. В. Левика. – Примеч. пер.). Кроме немецкого, фрейлейн Вольфф пять раз в неделю преподавала древнееврейский. Фрейлейн Хиллер обучала нас английскому и очень обижалась на нашу непоседливость. Помоложе была фрейлейн Тройхерц, которая вела уроки биологии и еврейской истории. Поговаривали о ее связи с учителем физкультуры Вайнбергом.
Через год фрейлейн Тройхерц родила. Своего ребенка она показала мне, придя перед депортацией на сборный пункт, устроенный в крепостном сооружении неподалеку от главного вокзала. Объясняя мне что-то по поводу икоты своего младенца, она так ласкала и крепко прижимала его к груди, что было ясно: ее позднее материнство – отчаянная попытка противопоставить неотвратимой беде хотя бы немного душевного счастья. До сих пор, как будто это было вчера, вижу ее, толкающую перед собой нагруженную вещами детскую коляску и исчезающую в воротах крепости. Минутой позже из-за железной решетки крепостной камеры на меня, словно призрак, предвещающий беду, уставился совершенно истощенный, мертвенно бледный русский военнопленный. И этот взгляд навсегда врезался в мою память, а тогда, помнится, позволил мгновенно представить себе будущее фрейлейн Тройхерц и ее младенца. Господин Вайнберг, не присутствовавший при прощании, относился, благодаря своим высоким военным наградам, к числу евреев, на которых была заявлена «рекламация», т. е. он не подлежал депортации, но после того, как русские взяли Кенигсберг, каким-то образом всплыло, что он прежде служил в добровольческом корпусе, и его расстреляли.
Сначала приказ «выехать на новое место жительства» получали небольшие группы пожилых евреев, затем настала очередь семей, где никто не был занят на так называемых предприятиях оборонного значения. Им рассказывали о работах в Восточной Европе, не называя конкретных населенных пунктов. Поскольку от депортированных никаких известий не поступало, их судьба была неясной, и в зависимости от душевного склада одни считали, что депортированные живут терпимо, другие опасались, что с ними произошло самое страшное.
Однажды «на новое место жительства» выехала и тетя Ребекка. Ее эшелон должны были отправить в Терезиенштадт. Все произошло совершенно неожиданно и буквально оглушило нас. События разворачивались так стремительно, что сейчас я не могу вспомнить, как мы с ней прощались. Ее вдруг просто не стало с нами, и мы о ней больше никогда ничего не слышали. Рука отказывается переходить к следующему воспоминанию, уделив этому событию несколько строк. Ведь речь идет о «выбраковке» доброй и неприхотливой тети Ребекки, бабушкиной сестры.
А потом была субботняя служба, на которой скорбь и печаль прорвали все сдерживавшие их плотины. Вспоминаю эту потрясшую меня сцену. Как обычно, встречаюсь с друзьями у молельного зала, и, как обычно, мы, в своих белых талесах, сидим рядом и внимаем словам Торы. Не могу припомнить, какая это была суббота, но царившая в тот день атмосфера казалась особенно напряженной. Ношение звезды, антиеврейские предписания, распоряжения, указы и полная безысходность подавляют всех, и каждый ощущает это намного сильнее, чем раньше, потому что сегодня особенно много пустующих мест. У каждого среди депортированных имеются родные, друзья и знакомые, и собравшиеся, несомненно, догадываются, что расстались с ними навсегда. Не была ли внезапная смерть лучше, чем то, что всем предстояло пережить?
Невозможно описать овладевшее нами мрачное настроение, спазмом сжавшее горло. Каждое слово Торы, каждая молитва приобретает значение, которое кажется тесно связанным с происходящим вокруг. Затем раввин медленно направляется на свое место, чтобы простыми словами помянуть тех, кого увезли с неизвестной целью. Волнующе и точно он формулирует то, что заботит каждого, и все слушают, затаив дыхание. Но при такой степени душевного волнения и напряжения что-то неизбежно должно произойти. И вот, разрывая болезненно гнетущую тишину, раздается за сердце берущее всхлипыванье. Оно вызывает цепную реакцию, и вот уже плачет почти вся община, и непередаваемо скорбные звуки причитаний, жалоб, воплей и всхлипываний сливаются в общий апокалиптический хор. Нас, мальчиков, это настолько угнетает, что мы начинаем беспомощно переглядываться и вскоре тоже теряем самообладание, однако не плачем вместе со всеми, а разражаемся громким смехом. Безудержный хохот – такова наша реакция на ставший просто невыносимым ужас. Подавить эти конвульсии нет сил. От отчаянных попыток справиться с ними у нас текут слезы. Как будто дьявол овладел нами, чтобы поиздеваться, и ему удалось без труда сломить наше сопротивление – и не на миг, а, похоже, надолго. Несчастные от собственного бессилия, мы пытаемся укрыться под талесами. Только полностью укутавшись в молитвенное покрывало, удается избавиться от дьявольского наваждения.
А потом, словно оказавшись в пустоте бесконечного пространства, я лишаюсь способности соображать и чувствовать. Хорошо, что кантор громким, страстным голосом начинает петь молитву, перекрывая безумный хор и постепенно возвращая всех к спокойствию.
Спустя много лет я узнал, что подобные приступы смеха случаются вследствие нервного перенапряжения. Тогда же это событие стало для меня столь тяжелым переживанием, что я перестал посещать синагогу. Не говоря уже о том, что начавшаяся вскоре трудовая жизнь и не оставляла мне свободных суббот, я испытывал стыд и сокрушался по поводу собственной незрелости.
Мы, дети, еще избегали думать о немыслимом, но чуть позже, после случая с тетей Фанни, мне уже было не избавиться от сгущавшихся, словно тучи, мрачных предчувствий. Однако реального представления о творившемся в лагерях смерти никто из нас не имел.
Я все больше сомневался в том, что Бог действительно существует и ведет себя именно так, как это кажется людям. Его «лик» преобразился. Лишь несколько лет спустя, читая «Этику» Спинозы, мне вновь удалось связать свои мысли и чувства с чужим представлением о Боге. Он теперь все меньше ассоциировался у меня с религиозными обрядами и стал гораздо ближе, когда я снял филактерии и талес. Произошло нечто совершенно противоположное тому, от чего меня настоятельно предостерегал раввин. «Плащ» иудаизма, который, по его мнению, было скинуть тем легче, чем теплее ветер судьбы, я снял, когда потянуло ледяным холодом. Сейчас я понимаю, что иудаизм вообще не «плащ», который можно надевать и снимать по своему усмотрению.
С тою же партией евреев, с которой нас покинула фрейлейн Тройхерц, полагалось отправиться известному и уважаемому в городе ортопеду доктору Киве. При регистрации, однако, обнаружилось его отсутствие, и меня послали выяснить, в чем дело. (Это поручение стало причиной, по которой я впоследствии никогда не провожал евреев на сборный пункт, не прощался с ними и не помогал им нести вещи.) Когда я позвонил в квартиру доктора Киве, мне открыла его приветливая жена. Она проводила меня к седому врачу, которого в Кенигсберге называли «добрым богом со Штайндамма». Когда я сказал, что мне велено напомнить ему об обязанности явиться на сборный пункт, доктор не выразил никакого беспокойства и лишь попросил передать, что он нетранспортабелен. Из-за постоянного облучения рентгеновскими лучами, от которых еще не существовало удовлетворительной защиты, его руки были поражены раковыми язвами и выглядели ужасно. Как ни странно, чиновники приняли его объяснение. Но, насколько мне известно, вскоре доктор Киве покончил жизнь самоубийством. (Не понимаю, почему он вообще оказался в списке депортируемых, ведь его жена была христианкой. Подозреваю, что он хотел защитить ее и расторг брак перед уже запланированным самоубийством.)
Депортация евреев, не занятых на предприятиях, важных в военном отношении, и постоянное использование нас, школьников, в качестве посыльных гестапо – все это побудило нас с мамой принять решение о досрочном прекращении моего обучения и об устройстве на одно из таких предприятий. Мой школьный товарищ Бернд Леви уже поступил подобным образом и с удовлетворением рассказывал о своей работе на фабрике зеркал. Он считал, что лучше чему-нибудь научиться, чем в четырнадцать лет против своей воли оказаться на химической фабрике. Так поступил и я: устроился учеником в столярную мастерскую Лембке.
Это решение далось мне нелегко, ведь я любил школу, а теперь мне пришлось расстаться с друзьями и отныне видеться с ними лишь от случая к случаю. Несколькими месяцами позже официальным распоряжением по всей Германии были закрыты еврейские школы. Мне было тринадцать, когда завершилась школьная пора моей жизни.
Столярная мастерская
Германия не замечала того, что каждая победа вела ее к смертельному поражению. Был осажден Ленинград, велось наступление на Москву. Счет русских военнопленных шел на миллионы. Япония напала на американцев в Перл-Харборе. Германия и Италия объявили Америке войну. Роммель побеждал в Африке. В упоении от собственного могущества устанавливали новый порядок, проводили депортации и делили трофеи. Все больше концентрационных лагерей превращалось в лагеря уничтожения, и все больше угнанных и пленных иностранцев работало в рабских условиях на заводах и фабриках. Лишь число погибших немецких солдат и первые бомбардировки немецких городов давали знать о том, что противник не полностью беззащитен.
В Кенигсберге тоже все чаще выли сирены, сгоняя растерянных людей в бомбоубежища. Бомбы еще не падали, но объявление воздушной тревоги, иногда до трех раз за ночь, никого не оставляло равнодушным: каждое завывание сирены означало, что нужно немедленно одеться, схватить чемоданы и спуститься в подвал. Ожидание сигнала отбоя могло длиться то долго, то нет, но, едва заснув, люди слышали новый сигнал тревоги, за которым следовал еще один, а порой и еще один. Поначалу мы сидели в одном подвале с другими жильцами дома, позже нам пришлось обходиться своим собственным угольным погребом, лишенным специальной защиты. Одному из дворников было поручено следить за тем, чтобы во время тревоги все квартиры были покинуты, и отвечать за полную светомаскировку. Поэтому каждое окно было снабжено рулоном черных штор. Но когда двумя годами позже начались массированные бомбардировки, пилоты находили Кенигсберг без труда, никакая светомаскировка не спасала.
Соседский Клаус, мой сверстник и член Гитлерюгенда, и я, со своею еврейской звездой, остались друзьями. Политика, законы и запреты воспринимались как неизбежность и не обсуждались, только заставляли быть настороже. То и дело раздавался звонок – это Клаус приходил ко мне в гости. Я же навещал его все реже, чувствуя растущий страх его матери, как бы кто-нибудь не застал меня у них. Клаус рассказывал о своей жизни и частенько приносил интересующие мальчишек вещи: игрушечную технику вроде пушки или стреляющего пистонами танка, а также набор химических реактивов, с помощью которых можно было здорово набедокурить. Мы учились изготавливать черный порох и воспламенять его каплей азотной кислоты, что было первым шагом к изготовлению взрывчатых веществ. Мы подрывали зажатые в тисках ружейные патроны и делали многое другое в том же духе. Наши совместные игры сводили на нет расовые теории и призывы к вражде. Взаимная симпатия и дружба демонстрировали всю абсурдность такой идеологии.
Заново испытываю ужас, вспоминая два эпизода, когда все едва не кончилось трагедией. Однажды я помогал Клаусу освобождать от хлама чердачные помещения. Из соображений безопасности полагалось убрать все имевшиеся под черепичной крышей горючие материалы, и, пользуясь стремянкой и топором, мы удаляли деревянные перегородки, делившие чердак на отсеки по числу сдававшихся в доме квартир. И вот при особенно сильном взмахе острое лезвие сорвалось у меня с топорища и так близко пролетело у головы Клауса, что он кожей почувствовал ветерок. «Член Гитлерюгенда убит евреем!» – примерно так могли бы выглядеть газетные заголовки, и семья Норра переживала бы трагическую потерю второго сына, а меня бы немедленно арестовали и отправили в концентрационный лагерь.
Во второй раз все выглядело еще хуже. Как большинство мальчишек того времени, Клаус любил возиться со всем, что стреляет: рогатками, пневматическими ружьями, пугачами. А однажды он явился ко мне со старомодным пистолетом. Кажется, именно такие называются дамскими. Он был не очень большой, и, чтобы выстрелить, нужно было взвести курок, вложить патрон и нажать на спусковой крючок. Но пружина курка со временем, по-видимому, ослабла, так что стрелять, по словам Клауса, было уже невозможно – он уже сколько раз пробовал. Говоря это, Клаус неоднократно нажимал на спусковой крючок и наконец передал пистолет мне. Я испробовал его на нашем балконе, но столь же безуспешно. После многократных напрасных попыток я решил вернуть пистолет и, протягивая его, шутки ради нажал на спусковой крючок в последний раз. Раздался оглушительный выстрел, и Клаус согнулся пополам. Он, скорчившийся и схватившийся за живот, и я, с пистолетом в руке и побелевший от ужаса, – в таком виде мы предстали перед моей растерянной и перепуганной до смерти мамой, поспешившей к нам в комнату на звук выстрела. При детальном обследовании выяснилось, что свинцовая пуля попала точно в «юнгфольковскую» пряжку Клаусова ремня и, расплющившись, отскочила – потом мы ее нашли. Клаус только почувствовал удар и подумал, что ранен. Когда мы убедились, что все обошлось благополучно, нам потребовалось еще немало времени, чтобы придти в себя. Так Клаус пережил состояние убитого, я – убийцы. Счастье, что этого не произошло на самом деле.
Наверное, следует считать, что оба раза мне повезло. Но когда везет с таким постоянством, становится не по себе. Эти происшествия никак не повлияли на нашу дружбу, скорее наоборот. А о пистолетном выстреле, разумеется, сказано никому не было.
Тайной оставались и прогулки на велосипеде, которые я время от времени, слегка прикрыв звезду, совершал в одиночку. Я ездил на пруды Хаммертайха, где некогда учился плавать, и дальше – в Юдиттен и Метгетен. Там был лес, который я любил. Конечно, это было запрещено: могло считаться выездом с места жительства. Но ведь сам факт нашего с мамой существования на этом свете, говорил я себе, есть, в сущности, преступление, в сравнении с которым другие нарушения – мелочь. Особенно мне нравилось ездить вдоль берегов Прегеля. Там стояли амбары – живописные старые и чудовищно огромные новые. По Прегелю одна за другой шли баржи, по большей части основательно груженые и поэтому со столь низкой осадкой, что разводить для них невысокие мосты и не требовалось. Их, однако, разводили и сводили постоянно, ведь хватало и других судов. Почти три года спустя мне пришлось разгружать одну из таких барж. Нас было пятеро, и мы перекидывали друг другу коробки со стиральным порошком. Это продолжалось бесконечно долго, словно трюм являл собою бездонную шахту. Кроме того, это было довольно опасно: к городу подступали русские, и вокруг нас свистела шрапнель. Пока же, катаясь здесь на велосипеде, я наслаждался иллюзией свободы.
Месяца за три до депортации Рут мы делились друг с другом своими мечтами и надеждами. Мы оба входили в сионистское спортивное общество «Бар-Кохба», некогда довольно активное, и носили синие спортивные трусы с белыми полосами и белые спортивные майки с синим «магендавидом» (звездой Давида). Спортивные занятия ограничивались несколькими видами легкой атлетики и игрой с мячом, а местом для них служили еврейское кладбище и наш школьный двор. Все мы лелеяли надежду начать когда-нибудь в Палестине новую жизнь – единственное, на что нам еще оставалось надеяться. Скоро, однако, наши с Рут разговоры об этом подверглись влиянию сильных чувств, которые мы испытывали друг к другу. Пожатие руки, исполненный симпатии взгляд или жест занимали нас тогда куда больше всего прочего.
Мамина приверженность литературе и музыке даже во времена жесточайших преследований делала ее большей немкой, чем многих ее соотечественников, охваченных националистическим угаром. Занятия Гете, Лао-Цзы и Конфуцием отдалили отца от христианства. Тетя Ребекка неколебимо стояла на позициях либерального иудаизма, тогда как в моей школе преобладали сионистские установки. Моя подготовка к бар-мицве содержала поначалу много польско-хасидских элементов, позже – ортодоксальных. Я уже рассказывал о господине Беньямине и его безоглядном доверии к Богу. Из-за этого доверия он упустил возможность спасти себя и своих родных от преступников, а ведь она у него, по-видимому, была. Пресса, афиши, знамена и транспаранты несли благую весть о тысячелетнем рейхе. Много разглагольствовали о «немецком складе характера», которому надлежит спасти мир, верили в превосходство арийской расы, которой в чистом виде вообще не существовало. Гитлер, основательно знакомый не только с операми Вагнера, но и с его политическими сочинениями, превратил это идейное наследие в страшную реальность, а успехи и победы убеждали его в собственной правоте. Кроме того, существовали монархии, демократии и коммунизм, с которыми велась ожесточенная, яростная борьба, благодаря чему я о них и узнал.
Про себя я постоянно вел диалоги с образом Бога, который соответствовал уровню моего развития. Я верил в существование некой первородной силы, сопричастной всему происходящему, но все больше сомневался в том, что именно ее христиане и иудеи считают Богом. Моя бар-мицва была, конечно, выражением любви и почтения к этой первородной силе, и перед ней я, как и все другие, испытывал страх. Но считать, что право на существование заслуживает лишь одна форма почитания Бога? Отец называл его «дао», я – «Адонай», а мама – вообще никак. Мне не были чужды и Аллах с Иисусом, а Гитлер говорил еще о Провидении. При таком обширном и в то же время недостаточном выборе мне пришлось формировать для себя образ Бога самостоятельно.
Среди тех, кто тогда бесстрашно дружил с нашей семьей, были Ильзе Розе, Герти Вешоллек, будущая жена моего отца, и Доро Георгезон. При случае они подбрасывали нам в почтовый ящик хлебные карточки. Кроме того, некоторые любители музыки не прекращали выражать свою приязнь к моим родителям и время от времени увеличивали наш рацион, скудевший из-за постоянного снижения продовольственных норм для евреев. К сожалению, мне не припомнить имена всех наших благодетелей, но всем им я глубоко признателен.
Огромную радость доставляли нам ежемесячные письма от Мириам в двадцать пять слов – подобный вид связи между жителями враждующих стран обеспечивал Красный Крест. Мириам жила в Шотландии в интернате, дававшем строго христианское воспитание.
Нам казалось, что ей хорошо. Насколько ей было одиноко, она, естественно, не писала.
Однажды отец отправился со мной к Лембке, хозяину столярной мастерской, которого нам рекомендовали. Эта мастерская считалась предприятием военного значения, и я надеялся, устроившись туда, избежать принудительных работ или депортации. Как занятого на таком предприятии меня, возможно, не отправили бы, например, на химическую фабрику, трудиться на которой было и скучно, и вредно для здоровья (мама много рассказывала об этом). Мы не менее получаса ехали на велосипедах к югу города, пересекли Прегель по железнодорожному мосту у станции Холлендер Баум и по улочкам и переулкам добрались до находившегося в Верхнем Хаберберге большого, длинного двора, в левой части которого расположились мастерские: токарная, шорная, слесарная, затем столярная и обойная. Над входом в каждую висела вывеска с эмблемой соответствующего ремесла. На другой стороне двора разместились склады крупных фирм, а в самом конце – цех по упаковке масла.