Текст книги "Закат Кенигсберга
Свидетельство немецкого еврея"
Автор книги: Михаэль Цвик
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)
Школа еврейская
Город словно из сказки, Кенигсберг всем покорял детское воображение. В центре располагался внушительный замок, перед ним стоял громадный Вильгельм I в короне и с поднятой саблей. В четырехугольном дворе замка имелся винный погребок с пугающим названием «Кровавый суд». Неподалеку можно было взять напрокат лодку, чтоб покататься по красивому замковому пруду, в котором плавали утки и лебеди. Живописные подъемные мосты через реку Прегель, из-за которых мы частенько опаздывали в школу, вели к лежащему в центре города острову. Назывался он Кнайпхоф, и над ним величественно возвышался старый кафедральный собор. Там я, совершенно потрясенный, впервые в жизни слушал «Страсти по Матфею». У стен собора покоится философ Иммануил Кант, слова которого отлиты на памятной доске, укрепленной на стене замка. Восторженные слова о звездном небе – им я тоже восхищался, и о присущем человеку моральном законе – его я впоследствии искал, но всегда тщетно, так что разуверился в его существовании.
Многочисленные старые склады, у которых то и дело разгружались баржи, извилистые узкие переулки и мощные ворота крепостных стен свидетельствовали о древней истории и превращали город в место действия легенд и сказок, куда более занимательных, чем книжки с картинками. Таинственным казался и оперный театр, в котором отец играл на скрипке. (В 1935 году ему пришлось отказаться от руководства организованного им семинара для преподавателей музыки, а его Кенигсбергскому струнному квартету запретили выступать с концертами.) Большое впечатление производило на меня здание университета, а также многоэтажный книжный магазин «Грефе унд Унцер» – мы называли его «Грунцер» (хрюшка. – Примеч. пер.).
Каждый вечер мама читала нам с сестрой что-нибудь вслух. Услышанное, увиденное и пережитое сливались в красочный и многогранный мир, полный загадок, порой томительных. Мне нравилось воображать себя героем прочитанного: я всегда кого-нибудь спасал, мне непременно сопутствовала удача, и, конечно же, мною восхищались и меня любили.
Когда мама перевела меня в еврейскую школу, я просто не мог поверить, что новые учителя и новая обстановка имеют хоть что-то общее со старой школой. Директор, господин Кельтер, начал с того, что угостил меня пирогом. Он накануне женился, был счастлив и своей радостью заражал окружающих. Познакомив нас со своей молодой женой, он попросил ее выйти к нам, вновь надев свадебное платье, что она и сделала после некоторого сопротивления. Все было проникнуто духом доброжелательства. Директор не строил из себя ротного командира, что сразу отличало эту школу от прежней. С приходом сюда в моей жизни начался совершенно новый и очень важный этап. Уроки религии и древнееврейского, еврейские праздники и «субботние часы» по пятницам – все это захватило меня. Классы были небольшие, и девочки с мальчиками учились вместе, что тогда встречалось нечасто. Учеников делили не на любимых и нелюбимых, а на более или менее симпатичных и трудных. Хайни Херрман, например, считался трудным ребенком: он нарушал правила распорядка и удирал от учителей всякий раз, когда они по той или иной причине собирались схватить его за шиворот. Тогда всем на потеху начиналась игра в «кошки-мышки» по столам и скамейкам, неизменно заканчивавшаяся поражением учителя.
Манфред Эхт, Манфред Хопп, Эрвин Петцалль и Вернер Грумах стали моими друзьями, а во сне мне виделись поочередно Лисбет Данненберг, Хелла Засс, Хелла Марковски и Рут Марвильски. Увлекаемый потоками, подобным магнетическим, я поочередно испытывал то радость, то печаль. Чем сильней становилась угроза, исходившая от нацистов, тем больше мы нуждались в дружбе и взаимной поддержке. Несомненно, тогда же возникли и первые любовные привязанности.
Еврейская школа занимала боковые помещения большой синагоги, находившейся неподалеку от старого собора, но не на острове, а прямо напротив, на другом берегу Прегеля. С чувством глубокой благодарности я вспоминаю наших наставников – господина Эрлебахера, господина Нусбаума, фрейлейн Вольфф, фрейлейн Хиллер и появившихся позже господина Вайнберга и фрейлейн Тройхерц. Они изо всех сил пытались дать нам как можно больше и создать противовес недружелюбному миру за стенами школы.
Сегодня мне нелегко подобрать слова, чтобы передать свои ощущения, возникавшие при чтении на древнееврейском, при изучении Библии, во время молитв, красочных и веселых праздников. Субботнее чтение Торы, шофар Йом-Кипура, свечи Хануки, маца Песаха, карнавал Пурима – все это производило на меня сильное впечатление и отвлекало нас, пускай всего несколько лет, от творившегося вокруг. Однако вовсе игнорировать политическую реальность мы не могли. Этому мешали, например, частые проводы друзей в эмиграцию. Во время «субботнего часа» господин Кельтер трогательно соединял уезжающих и остающихся символическими «сердечными нитями». Каждое прощание волновало до слез. Зачитывались письма уехавших, и это повторялось еженедельно.
Поскольку враждебное отношения к евреям все усиливалось, не осталось, наверное, ни одной семьи, не задумывавшейся об эмиграции. Но трудно даже вообразить, какие препятствия чинили правительства всех стран бесправным немецким евреям, прежде чем предоставить им право на въезд. И это при том, что всему миру было известно о ежемесячном ужесточении законов о евреях. Законов, лишавших этих людей средств к существованию.
И все же, оглядываясь назад, должен сказать, что в период с 1936 по 1938 год я приобрел такое множество впечатлений, столь многого желал и желания мои столь часто исполнялись, что только теперь понимаю, сколь сильно эти годы повлияли на всю мою дальнейшую, прежде всего внутреннюю, жизнь. Мы, дети, лишь выигрывали от того, что энергия взрослых все больше обращалась на сферы духовной культуры. В те годы я еще иногда играл на улице с другими ребятами, время от времени ходил в кино (это пока не воспрещалось), но, конечно же, мне и другим евреям не доставляло никакого удовольствия повсюду сталкиваться с нацистской пропагандой – скажем, с регулярной клеветой на евреев в кинохрониках и киножурналах. Особенно агрессивно велась эта пропаганда в Восточной Пруссии при гауляйтере Эрихе Кохе, пользовавшемся дурной славой. Но нам, детям, еще удавалось избегать прямых соприкосновений со всем этим. Я занимался скрипкой, нам читали вслух классиков, а иной раз мы, разделив роли, исполняли целиком драматические произведения, предназначенные для куда более старшего возраста. Литература и музыка переносили нас из мрачной действительности в светлый мир, несколько отвлеченный, но все же реально существующий.
Живя с пьесами Баха и Моцарта для скрипки, с сочинениями Шекспира и Шиллера (наизусть заучивались целые баллады), погружаясь в еврейскую историю, библейские тексты и молитвы, занимаясь физкультурой и танцами, посещая синагогу, изучая природу в пришкольном саду или на экскурсиях, никто из нас не имел оснований расстаться с верою в добро. Во всяком случае, в то время не имел.
Приходилось, конечно, поволноваться, когда после окончания занятий нас подстерегали целые группы, а то и настоящие банды Юнгфолька. Они лезли в драку, и некоторые из нас защищались мужественно и порой небезуспешно. Но часто приходилось звать на помощь господина Эрлебахера, опытного боксера, чтобы он с боем вызволил схваченных или взятых в кольцо учеников. Благодаря нееврейской наружности, мне доставалось меньше, чем моим товарищам, но позже, когда всем пришлось носить желтую звезду, я несколько раз становился жертвой подлых и жестоких нападений. Как особенно неприятный эпизод мне запомнилось внезапное нападение неизвестного: сильно ударив меня по голове, он мгновенно скрылся.
В сущности, отчет об этом богатом событиями времени, когда, с одной стороны, в условиях диктатуры все чаще наблюдались случаи злоупотребления властью, все интенсивнее шла подготовка к войне, а с другой стороны, в моей душе пробуждались первые любовные и религиозные чувства и возникали художественные наклонности, мог бы составить отдельную книгу.
Мой отец, занимавшийся синологией, любил вести со мной философские беседы. Это происходило, наверное, потому, что я довольно рано и интенсивно начал размышлять о Боге и смерти, причем мое отношение к Богу я охарактеризовал бы как по-детски личное, т. е. соответствующее возрасту, а вот смерти я боялся безмерно.
Трудно поверить, но всего сильнее сказался мой страх смерти на постановке «Вольного стрелка» в Кенигсбергской опере. Не помню точно, в каком году это было, но незадолго до летних каникул, когда оперу посещали реже, отцу пришла в голову мысль сводить нас с сестрой на «Вольного стрелка». Поскольку мать уже не решалась появляться в театре и опере, отец усадил нас в первом ряду одних. Перегнувшись через барьер, мы могли видеть его в оркестровой яме. А прямо перед нами стоял дирижер, статс-капельмейстер Ройс. Свет погас, и первый в моей жизни оперный спектакль полностью захватил меня. Я был настолько поглощен музыкой и происходящим, что, когда началась сцена в Волчьем ущелье, мной овладел такой ужас, какого я никогда не испытывал ни прежде, ни потом. И сегодня помню эти мучения, подобные тем, что ощущает захлебывающийся в воде или падающий с башни. Убежден, что никогда не смог бы сопротивляться смерти столь же отчаянно, как тогда. Почему музыкальные впечатления и страх смерти с такой силой слились воедино, не знаю. Помню, однако, что, когда страх достиг того предела, за которым, казалось, смерти или чего-то гораздо более ужасного не избежать, произошло нечто удивительное – то, что в определенный момент бывает, как я ныне надеюсь и верю, со всяким умирающим или невыносимо страдающим человеком: от отчаяния и бессилия я прекратил всякое сопротивление, сложил оружие перед неотвратимым, и – о чудо! – страх тут же отпустил меня. Как будто разом исчезла непереносимая боль, и я исцелился, а заодно оказался защищен от любой подстерегавшей меня в будущем реальной смертельной опасности. Возможно, этот момент – преодоления страха смерти, а тем самым, наверное, и всякого иного страха – был самым важным в моей жизни. Ныне я нисколько не сомневаюсь в том, что всякий умирающий испытывает похожее, только гораздо более полное, чувство освобождения.
Я был слишком юн, чтобы правильно понимать оперное действие, так что несколько безвкусная реплика «Не стреляй, Макс, голубка – я!» никак не способствовала развязке моей борьбы со страхом. Потрясшие меня переживания были вызваны самою музыкой и декорациями. Вечером у меня поднялась температура, и, говорят, я был бледен, как полотно. Но я не заболел. Как говорится, самое плохое было позади, я уже исцелился. Оглядываясь назад, я кажусь себе Зигфридом, ставшим под действием волшебства навсегда неуязвимым. Все дальнейшие испытания – бомбардировки, плен, голод, болезни – уже не могли изменить самого главного во мне. Отныне все страхи и заботы носили, скорее, поверхностный характер. Это переживание наделило меня не только силой, но и важнейшей предпосылкой для ощущения элементарного счастья – способностью быть благодарным за то, что просто жив.
Время «Хрустальной ночи»
Каким образом встречавшееся тут и там враждебное отношение к евреям – именно так я определил бы антисемитизм – смогло у многих превратиться в личную ненависть, настоящий психоз?
Преследования евреев начались уже в 1933 году, когда Гитлер отменил демократию «Законом о полномочиях» и последовавшими за ним распоряжениями. Началось с бойкота еврейских магазинов и принятия законов об увольнении евреев с государственной службы (от 7 апреля 1933 года), их недопущении к членству в имперской палате деятелей культуры (от 22 сентября 1933 года) и работе в средствах массовой информации («Закон об ответственных редакторах» от 4 октября 1933 года). Затем последовал период систематической антисемитской пропаганды, а с принятием в 1935 году Нюрнбергских законов евреи были окончательно выделены в особую категорию. «Закон о гражданах рейха» и «Закон о защите немецкой крови и немецкой чести», практически запрещавшие – впоследствии под угрозой смертной казни – любую интимную связь с евреями, а также разделение жителей Германии на «граждан рейха» и на лиц с более низким правовым статусом, называемых просто «государственными подданными», – финалом этого процесса дискриминации в отношении меньшинств стали лагеря смерти. Только к 1939 году, когда началась война, было принято свыше 250 антиеврейских постановлений.
Как это часто бывает в человеческом обществе, стоит власть имущему дать понять, чего он хочет, и сразу же многочисленные карьеристы бросаются с великим усердием выполнять его желание, чтобы добиться расположения. Чиновники, судьи, профессора, школьные учителя, деятели искусства, журналисты и даже некоторые духовные лица принялись обвинять евреев во всех смертных грехах и возлагать на них ответственность за все несчастья. Многие пользовались этим ради льгот и продвижения по службе, а те, за чей счет это делалось, обрекались на невыразимые страдания, прежде чем стать жертвами безжалостного истребления.
Никому в Германии не было дано избежать действия национал-социалистской пропаганды: благодаря радио, прессе, плакатам и циркулярам, она проникала в сознание каждого. Человек шел в кино и у входа видел табличку «Евреи нежелательны», а киножурнал напоминал, что «евреи – наше несчастье; они виноваты во всем и готовят новую войну». О том же писали в газетах и говорили на партийных и производственных собраниях. Даже на скамейках в парках и на дверях магазинов и ресторанов указывалось: «Евреям воспрещается». В подстрекательстве участвовали авторы шаржей и фотомонтажей, куплетисты и рифмоплеты. С невероятной скоростью были переписаны учебники для школ и университетов, и горе тому, кто хотя бы робко пытался вступиться за евреев. Книги, картины, музыкальные произведения, все свидетельства значительного участия евреев в немецкой культуре уничтожались или замалчивались. Каждое профессиональное товарищество могло исключить еврея из своих рядов, сославшись на «арийский параграф». Административные предписания и судебные решения лишали евреев правовой защиты. Конечно, большинство немцев не думало, что все это закончится массовыми убийствами.
Но разве можно было безучастно взирать на бесправное и униженное положение своих сограждан-иноверцев, а то и перешедших в христианство?
Неудивительно, что очень скоро и не только в глазах детей и подростков евреи сделались воплощением мирового зла; по сравнению с ними «черный человек», ведьма и черт оказывались безобидными тварями. Не многим лучше приходилось коммунистам и цыганам. Но когда позднее в концлагерях осужденные по уголовным статьям, по политическим статьям и евреи должны были носить на одежде разные нашивки, то делалось это для того, чтобы именно евреев поставить в наиболее невыгодные условия содержания, питания, лечения и труда. Все эти меры, к сожалению, узаконивались псевдонаучными трудами ученых честолюбцев, и «теоретики расы» сыграли здесь особенно скверную роль.
Конрад Лоренц, будущий нобелевский лауреат, а в то время ординарный профессор кафедры общей психологии в Кенигсберге, писал в 1940 году: «… заботясь о расовой чистоте, следует подумать о более решительной, чем существующая ныне, выбраковке морально неполноценных… в случае рака страдающему человечеству нельзя посоветовать ничего иного, кроме как можно более раннего выявления и удаления опухоли… мы должны и мы можем в данном вопросе положиться на здоровые чувства лучших из нас и доверить им отбор, от которого зависит будущее нашего народа». (Я еще скажу об этом подробнее.) «Лучшие», а ими в то время были преступники и убийцы, нуждались именно в таких ученых, чтобы узаконить свои действия по отношению к инвалидам и психически больным, евреям, цыганам и, естественно, всем оппозиционерам, которые именовались просто «врагами народа». Здесь я хотел бы помянуть тех, кто жизнью поплатился за свое инакомыслие. Вряд ли кому-нибудь ныне удастся подсчитать, какую долю населения составляли страдавшие от творившейся вокруг несправедливости и не поддавшиеся массовому психозу. Поначалу их было, конечно, немало: робких и запуганных, подвергавшихся угрозам и преследованию. Но численность совращенных, увы, все возрастала – и стремительно.
В целях тщательного отбора «подлежащих выбраковке» были введены удостоверения для евреев, добавочные имена Сара и Исраэль и прописная буква «J» (от «Jude», еврей. – Примеч. пер.) на паспортах. Оставалось только обязать евреев носить желтую звезду, что и сделали в 1941 году, и полностью изолировать их в концлагерях и гетто. Выбраться оттуда мало кому удалось, там «выбраковкой» занялись с размахом. Но сперва естественным следствием подстрекательств и все новых административных предписаний стали поджоги синагог и нападения на еврейские магазины и школы. Можно себе представить, как все это угнетало ребенка в возрасте от восьми до одиннадцати лет.
То обстоятельство, что конец тридцатых годов был для меня еще и прекрасным временем, насыщенным множеством ярких впечатлений, лишь кажется противоречием. Мир ребенка во многом довольно независим, да и как забыть лавочника, угощавшего меня конфетами, когда рядом никого не оказывалось, как забыть некоторых соседей, относившихся к нам подчеркнуто дружески и сердечно. Эти эпизоды я всегда отмечал для себя с большим облегчением.
Для меня не оставалось тайной, что все они испытывали сильнейший страх и не могли его не испытывать. А с началом действия законов военного времени и предписания об обязательном ношении желтой звезды, сочувствие к евреям влекло за собою неприятности по службе, а то и угрозу для жизни. Время для действенных протестов было бесполезно упущено, и это следует поставить в упрек прежде всего официальным представителям церкви – имели ведь успех их энергичные протесты против удаления из классных комнат распятий и против умерщвления душевнобольных. И разве «распни его!» и страсти Христовы не служили красноречивым предостережением против допущения такового в будущем? Чему научила Голгофа верующих христиан эпохи Гитлера, если они могли спокойно смотреть на то, что происходит, проявлять терпимость к преследованию и уничтожению своих невинных сограждан только за то, что те – евреи? А ведь евреями были – кто ж этого не знал? – Мария, Иосиф, Иисус и апостолы.
Стены все чаще пачкали надписью «жид, сдохни!», это пожелание приходилось ежедневно видеть на синагоге или на школе. Гитлер, начавший систематическую подготовку к войне, 30 января 1939 года заявил в рейхстаге: «Если евреям-капиталистам внутри и вне Европы удастся еще раз ввергнуть народы в мировую войну, то результатом станет не большевизация Земли и тем самым победа еврейства, а уничтожение еврейской расы в Европе».
Рубеж 1938 и 1939 годов был исполнен колоссального напряжения, ожидания большой беды. Последняя – короткая и рассчитанная на внешний эффект – передышка имела место давно, два года назад, когда в Берлине проводили олимпиаду.
Мы, дети, разумеется, весьма смутно понимали смысл происходящего. Я ощущал только озабоченность родителей и приближение опасности. Ведь постоянной темой разговоров были тревожные события, например, новые предписания евреям, которые в полной мере затрагивали маму и нас с сестрой как родившихся от смешанного брака, некрещеных и воспитанных в иудаизме. Несмотря на все это, мои мысли и чувства куда сильней занимали вещи совершенно иного рода. Так, однажды мама сказала, что семейство Херрман собирается эмигрировать и я могу взять себе несколько конструкторов фирмы «Мерклин». Однако забрать их нужно прямо сегодня. Я немедленно отправился к ним и получил четыре ящика с железными деталями, винтами, гайками и колесами. Правда, ящики эти были такими тяжелыми, что я чуть не надорвался, пока тащил их от трамвайной остановки у Луизенкирхе по длинной Шреттер-штрассе до нашей квартиры на Штайнмец-штрассе. Но удовольствие того стоило: замечательные получались краны и машины.
К нам частенько заходил соседский мальчик Клаус Норра, чтобы поиграть со мной. Его семья не верила антиеврейской пропаганде, ведь мы с ними постоянно общались и отлично ладили. Разумеется, визиты к нам Клаусу приходилось скрывать, но это было нетрудно, потому что на четвертом этаже жили только мы и семья Норра. Так вот и играли с конструктором «Мерклин» и другими игрушками член Гитлерюгенда Клаус, зачастую в своей коричневой униформе, и еврейский мальчик Михаэль. Дружбе способствовало еще и то, что наши сестры – моя, Мириам, и его, Лило, бывшие старше нас соответственно на три и на четыре года, – тоже хорошо относились друг к другу. Иногда извлекался проектор «Латерна магика», и, всякий раз заново вдохновляясь, мы рассказывали друг другу одни и те же истории – о Карлике Носе, Спящей Красавице и пр. Если мама звала меня заниматься скрипкой, Клаус играл в соседней комнате один, пока я разучивал, скажем, вариации Корелли «La Follia».
Я любил скрипку и занимался, как правило, охотно. Любил я также ежевечерние чтения вслух, причем маме удавалось и самых сложных классиков преподнести увлекательно и интересно. Конечно, для гетевской «Ифигении», а тем более «Торквато Тассо» я был еще слишком мал, но шиллеровские «Разбойники» или «Валленштейн» были именно то, что надо. Мне нравилось и в школу ходить, и читать. В еврейском спортивном обществе «Бар-Кохба» я числился одним из лучших легкоатлетов, а вот правописание и арифметика мне не давались. Зато все остальные предметы – древнееврейский, религию, музыку, немецкий, биологию и др. – я любил. Мои опыты в рисовании и сочинении стихов и музыки находили признание.
Бар-мицва, обряд принятия подросшего мальчика в еврейскую общину, как правило, требует длительной подготовки, чтобы тринадцатилетний посвящаемый мог «пропеть» тексты из Торы. Бар-мицва проводится во время субботней службы в присутствии всей общины. Поэтому я заблаговременно начал посещать занятия по подготовке к бар-мицве и учить свои «мапах, пашта, мунах, сегол» – мелодические шаблоны для субботнего пения Торы. Ее текст, разбитый на пятьдесят с лишним разделов, снабжен этими вокальными схемами во избежание индивидуальной произвольной огласовки, искажающей смысл текста. Но в Торе, написанной от руки на пергаментном свитке, эти значки отсутствуют, почему их и полагается заучивать наизусть по специальным книгам. Что вовсе не так просто. (Тора – еврейская святыня. Никто не знает ее точного возраста. Время происхождения датируется предположительно периодом с X по V век до н. э.). Оба свитка, непременно украшенные серебром и золотом и обернутые в бархат, хранятся в синагоге в прекрасно отделанном резном шкафу как высшая святыня. Чтение отрывков из Торы становится апогеем субботнего богослужения. В субботу, когда совершается бар-мицва, тринадцатилетнему подростку впервые разрешается совершенно самостоятельно «пропеть» один из разделов Торы, накинув на себя белый, часто с вплетенными черными и серебряными нитями талес. Через два года это предстояло сделать и мне. Я готовился к бар-мицве серьезно и чувствовал себя обязанным хорошо выполнить то, что от меня ожидали. Я уже знал «Шма Исраэль» и дюжину древнееврейских благословений.
Как не подлежащий обсуждению воспринимался тот факт, что бар-мицва – мужской обряд, и тем самым еврейской женщине отводится подчиненная роль. Поэтому и в богослужении она не принимает активного участия. Нельзя, впрочем, сказать, что эта дискриминация сопровождается недостатком уважения. Вовсе нет. Но женщине положено прежде всего служить семье, поэтому особенно незавидна участь незамужней еврейки. Однако и замужней, естественно, приходится мириться с отведенной ей ролью. Все эти правила основываются на толковании Торы, т. е. выведены из Пятикнижия Моисея.
Правоверный иудей пытается во всем руководствоваться заповедями Торы, что практически невозможно. Особенно абсурдны, с нашей сегодняшней точки зрения, законы о пище и омовении. Столь же абсурдны, каким было бы подчинение современного городского транспорта правилам движения каравана по пустыне. Но всякий, кто хочет быть добропорядочным иудеем, старается следовать как можно большему числу заповедей, и каждую субботу у него возникают трудности. Нельзя работать, но что, собственно, считать работой? Нельзя пользоваться транспортом, иметь при себе деньги, заниматься покупками и многое другое. Голова кругом шла от невозможности быть последовательным в соблюдении правил и от затруднений в их интерпретации, но я чувствовал себя иудеем и таковым считался.
Однажды утром родители были очень взволнованы и озабочены. Они не пустили меня в школу и рассказали, что синагогу, а следовательно и нашу школу, разгромили и сожгли. Детей из находящегося поблизости сиротского приюта выгнали ночью в одних пижамах на улицу, а господина Вольгайма, заведующего приютом и младшего кантора, жестоко избили и чуть не бросили в Прегель, на набережной которого приют Находился. Множество евреев-мужчин было арестовано и отправлено в тюрьмы гестапо. Рано утром госпожа Винтер, одна из наших знакомых, собрала сирот и взяла к себе домой. Жилищные условия ей это пока позволяли.
Я был ошарашен и хотел непременно повидаться со своими школьными друзьями, но выйти из дому мне не позволили: в тот день имелись основания опасаться за свое здоровье, свободу и жизнь. Радио и газеты сообщили об убийстве в Париже: Гершель Грюншпан застрелил сотрудника немецкого посольства, желая отомстить за своих родителей, оказавшихся среди 17000 «не имеющих гражданства» евреев, которых 28 октября 1938 года выдворили в Польшу. Геринг и Геббельс немедленно воспользовались этим как поводом, чтобы навсегда «очистить» немецкие города от синагог и еврейских магазинов. Еврейский погром, сразу же учиненный переодетыми в штатское эсэсовцами и штурмовиками, был представлен стихийным выражением народного гнева, демонстрирующим миру «истинное» отношение немцев к своим еврейским согражданам. Хотя пострадала лишь еврейская собственность, выплата штрафа размером свыше миллиарда марок за нанесенный в «Хрустальную ночь» материальный ущерб была возложена на евреев.
Вспомним еще раз о том, что написал через полтора года после этого события Конрад Лоренц: «…мы должны и мы можем в данном вопросе положиться на здоровые чувства лучших из нас и доверить им отбор, от которого зависит будущее нашего народа». Может быть, Лоренцу в то время было известно, что 1 сентября 1939 года Гитлер в письме к шефу своей канцелярии Филиппу Боулеру и своему личному врачу доктору Карлу Брандту дал им полную свободу действий по умерщвлению душевнобольных? Оно вовсю практиковалось, и епископ Теофил Вурм, пастор Фридрих фон Бодельшвинг и многие другие выступали против этого самым резким образом, а епископ граф фон Гален в публичной проповеди 3 августа 1941 года пригрозил подать в суд заявление об убийстве. Умозаключение же Лоренца – «…заботясь о расовой чистоте, следует подумать о более решительной, чем существующая ныне, выбраковке морально неполноценных…» – нужно понимать как призыв к еще более эффективному уничтожению людей, который впоследствии и был осуществлен в Освенциме. (Через несколько страниц я вернусь к цитатам из Лоренца и расширю их контекст.)
Когда мне разрешили выйти на улицу, ноги сразу же понесли меня к синагоге. Я стоял перед нею потрясенный, впервые видя разрушенное и сожженное здание. Всего через несколько лет так будет выглядеть весь Кенигсберг, и в этом можно было бы усмотреть Божью кару. Мне этого не было дано. Грядущее наказало и нас, и многих других точно так же, а то и сильнее, чем тех, кто был действительно виновен.
Встреченная фрейлейн Вольфф рассказала, что над свитками Торы издевались и, порвав, выбросили их на улицу. Но сиротский приют можно восстановить, и там мы продолжим учебу. Сдаваться мы не должны ни в коем случае. Однако некоторое время школа оставалась закрытой. Мы трудились не покладая рук. Мало-помалу из тюрем выпустили большинство из арестованных мужчин. По-видимому, эта акция была задумана как генеральная репетиция – с расчетом на будущее. И хотя гестапо умаляло значение арестов, называя их «защитной мерой», каждый из нас чувствовал смертельную опасность.
Пока кантор синагоги доктор Рудольф Пик, замещавший у нас учителя древнееврейского, был в заключении, его прекрасный голос обратил на себя внимание. Об этом мне потом рассказала его дочь Урзель. Гестаповцы приказали ему спеть «Песню Хорста Весселя», а Пик начал исполнять еврейский гимн «Будьте крепки». От него раздраженно потребовали перевода. И тот гласил: «Скрепите ваши руки, братья, где бы вы, рассеянные по свету, ни находились. Не падайте духом. Радостные и ликующие, все, как один, придите на помощь своему народу». После этого с Пиком обходились жестоко, били его по лицу.
Все были крайне подавлены. Каждый искал способа эмигрировать, но, как правило, безуспешно. Вновь приступив к учебе, мы ежедневно видели перед собою руины величественной синагоги, словно памятник – безмолвно страдающий, обвиняющий, предостерегающий. Мне кажется, что многие в Германии и за рубежом только после разрушения синагог начали прозревать. Прежде всего те, кто до сих пор верил, что в такой культурной стране, как Германия, ничего ужасного не произойдет. Горящие синагоги, казалось, кричали об опасности. Однако правительства других стран не спешили облегчить евреям условия въезда. Помогали частные организации, отдельные лица и религиозные группы соседних государств. Так, квакеры предложили места в британских интернатах для тринадцатилетних еврейских детей. Часть расходов взяли на себя лица, оставшиеся неизвестными.
Такое место получили наши друзья Шепсы для своей Ренате. Но она была слишком юна, к тому же одному из ее родственников удалось достать для нее американскую въездную визу, так что это место в шотландском интернате было предложено моей сестре Мириам. Родители сразу же согласились, и в один прекрасный день моя маленькая старшая сестра отправилась с вещами и скрипкой на вокзал, чтобы расстаться с нами на неопределенный срок. Мы увиделись лишь через десять лет. Жизнь в одиночестве, в чужой стране, среди чужих людей и чужого языка, вероятно, спасла ей жизнь и, несомненно, уберегла ее от кошмарных изнасилований или принудительного угона в Россию. Однако легкой эта эмиграция не была, и впоследствии ее рассказы о том времени меня очень тронули.