Текст книги "Закат Кенигсберга
Свидетельство немецкого еврея"
Автор книги: Михаэль Цвик
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)
Где-то в этом огромном зале находилась и тетя Фанни. Я потерял ее из виду. Горечь расставания спазмом сжимала горло.
И вот наступил момент, когда всей этой людской массе предстояло в течение нескольких минут отправиться в путь. Я оказался вблизи фрейлейн Вольфф и тотчас подхватил ее багаж, намного превышавший ограничение в 30 кг. Во что бы то ни стало я хотел как можно дольше быть со всеми, не хотел оставаться один. Хотел помочь. А между тем мне следовало поскорее покинуть зал. Я еще не подозревал, какой опасности себя подвергаю. Часовые больше не были ни равнодушными, ни корректными; слышались окрики и команды. Неожиданно появилось множество военных. Регистрация и изоляция депортируемых завершилась. Мне давно полагалось быть на улице, я же, как только людская масса пришла в движение, понес вещи фрейлейн Вольфф. Никто не знал, что спустя несколько часов крупный багаж погрузят в отдельный вагон, а его отцепят и оставят на вокзале. (Потом мы собственными глазами видели, как это проделали с другим эшелоном, отправленным с главного вокзала.) Отобранные вещи, после того как охрана, несомненно, взяла себе самое ценное, распределили между немцами, пострадавшими от бомбардировок.
Но где же тетя Фанни? Она должна была идти в первой трети колонны, ведь мы ушли совсем недалеко, сопровождаемые справа и слева многочисленными конвойными, сохранявшими дистанцию и вооруженными винтовками с примкнутыми штыками. И вдруг я увидел ее – сидящую на краю тротуара, красную от усталости, с умоляющим взглядом. Уже сейчас она была не в силах идти дальше. Не зная, как поступить, я слишком долго колебался и прошел несколько шагов вперед, нагруженный тяжелыми вещами, которые моя старая учительница никогда бы не смогла нести самостоятельно. Колонна увлекала меня дальше, не давая задерживаться. Я успел оглянуться, наши глаза снова встретились, и я поймал ее взгляд, умоляющий, укоризненный – и последний, потому что больше я ее никогда не видел.
Что мог я, что должен был сделать? Выйти из колонны? Позаботиться о ней? Обнять? Попытаться утешить? Остаться рядом, пока кто-нибудь не придет на помощь, не обращая внимания на приказы и угрозы охранников? Неспособный что-нибудь предпринять, я пошел дальше. Это событие стало психической травмой, оно глубоко ранило два сердца, и моя боль, усиленная чувством вины, никогда не пройдет.
Оказавшись на строго охраняемом вокзале, я вспомнил о родителях, которые и не догадывались, где я и что делаю. Кроме того, мне пришлось оставить большой чемодан у злополучного вагона, который загружали железнодорожные служащие. Фрейлейн Вольфф в величайшей тревоге потребовала, чтобы я каким-нибудь образом немедленно покинул вокзал. Было ясно, что всех находящихся на вокзале охранники считают тщательно отобранными и подлежащими депортации. Поэтому все мои попытки объяснить суть дела одному из них успеха не имели. Не удалось убедить ни второго охранника, ни третьего. Я уже почти смирился с судьбой, когда солдат, стоявший на углу оцепления, дал мне знак исчезнуть как можно скорее. Я еще слышал, как он объясняется с другим, стоявшим шагах в десяти и наблюдавшим происходящее, но уже несся прочь и вскоре очутился на каком-то мостике, за пределами видимости и вне опасности.
От горя я едва мог дышать. Это была скорбь без слез, не поддающаяся описанию. Рут, мою тайную любовь, увели и ее. Совершенно подавленный, я вернулся домой. До сих пор я не решался никому рассказать об этом случае.
Наверное, кто-нибудь довел тетю Фанни до вокзала. В то время на глазах у кенигсбержцев еще не расстреливали – так стали поступать позже, и уж тогда-то избежать «выбраковки» не удавалось никому.
Я пытаюсь представить себе смерть этих людей. Как велики были их мучения, с какой силою их охватывало чувство покинутости и отчаяния? И вообще, почему мучительной должна быть не только жизнь, но и смерть? Со Всевышним, ответственным за человеческие судьбы, я издавна не в ладах, но среди допускаемых им несправедливостей, самой большой я считаю неравную по тяжести смерть: это, по-моему, много хуже, чем неравная по тяжести жизнь.
Никто не знает, куда ушел тот поезд. Может быть, в недалекий отсюда концлагерь Хельмно, где были опробованы первые газовые камеры, может быть, в Ригу, может быть, в Освенцим.
Я был одним из них, они были частью моего «я», и эту часть словно ампутировали.
Но я сильно забежал вперед – видимо, из потребности, разом погрузившись в болезненные воспоминания, преодолеть внутреннее препятствие, мешающее начать рассказ.
Нидден
Вместе с отцом, матерью и сестрой Мириам я сажусь на Северном вокзале в поезд, прицепленный к локомотиву, пыхающему клубами дыма и пара, свистящему и плюющемуся сажей. Мы сидим в открытом вагоне и едем мимо деревенек, которые отсюда кажутся игрушечными, вроде тех, что мы строили дома из кубиков. Домики и сараи образуют двор, по нему расхаживают куры и утки, ко двору примыкает огород, за ним начинаются поля. Повсюду видны лошади и собаки, главные помощники человека. Все это гармонично сочетается со слегка холмистым ландшафтом. Местность называется Земландией и по праву пользуется у жителей Восточной Пруссии большой любовью.
Мы доезжаем до Кранца и пешком идем в гавань. Я поражен видом парохода, он кажется огромным. Он должен доставить нас на Куршскую косу, в Нидден. Когда я перехожу по трапу на стоящий у причала корабль, меня охватывает радостное волнение.
Вильгельм фон Гумбольдт очень любил Куршскую косу и Нидден. Тот впоследствии стал чем-то вроде восточного Ворпсведе: сюда приезжали Ловис Коринт, Шмидт-Ротлуфф, Васке, Пехштайн и многие другие художники, а из музыкантов и композиторов здесь бывали Хумпердинк, Отто Беш, Эрвин Кроль и мои родители. Все встречались в гостинице «Блоде». Развешанные по ее стенам картины составили бы сегодня гордость многих музеев. У Томаса Манна в Ниддене была дача. Говоря о Ниддене, нельзя не упомянуть и Агнес Мигель, влюбленную в природу, правда, несколько далеко зашедшую в своем увлечении родным краем. Кете Кольвиц отдыхала в Раушене – еще одном идиллическом местечке на земландском побережье.
Несколько лет подряд мы проводили каникулы на косе. В моих воспоминаниях эти годы слились воедино, и самые значительные впечатления этого времени сохранили свою яркость. Неглубокий тихий залив по одну сторону узкой косы, волны Балтийского моря – по другую. На этой совершенно особенной полоске суши, покрытой песчаными дюнами и лесом, встречались лоси и редкие виды птиц. На берегу располагались уютные рыбачьи поселки, и Нидден был одним из них. Живописные домики, частью крытые соломой, были окружены любовно возделанными садами. На берегу залива не умолкает плеск мелких волн, беспрерывно бьющихся о толстые деревянные борта рыбачьих лодок и шаланд – неуклюжих широких посудин без киля и с боковыми швертами для плаванья по мелководью. На вершинах их мачт вместо флюгера крепились искусно вырезанные из дерева куршские вымпелы с символикой и изображениями предметов повседневного обихода, служившие заодно своего рода фамильными гербами. Причальные мостки, развешанные для просушки сети, шесты. Рыбаки, дымящие трубками, собаки и кошки. Все здесь пропахло рыбой, которую вялили прямо перед домом или потрошили и коптили на берегу. Мы, дети, собирали для копчения «крушкен» – сухие еловые шишки, валявшиеся повсюду. В награду нам давали по маленькой свежекопченой рыбке – нет ничего вкуснее!
Каждый день мы отправлялись на другую сторону косы, чтобы искупаться в море. Купались там нагишом. Но лучшее время для нас, детей, наступало после полудня, когда мы таскались по пятам за деревенскими мальчишками, помогали им в работе или просто глазели и часто только мешали. Они чувствовали свое превосходство над нами, городскими, и имели на это полное право. Ведь это они умели скакать без седла, мастерски управлять лодкой при помощи длинного шеста, сбивать масло, чинить сети, кормить кур и свиней, бегать босиком по жнивью и латать крыши. Приходилось им и чистить нужники, и тут своею бывалостью они нас приводили в состояние настоящего шока. Нужники для этого годились как нельзя лучше, стоит только их себе представить. Располагались они позади домов, несколько поодаль от картофельного поля, и являли собой простые деревянные будки с двумя дверьми, к которым вели ступеньки. Атрибутом каждой двери было выпиленное сердечко, служившее одновременно смотровым и вентиляционным окошком, а за дверью имелась скамья с круглым отверстием. Под отверстиями, довольно глубоко, находились большие бадьи, которые требовалось периодически опорожнять. Добраться до них можно было с задней стороны уборной, откинув большие деревянные крышки. Открывался вид не только на содержимое бадей, но и на круглые отверстия в скамье – стоило только поднять глаза. С озорным удовольствием Ханс, сын рыбака, дожидался того момента, когда оба отделения оказывались занятыми, чтобы тихонько подвести меня к крышкам, осторожно откинуть их и… – одного взгляда хватало, чтобы осталось неизгладимое впечатление.
Приключениями иного рода были прогулки на лодках, рыбная ловля и поиск лошадей. Дело в том, что лошадей, лишь только отпадала необходимость в них, пускали свободно пастись. На узкой косе это было совершенно безопасно, но неудобство заключалось в том, что в случае надобности приходилось искать их часами, а то и целый день. Телеги были единственным средством для перевозки людей и грузов, если не считать медлительных лодок. (Автомобильное движение было запрещено по всей косе.) Когда же лошадей удавалось наконец отыскать, их нужно было еще поймать, что нередко заканчивалось неудачей, если весь припасенный для приманки хлеб скармливался понапрасну.
Брат моего отца, Карл, был известным и высокоодаренным художником. Отец тоже любил рисовать. Я часто сопровождал его на прогулках, захватив с собой бумагу и пастельные карандаши, и он постепенно учил меня по-новому видеть мир: различать цветовые оттенки, формы, линии и контрасты. Именно отцу я обязан тем, что понимаю и люблю живопись. Обращал он мое внимание и на разнообразных птиц, которых здесь водилось великое множество, на их голоса и мелодии. Но больше всего нас, детей, увлекали аисты. Они гнездились на крышах, громко щелкали клювами, и наблюдать за ними было всегда очень легко. Мы давали аистам имена и ловили для них лягушек.
Прогулки неизменно приводили нас к дому Томаса Манна – красивой даче на заросшем холме на окраине Ниддена. Иногда вместе с нами ходили гулять и Шепсы. Они были нашими друзьями, и у них была дочь моего возраста – Ренате. Она стала моей первой любовью, а выдал я себя тем, что постоянно дразнил ее, доводя порой до слез. Почему-то это меня завораживало.
Своеобразная красота ландшафтов косы была восхитительна. Огромные «блуждающие» дюны из тонкого золотого песка почти отвесно обрывались со стороны, обращенной от моря к заливу. Они достигали восьмидесяти метров в высоту, и в ветреный день на самом их гребне взвивающиеся в воздух песчинки кололи кожу словно иголками. Выдержать это можно было только как следует одевшись. Иногда мы съезжали по отвесным склонам дюн, увлекая за собой лавины песка. Эти развлечения не приветствовались, ведь песчаные горы довольно быстро приходили в движение, погребая под собой все, что встречалось на пути. Мертвые дюны, живописно наплывающие друг на друга, сменялись поросшими травой холмами. Тут же сосновые лесочки с покрытыми цветами лужайками. Над головой – постоянно меняющееся небо: то ослепительно голубое, то в причудливых облаках. Стрекозы, жуки, ящерицы – вся живность была нам знакома и нами любима. Несколько таинственными оставались лишь лоси, скрывавшиеся в лесу. Чтобы увидеть их на водопое на берегу залива, нужно было встать при первых лучах зари. Мы тихонько крались по мягкому песку мимо мостков в камышах, мимо лодок и поставленных на якорь шаланд, пропахших смолой и, как все на косе, рыбой. Беспрерывно плескались волны. Но боязливые лоси чуяли нас издалека и уходили.
По утрам и вечерам на зеркальной глади залива появлялся белый пароход, курсировавший между Кранцем и Мемелем. Всякий раз безобразные клубы дыма из его труб застилали небо и подолгу не рассеивались после того, как грязнуля скрывался за горизонтом. Местные жители, преимущественно рыбаки, сочетали в себе восточную добросердечность с фризской невозмутимостью. На них можно было положиться – слово их было твердо. Нельзя было себе представить, что покой этих мест будет нарушен. И действительно, куда позже, чем в других местах, здесь зазвучали воинственные песни, а ходившего из села в село паяльщика начали обзывать «жидом». Поездки в Нидден прекратились, хотя «Нида» все еще находилась «под литовским управлением».
Каникулы на Куршской косе относятся к моим самым любимым детским воспоминаниям. Они, несомненно, способствовали тому, что в дальнейшем я никогда не терял надежды на лучшее и всегда любил жизнь. В минуты тяжелейших испытаний эти воспоминания были мне утешением и давали мне силы.
Школа немецкая
Другие воспоминания складываются из отдельных сцен, часто как будто незначительных, но, вне всякого сомнения, оставивших глубокий след, ведь внутренний мир ребенка расширяется, главным образом, благодаря самым первым впечатлениям. Первый испуг, первые контакты, первый домашний концерт, первое посещение зоопарка, детского сада, картинной галереи и т. д.
Бабушка Дженни помогает маме, причем не только заботится о порядке, тщательно застилая постели, которые я затем снова разворошу, но и декламирует по памяти стихи и баллады, а некоторые и напевает дрожащим старческим голосом.
Многосторонне образованная и наделенная удивительной памятью, бабушка была еще и хорошей пианисткой с абсолютным слухом. Она поощряла мои импровизации на мягко звучащем рояле «Блютнер» и своими историями будила фантазию. К сожалению, это продолжалось очень недолго. Однажды в коридоре послышался шум: бабушка упала и сломала шейку бедра. Ее пришлось поместить сначала в больницу, а затем в дом престарелых, где она прожила еще несколько лет. Время от времени мы, дети, навещали ее. Она лежала в постели, радовала нас небольшими подарками и что-нибудь декламировала. Но день ото дня слабела, становилась бледней, тише, пока однажды не скончалась. Это чрезвычайно поразило и глубоко тронуло нас. Для меня это было первое знакомство со смертью.
Очень живо запечатлелись в моей памяти и визиты к тете Ребекке. У Пышки, как ее любовно называли, были растрепанные белые волосы, она носила брошь с женской головкой, жила в окружении книг, картин, фотографий, старомодной мебели и цветного фарфора. Она разрешала мне и Мириам осторожно повозиться с пишущей машинкой, обучала нас играть в «ромме» и угощала какао с сахарным печеньем «американец». Посещали ее также тетя Фанни и другие наши еврейские родственники. Позже я узнал, что эти встречи, всегда без отца, были празднованием субботы. Будучи верующими, хотя и не ортодоксальными евреями, мои родственники имели обыкновение собираться в пятницу вечером и при свете двух свечей съедать маковую плетенку с маслом.
Все эти маленькие семейные праздники проходили под знаком неписаного и, по-видимому, из древнего обычая возникшего правила «быть хотя бы в этот вечер как можно более терпимыми и добрыми друг к другу». Оттого-то и запомнилась мне царившая на них атмосфера умиротворения. Люди были взаимно предупредительны, не суетились, не спешили. Гармония в отношениях и празднование субботы сливались для меня воедино, что и привлекало меня в иудаизме. Но главным, что повлияло на мое отношение к еврейству, явилась, несомненно, общая политическая обстановка. К этой теме я постоянно возвращался, причем важное место в моих размышлениях заняли представления о Боге, всю жизнь менявшиеся.
Незабываемые часы проводили мы, катаясь на санках с горки на Луизенвале или на лыжах на Файльхенберге. Плавать я учился в прудах Хаммертайхе. Гулять отправлялись в Юдиттен и Земландию. Воистину, район Хуфен был красивейшим местом!
Затем началась школа, разделившаяся для меня надвое. Сперва я провел год в городской общеобразовательной школе, а потом посещал частную еврейскую. Две школы – два мира, ничуть не похожие друг на друга. Характерным для моих родителей было еще и в 1935 году надеяться, что я смогу прижиться в немецкой школе.
Соседский мальчик Клаус учился там же, и в школу мы ходили вместе. Добродушного Клауса не волновало, что я не стал членом Юнгфолька, не носил соответствующей формы и не посещал нацистских мероприятий, а в это время не проходило и месяца без национал-социалистских празднеств, шествий, собраний и т. п. Однако постепенно большинство моих сверстников начало обращать внимание на мое неучастие в таких мероприятиях. Наряду с прессой и радио, клевету о евреях распространяли, к сожалению, и многие взрослые, воспитатели, а порою даже священники. Зачастую это были «обычные» шуточки и анекдоты об «Ицике» и «шахер-махере», но теперь ими пользовались, чтобы официально демонизировать евреев и сообщать правдоподобие самой лживой пропаганде. А поскольку подавать голос в защиту евреев и вообще высказываться вразрез с официальной точкой зрения запрещалось, эти подстрекательства разъедали души беспрепятственно, словно неразведенная кислота.
Мне не повезло с классной руководительницей, молодой и восторженной приверженкой национал-социализма. Звали ее госпожа Коске, и в моей памяти она оставила неприятный след. Она приветствовала класс бодрым «Хайль Гитлер!», и отвечать полагалось стоя. Еще при знакомстве с личными делами установив, что в классе есть мальчик «моисеева» вероисповедания, она не упускала случая, чтобы не отозваться о евреях с презрением и даже с отвращением, хотя, подобно большинству антисемитов, по всей вероятности, не была знакома лично ни с одним евреем. Свой антисемитизм она проявляла, например, так: «Хайль Гитлер, дети! Сегодня с вашей помощью я заполню анкеты. Для этого мне нужно знать воинские звания и награды ваших отцов, а также место их службы – на фронте или в тылу». Кроме трех мальчиков и меня, все семилетние дети знали, кем были их отцы в первую мировую войну. Трое незнавших получили разрешение сообщить нужные сведения на следующий день, мне же было велено пойти справиться домой прямо сейчас. Мама, несколько удивившись, поручила сказать, что отец служил не на фронте, а в лазарете. Вернувшись в школу, я сообщил о том, что узнал, и в первый момент не понял, что имела в виду госпожа Коске, когда, обратившись к другим детям, воскликнула: «Вот видите, так я и думала! Такой человек, конечно, и не воевал!» Ощущение, что была выискана причина, чтобы унизить меня, дать мне почувствовать мою неполноценность, оказалось настолько сильным, что и сегодня при воспоминании об этом эпизоде мне делается больно за себя и за своих родителей.
В другой раз это было незадолго до начала занятий. Она стояла на верхней площадке длинной школьной лестницы, по которой мы все поднимались, прежде чем вежливо поздороваться с нею, причем одни говорили «Доброе утро», другие – «Хайль Гитлер». Когда я произнес «Доброе утро», она злобно набросилась на меня: «Марш вниз, и мы еще раз посмотрим, знаешь ли ты, как в новой Германии здороваются со своей классной руководительницей!» Я понял, что она имеет в виду, и, глубоко обиженный, под любопытными взглядами одноклассников и многих других мальчиков, снова поднялся по длинной лестнице и послушно произнес: «Хайль Гитлер, госпожа Коске». Но это ее нисколько не удовлетворило. Наслаждаясь своей властью и разыгрываемым спектаклем, она приказала мне снова взойти по лестнице и при приветствии поднять правую руку, «как подобает приличному мальчику». Я выполнил и этот приказ, а что мне оставалось делать? После таких подстрекательств мои одноклассники начали все больше издеваться надо мною и все чаще с рукоприкладством.
Однажды пронесся слух: «Едет фюрер!» В тот день Гитлер посещал Кенигсберг, и всех школьников выстроили в шеренги вдоль улиц, по которым он должен был проследовать. Недалеко от выделенного нашему классу отрезка улицы, примерно в четыре метра, госпожа Коске велела нам построиться в шесть рядов. Улицы уже были оцеплены штурмовиками в коричневой униформе, сдерживавшими толпы. Мы промаршировали по тротуару до отведенного нам места, где получили команду «стой» и «налево». Теперь мы стояли, по-прежнему в шесть рядов, вдоль проезжей части. Я случайно оказался в первом ряду, откуда можно было без помех наблюдать грандиозное зрелище, которому, по слухам, предстояло начаться через полчаса. Весь участок следования тем временем заполнился зрителями, людьми в униформе и знаменами. Поскольку каждой семье было предписано вывесить из окна минимум по флагу, Кенигсберг уподобился волнующемуся морю полотнищ со свастикой. Через каждые пятьдесят шагов над улицей висели транспаранты, возвещавшие: «Народ – рейх – фюрер!», «Да здравствует любимый фюрер!» и др.
Видимо, в тот день моим родителям пришлось отправить меня в школу, но они, конечно, не знали, что школьникам предстоит стать ликующей толпой. Во всяком случае, я снова оказался в затруднительном положении, поскольку, разумеется, тоже был заворожен этим грандиозным спектаклем, охвачен всеобщим возбуждением и ожиданием и в глубине души хотел быть сопричастным происходящему и вместе со всеми искренне ликовать. Время от времени мимо нас проезжали блестящие автомобили, в которых сидели страшно важничающие минигитлеры в черной или коричневой униформе, и всякий раз мне казалось, что наступил исторический, как называла его госпожа Коске, момент. Но полчаса ожидания превратились в полтора, а затем в два. Между тем улицы наполнились до отказа, и казалось, что теперь уже, действительно, недолго осталось ждать. До сих пор отчетливо помню общее экстатическое состояние. Все упивались чувством собственного достоинства, а те, кому оно было прежде незнакомо, – его обретением. Все ощущали себя энергичным, великим и смелым народом, получившим от Бога гениального вождя, способного решить любую задачу. О чем бы ни шла речь – о национальном самосознании, смысле жизни, воспитании, культуре и расовых проблемах или о расценочных нормах, экономике и безработице, ему был ведом правильный ответ. Величайший вождь всех времен, как называли Гитлера его приближенные, он обещал сделать Германию центром Вселенной.
И тут вдалеке, будто шум прибоя, послышалось ликующее «Хайль!», исторгаемое тысячами глоток. Наконец-то великий момент настал. Но внезапно суровый и резкий голос госпожи Коске (она как раз вышла вперед, чтобы быть поближе к любимому фюреру) поразил меня, словно удар: «Что-о, еврей – в первом ряду?! Об этом не может быть и речи! Немедленно встань в задний ряд, а ты, Хорст, выйди вперед!» До сих пор помню испуганный и удивленный взгляд стоявшего передо мной штурмовика. К счастью, общее внимание вновь приковал к себе нарастающий гул и почти истерический крик. Смотреть было пока не на что. Снова глубоко задетый и охваченный бурей непонятных мне чувств, я больше всего желал немедленно раствориться в воздухе.
После того как крики «Хайль!» докатились и до нас, я разглядел между затылками одноклассников сначала несколько автомашин, а затем диктатора, поднявшего в приветственном жесте правую руку и принявшего позу строгой, неумолимой мужественности. Все это показалось мне нереальным, словно увиденным издалека. Как хорошо, думаю я сегодня, что в тот миг я не зашелся ликующим воплем вместе со всеми вокруг. Этого я бы себе никогда не простил. До сих пор каждое вынужденное «Хайль Гитлер!», некогда произнесенное мною, кажется мне трусливым отречением от Бога, богохульством. Извиняет меня лишь то, что мне было семь-восемь лет; к тому же ответственность за содеянное под угрозой падает и на шантажиста. К этой теме я не раз еще вернусь.
Столь сильные унижения, конечно, не могли остаться без последствий. Но ранили и многочисленные мелкие замечания, колкости и, если дело доходило до спора, непременные оскорбления с использованием слова «еврей». Я начал часто болеть, сон мой, как рассказала впоследствии мама, становился все беспокойнее. И хотя родителям была известна лишь малая часть того, что происходило, они верно угадали мое душевное состояние и, слава Богу, забрали меня из немецкой общеобразовательной школы и отдали в еврейскую частную. Так закончился мой тяжелый первый учебный год, а о том, что очень скоро ситуация сильно ухудшится, знать я не мог, разве что догадываться. Пока же переход в еврейскую школу стал для меня спасением. Вспоминаю в этой связи, как однажды мама резко оборвала мои жалобы, сказав: «Как же ты не понимаешь, что куда почетнее быть гонимым, чем преследователем».
Следует, впрочем, заметить, что такая атмосфера не была типичной для всех немецких школ. Например, моя сестра, ходившая в школу для девочек, почти не страдала от антисемитизма и только тогда перешла в еврейскую школу, когда того потребовал закон.