355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаэль Цвик » Закат Кенигсберга
Свидетельство немецкого еврея
» Текст книги (страница 16)
Закат Кенигсберга Свидетельство немецкого еврея
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 19:30

Текст книги "Закат Кенигсберга
Свидетельство немецкого еврея
"


Автор книги: Михаэль Цвик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)

Электрическое отопление

Нам, электрикам, было поручено восстановить проводку в одном из бывших кинотеатров, но занялись мы, главным образом, расхищением остатков его ценного паркетного покрытия: просмоленная еловая древесина горела великолепно. Однако зима 1946/47 года выдалась настолько холодная, что все усилия раздобыть топливо оказывались недостаточными, и смерть от холода превратилась в такую же угрозу, как и голодная смерть. Части паркетного покрытия согревали нашу комнату лишь несколько часов, а зима обещала быть долгой и суровой как никогда. По ночам температура опускалась порою ниже 25 °C.

Нужно было что-то предпринимать, и наш бригадир придумал следующее: в кинотеатре имелось несколько резисторов – катушек, обмотанных проволокой с низкой электропроводностью. Они служили для плавного включения и отключения освещения в кинозале, но при замыкании напрямую накаливались и излучали тепло, как электропечи. В нашем доме напряжение в сети имелось, а предохранители я замыкал проволокой потолще, после чего они переставали быть предохранителями. Настоящие предохранители сразу перегорели бы от работы такого примитивного обогревателя, потребляющего несколько тысяч ватт. Впрочем, электросчетчиков еще не было. Резистор спасал нас от холода, с его помощью можно было поднять температуру в помещении. О, какое же это было блаженство, особенно по ночам.

Спали мы, тепло одевшись, на «трофейных» матрасах, и однажды один такой, из конского волоса, начал тлеть, поскольку оказался слишком близко к «печке». Мама первая почувствовала запах гари и своевременно предотвратила готовый начаться пожар. Буквально в последнюю минуту она схватила тлеющий кусок матраса и быстро выбросила его через открытую балконную дверь во двор. В тот же миг он заполыхал ярким пламенем, и пришлось его тушить, одновременно успокаивая всполошившихся русских. Пожар в комнате стал бы катастрофой, поскольку наших запасов воды не хватило бы, чтобы достаточно быстро справиться с ним.

Сохранились в моей памяти и другие переживания и впечатления от той ужасной зимы. Русские установили на всех перекрестках огромные громкоговорители. То, что они большую часть времени транслировали, было, вероятно, новостями и пропагандистскими речами. Но в перерывах звучала великолепная музыка. Когда темным вечером при ясном звездном небе я возвращался домой, казалось, что заснеженный и переливающийся ледяным мерцанием, как на рождественской открытке, город наполнен нездешними звуками концерта Баха для двух скрипок. Сказочный пейзаж и звучание скрипки Давида Ойстраха потрясали и завораживали. О, это не передать словами! Я спешил от одного перекрестка к другому, чтобы ничего не пропустить, и в эти минуты верил в существование лучшего мира, в царство души, в котором есть место высшим ценностям. Музыка ясно говорила об этом. Но здесь и там на глаза попадались скорчившиеся фигуры замерзших людей – застывших лежа или сидя, будто окаменевших. Иногда запорошенных снегом. У этих людей не хватило сил добраться до теплого очага, или они отчаялись раздобыть пропитание и прекратили сопротивление. По большей части это были старики, но однажды я видел и замерзшего ребенка. Как было разобраться в этих противоречиях чувствительной натуре? Слишком велик был контраст между миром музыки и кенигсбергской действительностью. Сколько их было, замерзших после долгих мучений, не получивших помощи? Они словно служили горьким укором живущим. Часто их так и оставляли по нескольку дней лежать на морозе, прежде чем убирали.

Пирожники

Холода усиливались, и каждый поход за водой или в туалет давался нелегко: невозможно было долго выдерживать такую температуру неприкрытыми частями тела. Сейчас, когда я сам человек в возрасте, меня удивляет, как все это переносили мои пожилые родители. А ведь никто из нас, сколько припоминаю, даже не простужался. Любая простуда повлекла бы за собою тяжелые последствия.

Наша «электропечь» была спасительным источником тепла, и погреться к нам кто только не заходил. Однажды нас навестила госпожа Шток. Время от времени она пекла безе и торговала ими вразнос. Зайдя погреться, она увидела, в каком критическом положении мы находимся. Отец от слабости уже не вставал с постели. Маме почти ничего не удавалось выторговать на черном рынке, а я работал с утра до вечера, но не мог прокормить всех троих. Было очевидно, что через какое-то время мы проиграем ставшую непосильной схватку за жизнь. Штокам жилось лучше: работая у русских офицеров, они вроде как вели с ними совместное хозяйство, а продажей безе добывали себе дополнительное питание. Штоки заметили, что русские с удовольствием покупают эту выпечку, прежде им неизвестную. Чтобы испечь безе, требовались яичный белок и сахар – продукты дорогие и редкие на черном рынке. Госпожа Шток готова была поделиться с нами секретами приготовления безе. Главным условием была жаровня с независимой регулировкой верхней и нижней температуры.

Поскольку это, похоже, оказывалось единственным шансом на спасение, я ломал себе голову над тем, как обзавестись такой духовкой. Обычные печи мы уже научились класть: кирпич и цемент для этого имелись. Но как сделать духовку с регулировкой верхней и нижней температуры? Технически не такая уж легкая проблема, а между тем ее решение могло бы серьезно облегчить нам задачу выживания. Поэтому я немедленно принялся за дело: в комнате у стены с дымоходом обложил кирпичом подобранный в развалинах железный ящик, бывший частью сгоревшего жарочного шкафа, и позаботился о создании двух независимых друг от друга источников тепла. Я придумал такое устройство, в котором дрова обеспечивали бы нагрев снизу, а электричество – сверху, иначе говоря – комбинированную электро-дровяную жаровню. Претворить этот проект в жизнь было делом нетрудным. И, что бы вы думали, эта штука действительно заработала, так что госпожа Шток смогла приступить к обучению. Полагалось как следует взбить яичный белок, добавить в него сахару, кляксообразно распределить получившуюся густую массу по противню и печь ее, тщательно контролируя верхнюю и нижнюю температуру. В случае удачи из одного яйца получалось изрядное количество небольших белоснежных и сладких безе, а в случае неудачи приходилось соскребать с противня бурую карамель. Положение наше было критическим, нужно было срочно что-то предпринимать, и мы с большим усердием занялись изготовлением пирожных, не видя иного пути к спасению.

Я бесцеремонно утащил из кинотеатра все оставшиеся резисторы, хотя они и были нужны там для работы, и, продав или обменяв их, приобрел яйца и сахар. Первая партия безе подгорела, и мы утешились тем, что с наслаждением сами полакомились неудавшимися изделиями. Но уже на второй раз у нас получилось совсем неплохо. Постепенно, после нескольких удачных и неудачных попыток, у меня появилось чутье, своего рода интуиция, как именно нужно регулировать температуру, и с этого момента мы, можно считать, были спасены. Как и госпожа Шток, мы теперь могли производить товар, который был неизвестен русским и хорошо продавался. Пирожные не только приносили небольшой доход – от производства оставались желтки, а они уберегали от опасности «голодной апатии», предвестницы смерти.

Очень скоро мы вновь составляли единую команду. Я пек, мама продавала пирожные и закупала продукты, а отец, поправившийся благодаря желткам, помогал колоть дрова и взбивать белки. Приятно было опять ощущать себя хозяевами собственной судьбы. Безе явились нашим спасением после двух лет отчаянной нужды, холоднейших зимних месяцев и – как знать? – возможно, совсем незадолго до нашего конца. Это был выход из отчаянного положения. В прошлом остались мои воровские рейды, которые лишь по счастливой случайности заканчивались благополучно и, что касается добычи, никогда не стоили сопутствовавшего им риска и нервного напряжения. Прекратились и стычки с отцом, хотя некоторая отчужденность и натянутость в наших отношениях сохранится еще долго.

Но было бы ошибкой думать, будто у нас сразу началась сладкая жизнь. То и дело безе пригорали, а значит оказывались негодными для продажи; посуду, в которой мама разносила пирожные, у нее выбивали из рук, а выручку отнимали. Милиция арестовывала всех уличных торговцев, которых ловила. Нужно было быть чертовски осторожным. У задержанного торговца все изымали, и ему грозило лишение свободы. Это, слава Богу, не всегда осуществлялось, однако несколько раз мама домой не возвращалась, поскольку была вынуждена провести ночь в милицейском подвале. На рынке не всегда имелись яйца, и тогда, естественно, печь было нельзя. Все труднее обстояло дело с поиском дров. Да и выручка была минимальной. Маленькие безе (наши были гораздо меньше тех, что продают в нынешних кондитерских) шли по два рубля за штуку, а яйцо, насколько я помню, стоило от восьми до десяти рублей. Но несмотря на огорчительные потери и неудачи, у нас появилась надежда и конкретная возможность избежать последствий недоедания и постепенно набираться сил для дальнейшей борьбы за выживание.

Мы очень обязаны госпоже Шток. Ее заслугу лишь чуть-чуть умаляет одно обстоятельство, впрочем, простительное и типичное для поведения каждого в те годы: тайну выпечки она поведала нам только тогда, когда ее офицер твердо пообещал, что вопрос о ее выезде из Кенигсберга будет решен положительно. Госпожа Шток сама сказала нам об этом. Полагаю, что из-за вполне понятного опасения перед конкуренцией она не стала бы нам помогать, если бы не получила разрешения на выезд. Это было вполне естественно в крайне жестких условиях борьбы за выживание и ни в коем случае не отменяет того факта, что решающим поворотом в нашей жизни мы обязаны ее рецепту. Госпожа Шток заклинала нас хранить его в тайне до тех пор, пока он составляет единственную основу нашего существования. Благодаря печенью, изготовлявшемуся из остававшихся желтков, мы смогли помочь и доставить немало радости некоторым знакомым. Неизбежным следствием этого стало постоянное попрошайничество, которое нам удавалось удовлетворить лишь в очень ограниченном объеме.

Мне стало известно, что один немецкий военнопленный хочет продать или обменять на хлеб свою скрипку, и я очень разволновался, поскольку сильно скучал без инструмента. Обмен состоялся, и я стал обладателем дешевой скрипки с плохими струнами и столь же скверного смычка, но теперь я мог время от времени упражняться в игре и заниматься тем, что, как я понимал, имело не только сиюминутную важность. Мое сердце влюбилось в эту скрипку, и до сих пор я испытываю к своему инструменту – теперь уже итальянской работы – точно такую же любовь. Когда мне удавалось выкроить немного времени, я разучивал гаммы и терции, а также, по найденным где-то нотам, романсы Бетховена.

А однажды у нас были все основания возблагодарить судьбу за то, что русские, как, наверное, никакой другой народ в мире, любят и почитают людей искусства. Достаточно им было увидеть играющего на скрипке юношу, чтобы проникнуться к нему уважением и утратить всякое – к слову сказать, вполне оправданное – недоверие.

Я один в нашей комнате, воздух в которой, помнится, был всегда несколько спертый. Снова и снова самозабвенно разучиваю Бетховена. Вдруг с грохотом и в крайнем возбуждении вваливаются мама, милиционер и полная русская женщина в стеганом ватнике и в обязательном у крестьянок головном платке. Милиционер смотрит мрачно, исподлобья. На его кителе позвякивает впечатляющее количество медалей за храбрость. Мама испуганно повторяет: «Nitschewo, nitschewo!» Не здороваясь и без объяснений русская тотчас начинает обыскивать наше жилище. Но никаких особых объяснений мне и не требуется, я уже и так обо всем догадался. Мама была на черном рынке, чтобы выменять сахару на вещи, в числе которых была небольшая скатерть, некогда мною украденная. Совершенно очевидно, что к нам явилась владелица скатерти, узнавшая ее и теперь резонно рассчитывавшая выйти через укрывательницу краденого на самого вора. Ситуация крайне неприятная. Неужели бесчеловечное русское судопроизводство в конце концов настигнет нас? И это теперь, когда, казалось бы, все повернулось к лучшему и с кражами навсегда покончено? Однако чувствую, что русских приводит в замешательство моя игра – к тому времени уже довольно приличная. Вероятно, они не могут представить себе, что тот, кто способен производить такие прекрасные звуки, вор. Пользуясь ситуацией, с напускной безмятежностью, будто ничего не происходит, продолжаю свое занятие, причем стараюсь играть особенно проникновенно и специально повторяю те немногие пассажи, которые хорошо разучил. Это производит впечатление. Милиционер поглядывает на нас уже куда дружелюбнее и все больше следит за моей игрой, чем за ходом обыска.

Все это время мама довольно неумело пытается отвлечь их от нашей временной полки, на которой, помимо прочего, лежит пара перчаток из того же, что и скатерть, источника. Она до того бледна и взволнованна, что уже по одному ее виду можно обо всем догадаться. Тайком – взглядами и кивками – пытаюсь ее успокоить, но возможностей сделать это у меня тем меньше, чем больше восхищенного внимания уделяет мне милиционер. Постепенно русской, в сущности добродушной, становится неловко. Все более вяло обыскивает она наше бедное и неприбранное жилье. Слишком рано и потому безуспешно прекращает поиски и говорит своему спутнику, что, по всей видимости, ошиблась. Несколько секунд оба стоят, не зная, что делать дальше. Затем русская смущенно начинает извиняться, и мы милостиво принимаем ее извинения, испытывая чувство величайшего облегчения. И вот все позади, словно призрачное видение: русские исчезают столь же быстро, как и появились.

Удивительное дело, думал я, вспоминая этот эпизод: только потому, что я играл на скрипке, эти люди, добродушные и, должно быть, как и мы, почти нищие, посчитали меня неспособным на дурной поступок.

Фрагменты

Рассказы о пережитом – всегда результат отбора. Помимо событий, которые легко упорядочить, существуют такие, что не поддаются расстановке в строгой временной последовательности и напоминают фрагменты сложной головоломки. Таковы многие детали моей трехлетней «русской мозаики»: не слишком важно, когда именно произошли события, о которых я теперь вспоминаю.

Беру скрипку и иду в контору к офицеру, отвечающему за организацию культурной работы. Меня принимает капитан еврейского вида. Объясняю ему по-русски, что хотел бы продемонстрировать свою игру, чтобы поступить скрипачом в оркестр, созданный для развлечения солдат и пленных. Капитан велит исполнить романсы Бетховена, что я и делаю в меру способностей. Он достает из шкафа еще несколько нот с многочисленными знаками альтерации и непривычными ритмами: я должен поиграть с листа. Это у меня получается хуже, однако он высказывается в том смысле, что готов взять меня на пробу, но без оплаты. Я доволен достигнутым: первый важный шаг сделан.

Солнечный день. Выйдя на балкон, я обнаружил, что все мои вещи, которые мама вывесила, чтобы как следует проветрить, украдены. Как это могло случиться, непонятно, но одежда, во всяком случае, пропала, и требовалось достать новую. На рынке мы узнали у русских, сколько стоят их гимнастерки и шинели. В торговле безе у нас как раз наблюдался удачный период, так что я стал обладателем двух застиранных гимнастерок и морской шинели, тяжелой и неудобной, но теплой. Еще у меня были старые, найденные где-то на свалке и отстиранные немецкие солдатские штаны и собственные спортивные туфли. Наряд забавный и соответствующий духу времени.

Уроки игры на скрипке давал мне Виллиотт Шваб. Он преподавал с любовью и старательно. Я многим ему обязан. Мы работали очень сосредоточенно.

Денежная реформа девальвировала рубль в отношении 10:1. Появились новые деньги, открылись магазины, и возникла возможность покупать продукты питания. Приходилось часами выстаивать в очередях и вступать в стычку с теми, кто их пытался игнорировать.

В «Немецком клубе» устраивали танцы. Основным контингентом были русские солдаты. Требовался скрипач для небольшого оркестра. Я предложил свои услуги и, надо же, выдержал испытание. Господин Зимонзон, бывший капельмейстер, играл на фортепьяно и делал аранжировки для фортепьяно, скрипки, саксофона и ударных. Это была преимущественно русская танцевальная музыка – она мне особенно нравилась. Исполняли мы также венские вальсы и немецкие шлягеры, например Петера Кройдера. С какого времени существовал этот клуб и для чего предназначался, не помню. Мое дело было появляться в нем дважды в неделю и играть на танцах, за что иногда платили несколько рублей.

Как почти каждый немец в то время, я был настроен против коммунизма: во-первых, я связывал его с пережитым, во-вторых, конечно, сказывалось воздействие нацистской пропаганды. При столь однозначном к себе отношении коммунизм не мог стать предметом размышлений. Впоследствии книги и беседы сделали мои суждения о нем более дифференцированными, но эмоциональной антипатии к нему я не преодолел. Ведь люди, знающие советскую действительность, утверждают, что на счету у сталинизма десятки миллионов жертв. Невероятно! Сталин воспринимался мною как второй Гитлер, как диктатор, употребивший неограниченную власть на то, чтобы поработить и держать в страхе свой народ. А кроме того, он, по крайней мере в Восточной Пруссии, совершенно не помогал нам, жертвам нацизма. Да, он победил Гитлера, однако в Кенигсберге не было таких организаций, как Союз преследовавшихся нацистским режимом, и никаких привилегий нам, жертвам террора, не предоставлялось. Поэтому, естественно, я всей душой ненавидел любую диктатуру, а демократия, которой я еще тогда не знал, представлялась мне раем земным. Вместе с тем, несмотря на неприятие коммунизма, характер русских, их исключительная эмоциональность, народная музыка и танцы нравились мне все больше, я начал привыкать к ним, тем более что теперь с ними приходилось чаще иметь дело и беседовать.

Как-то раз один русский, услышав мою игру на скрипке, постучался к нам, зашел и сообщил, что имеет отношение к консерватории в Риге и может предложить мне учиться там на советскую государственную стипендию. Но для этого я должен буду связать себя многолетним обязательством и стать советским гражданином, иначе нельзя. Перспектива избавиться от забот и посвятить себя только музыке была заманчивой, но о том, чтобы принять это предложение, и речи не могло быть. Во-первых, родители продолжали зависеть от моей помощи. А во-вторых, в учебный план консерватории входила политическая и военная подготовка. Согласиться на это я никак не мог, и вожделенное музыкальное образование так пока и осталось мечтой.

Нашему оркестру было положено выезжать в воинские части. Меня включили в него в качестве «обязательного скрипача». Господин Мюльхофф, знаток оперы, взял меня под свою опеку. Это было полезно, поскольку я испытывал затруднения, аккомпанируя солистам – господину Имкампу, нашему руководителю и превосходному певцу, господину Августину и одной певице с сентиментальным сопрано (ее фамилии я, к сожалению, не припоминаю). В числе наиболее сложных назову пролог к «Паяцам» со сменами тональности и темпа и арию «Пять тысяч талеров». Виллиотт Шваб исполнял, среди прочего, «Цыганские напевы» Сарасате с госпожой Фиткау за фортепьяно. Герда танцевала, господин Шульц выступал с комическими номерами, а лилипуты по фамилии Кляйн – с фокусами, т. е. программа у нас была весьма разнообразной. Однажды посадили на открытый грузовик и по тридцатиградусному морозу повезли в Раушен. Отдыхавшим там советским солдатам мы должны были скрасить новогодний вечер. Но по пути мы страшно замерзли, и понадобился не один час, чтобы прийти в себя. Поскольку к тому времени русские порядком напились, мы ограничились исполнением половины программы, тем более что и на сцене актового зала было до того холодно, что стены блестели ото льда и инея и Шваб даже попробовал исполнять скрипичные пьесы, не снимая шерстяных перчаток (и у него получилось). Мы как раз играли, когда в зале по какой-то причине вдруг началась страшная драка. В воздухе только свист стоял от кулаков и бросаемых предметов. Тех, кто падал на пол, пинали до тех пор, пока им не требовалась врачебная помощь. Нам дали знак не останавливаться и играть. Мы были сильно обеспокоены, но довольно скоро драться перестали и начали обниматься и со слезами мириться. Впоследствии мне не раз еще приходилось быть свидетелем подобных происшествий, и каждый раз я не переставал удивляться тому, как близко соседствуют любовь и ненависть.

И вот наконец-то: первые эшелоны с гражданским населением отправляют в Германию. У всех, кто остался в живых, появляется надежда. Нужно подать заявление, и рано или поздно кому-то, как в лотерее, повезет – он получит «propusk», русскую выездную визу. По каким критериям они выдаются, совершенно непонятно.

Мама немного подрабатывает, помогая заполнять русские анкеты на выезд. Отец наконец тоже устраивается скрипачом: в Клубе Красной Армии организовали эстрадный оркестр, и отца, снабдив инструментом фабричного производства, попросили взять на себя партию второй скрипки. Основная форма оплаты – обильный ужин. Но важнее всего то, что отец вновь начал что-то делать. Клуб располагается в здании бывшего женского ремесленного училища на Бетховен-штрассе, совсем неподалеку от нас.

Шел 1948 год, советская оккупация безысходно тянулась уже три года. На наше заявление о выезде до сих пор не было никакого ответа, и мы стали нервничать и терять надежду. Все больше немцев получало разрешение, а о нас словно забыли. Наблюдать, как вот уже полгода других выпускают на свободу, и самим не входить в их число – испытание не из легких. Но я уже давно отучил себя роптать на судьбу, ведь главное, что остался жив.

Примерно в те же месяцы одного молодого немца, кажется по фамилии Зибенхар, суд приговорил к семи годам принудительных работ за незначительную, вроде «голодной», кражу. Меня такие известия всегда приводили в ужас – ведь это могло запросто произойти и со мною, а подобные многолетние сроки означали крушение всех надежд.

Маме посоветовали дать взятку, чтобы поскорее получить «propusk», и она отправилась в отдел, в котором, как ей сказали, рассматривались заявления на выезд, и захватила с собою все собранные нами деньги. Она отдала их чиновнику и сказала, что он получит столько же, когда мы получим визы. Пришлось подождать и приложить немало усилий по сбору нужной суммы. Я, как обычно, играл на танцах, мама «спекулировала» на черном рынке, а отец делал кое-что по дому и, кроме того, четырежды в неделю играл легкую музыку в Клубе Красной Армии. И все же нужную сумму мы собрали, главным образом, благодаря продаже безе, что, как и прежде, составляло основу нашего существования. Однажды вечером, вернувшись после игры на танцах, я застал маму в слезах. Приходил подкупленный чиновник, рассказала она, и принес только два разрешения на выезд – для нее и отца. Я сейчас же спросил, отдала ли она ему обещанные триста рублей или показала ли их. Нет, испугавшись, что я не получу разрешения, она совершенно упустила это из виду. Я успокоился, поскольку был твердо уверен, что чиновник, не вручив третий «propusk», давал тем самым понять, что сперва следует выплатить остаток суммы. Так оно и оказалось. Когда на следующий день мама поспешила к нему с деньгами, он извлек из стола мое разрешение и с ухмылкой забрал деньги, не считая. Можно было и поменьше ему дать, пошутила счастливая мама, завершая рассказ.

Необходимо было позаботиться о запасе пропитания на неделю и в назначенный день явиться с ручным багажом в район главного вокзала. Я был словно пьяный и не мог поверить, что наконец-то закончились пятнадцать лет несвободы, преследований, дискриминации, нужды и угрозы для жизни. Между тем мне уже стукнуло девятнадцать, а мечты об образовании так пока и оставались мечтами. Появится ли у меня возможность наверстать упущенное? О, это было бы замечательно! Родители тоже парили в облаках. Приходилось заставлять себя печь и продавать безе, ведь мысленно мы были уже в Германии. В Германии, о которой, естественно, не имели ясного представления, но на встречу с которой возлагали так много надежд и о которой думали, что после столь глубокого падения она навеки избавилась от расового бреда и мании величия, стала терпимой и мудрой.

Время тянулось мучительно долго, но вот настал день отъезда. Мы находились на сборном пункте. О, эти сборные пункты, бывшие до сих пор роковым символом начала либо конца страданий. Бесконечные собрания: для воспитания в национал-социалистском духе, для депортации, для пережидания воздушного налета, для бегства, для отправки в места заключения или на принудительные работы. И вот теперь – для выезда на свободу. На сей раз это не могло стать началом чего-то плохого, ибо свобода, считал я, есть высшее благо. Всех охватило чувство неописуемого счастья; некоторым, пожалуй, даже угрожала смерть от радости. Мы шутили, смеялись и говорили друг другу, какой замечательной будет наша жизнь.

Не хотелось думать о разлуке навеки с многовековой родиной предков – местом, где они жили, трудились и были похоронены. Все испытывали потребность стряхнуть с себя прошлое, забыть его, как дурной сон. О, скорее бы начать новую, безопасную, жизнь, в новом окружении, встретиться с сестрой, вот уже десять лет жившей в Шотландии вдали от всех родных, начать учиться, обрести возможность есть досыта. Театры, концерты, кино, путешествия, друзья, шоколад и апельсины – и лучше сразу все вместе.

Товарные вагоны напоминали арестантские. Стоять можно было лишь в проходе, потому что по бокам – на половине высоты вагона – были полки, чтобы удвоить количество лежачих мест. Посередине стояла железная печь, рядом с нею лежали брикеты угля и немного дров. И – знакомый по концлагерю Ротенштайн – жестяной бочонок из-под варенья, высотой со стул, в роли временного нужника. Он виден отовсюду и используется как мужчинами, так и женщинами.

Состав был большой, в нем ехало определенно более тысячи человек. После основательного контроля мужчины и женщины совершенно без разбору заполнили вагоны. Кто постарше, занял нижние полки, мы же, молодые, вскарабкались наверх. Я оказался среди женщин и девушек, которые нашли это забавным и, заметив мою неопытность (впрочем, это можно было бы назвать и целомудрием), в первую же ночь привели меня своими как бы случайными прикосновениями в величайшее смущение. Смущение, которое никоим образом не нарушило чувства счастливого опьянения. Довольно темно было в вагоне и днем, потому что тяжелые двери снаружи заперли. Расположенные высоко вентиляционные окошки пропускали мало света, и лишь немногим удавалось выглянуть наружу. Они сообщали, что видели, и произносили названия мест, прочитанные на стенах железнодорожных станций.

Поезд больше стоял, чем шел, и порою стоял часами всего после нескольких минут движения. Поэтому дорога через Польшу затянулась надолго, и все же настал момент, когда двери вагона распахнулись и нам разрешили выйти поразмяться и сделать несколько шагов по немецкой – по оставшейся немецкой – земле. Глубокий вдох, и прекрасный весенний воздух наполняет легкие. И снова в вагон, и снова медленное движение, как нам казалось, без всякой цели и направления. На какой-то станции дали горячего питья, и там мы впервые поговорили с местными немцами, которые, впрочем, были явно не расположены посвящать кого-либо в обстоятельства своей жизни: мы находились в советской зоне оккупации.

До нас доходили слухи о том, что каждая оккупационная власть ввела в своей зоне общественные порядки своей страны, и что в западной зоне лучше обстоит дело со снабжением. Поэтому восточная зона изначально казалась нам менее привлекательной, чем западная, где мы надеялись начать новую жизнь в условиях демократического общества, как мы его понимали. Впрочем, понимали мы тогда мало, и о том, что такое демократия, большинство из нас знало лишь понаслышке. Решающее значение, как правило, имели рассказы о лучшем обеспечении на Западе. Однако для выезда туда требовалось доказать наличие там родственников. Обо всем этом мы узнали в Кирхмезере, где нас наконец, после пяти– или шестидневных странствий, выпустили из поезда и сдали в карантинный лагерь. Первое, чем он нас встретил и приветствовал, была тщательная дезинсекция и еще более тщательная обработка порошком ДДТ нашей одежды после дезинсекционных печей. Раздраженные моей русской униформой, лагерные служащие высыпали на меня и на нее целых полбанки запрещенного впоследствии яда и не скрывали своего неудовольствия тем, что немцу мог понравиться такой наряд – как будто у меня был выбор.

Каждую свободную минуту я, словно одержимый, занимался скрипкой. К тому времени я уже неплохо исполнял концерт для скрипки Макса Бруха и «Цыганские напевы» Сарасате и радовался при этом так, что ничего вокруг не замечал. Родители написали в Берлин своим знакомым и дальним родственникам, и вскоре там уже знали, что «Вики приехали».

Можно себе представить, что творилось со мною и с другими молодыми переселенцами, когда однажды в лагере начали проводить консультацию относительно выбора специальности и вообще будущего. Мужской контингент лагеря почти насильно собрали в одном из помещений, выход из которого перекрыли несколько служащих. Мы выслушали пропагандистский доклад о жизни в зоне советской оккупации и быстро сообразили, что нас вербуют на урановые рудники. Целый час нам говорили о райской жизни на рудниках и расписывали тамошние заработки, жилье и питание, а об условиях работы не сказали ни слова. Потом появились списки, в которые уже были впечатаны наши фамилии, выдали химические карандаши и потребовали расписаться. Никто не пожелал, и тогда нас попробовали заставить прослушать еще один доклад, а выход из помещения перекрыли. Увидев, что происходит, кенигсбергская молодежь в считанные секунды превратилась в разъяренную толпу, готовую на все.

Служащих, перекрывавших выход, мигом схватили за грудки и такими побоями им пригрозили, если не отойдут, что они не на шутку струхнули. После всего, что мы перенесли, терять нам было нечего, и глаза наши пылали таким гневом и решимостью, что служащие сдались, и мы беспрепятственно покинули помещение. Это был первый шок, ждавший нас в стране надежд. И не последний.

После этой истории я решил сбежать из лагеря, и очень скоро предоставилась удобная возможность. Игну, дочь маминой кузины Лотты Бет, покончившей жизнь самоубийством, некогда, как и мою сестру, вовремя переправили в Англию. После войны она вернулась в Берлин и теперь работала репортером на ДЕФА, единственной государственной киностудии ГДР. Снимали они и хронику для киножурналов, и, когда Игна узнала, что мы в Кирхмезере, она уговорила свое начальство снять для киножурнала репортаж о нашем лагере, акцентировав внимание на переселении «четы известных музыкантов Виков». И вот в один прекрасный день для съемки на территорию лагеря прибыл грузовик с осветительной техникой, стремянками и камерами и легковой автомобиль с импозантными господами. И с кузиною Игной, естественно. После радостных приветствий и внимательного осмотра грузовика было решено, что я на нем удеру в Берлин, а уж там все как-нибудь устроится. Кинооператоры выразили готовность помочь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю