Текст книги "Змей Рая"
Автор книги: Мигель Серрано
Жанры:
Мифы. Легенды. Эпос
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
XXIII. Утренняя звезда
Приближаясь, я испытывал страх, боязнь разочарования. Всегда боишься расстаться с иллюзией, думая, что не сумеешь увидеть той красоты, которую описали другие. Совершенно определенно, я чувствовал подобное разочарование, стоя перед Пирамидами и Сфинксом. Но сейчас, под тенью начавшегося вечера, одетый в индийскую белую мантию–кадхи, я входил во двор Тадж–Махала. Пройдя сквозь каменную арку, по длинному коридору я вышел к другому арочному проходу, который подвел меня к воротам главного входа. А потом, неожиданно, всё видение предстало передо мной. Ничто не предвещало такого мгновенного раскрытия, разоблачения; это был внезапный порыв, в чём–то подобный тому моменту, когда я проснулся на рассвете в Антарктике, и в первый раз увидел необъятные снежные пустоши и громады белого льда.
Тадж–Махал располагался в некотором отдалении от врат внутреннего двора, и, казалось, парил над землей будто призрак. Вступала в силу ночь, луна осторожно взбиралась на небо, а он сиял мягким неземным светом. Пруд, протянувшийся от входа к подножию самого строения, возвращал небу темные отражения дрожащего света.
Звуков не было вовсе. Я замер, а несколько индусов скользили по дороге, ведущей к строению. На противоположном конце длинной мощеной дамбы Тадж–Махал вырастал сновидением: совершенно белый, будто качая четырьмя крылами башен. Он выглядел почти живым, и казалось, желал что–то сказать, раскрывая свою суть в птичьих формах. Построенный людьми, впоследствии ослепленными, он воплощал вечно сияющий свет, и напомнил мне о душе того, кого я не видел со времен детства. Он был как белая звезда в небесах, и я сам не заметил, когда стал шагать в его направлении, будто скользя навстречу иному миру: этот прохладный, мягкий ток, излучаемый им в лунном свете, был нездешним. Прежде, чем подойти совсем близко, я снова замер – мне казалось, спешить было бы неверно. Я продолжал вглядываться в монумент, и теперь мне открылась другая сторона его личности. Одинокая звезда медленно поднималась над белым куполом, тронутым синью в сиянии луны. Мягко искрились драгоценные камни в основании купола. Я зашагал вновь, поняв, что не смогу откладывать встречу вечно.
Очень скоро я оказался у подножия лестницы, и здесь вновь замер среди группы паломников, так же как и я созерцающих пропорции сновидческого монумента. Казалось, их лица озарялись счастливой улыбкой узнавания, как если бы они вернулись в детство, или были скитальцами–изгнанниками, вновь обретшими родной дом. Всё же, и они, и я замерли на пороге лишь потому, что просто еще не были готовы войти в сердце строения. Вначале нам нужно было привести в порядок наши мысли, всё еще витавшие где–то вдоль пыльных дорог Агры, которыми мы пришли сюда. А теперь, совершенно неожиданно, всё вокруг нас преобразилось: небо и луна воплотились в чудесных объемах архитектурного миража.
Медленно поднимаясь по ступеням террасы Тадж–Махала, я заулыбался и стал прикасаться к его стенам, и, не осознавая того, заговорил вслух. Это никого не удивило: все вели себя так же. Мужчина, сидевший у лампады на краю террасы, пел о счастливом завершении жизни и о рождении ангелов. На вершине лестницы мне дали пару хлопковых тапочек, чтобы ступать в них по мраморному полу – я был почти уверен, что они позволят мне парить в воздухе и подниматься к небесам. Входом в гробницу служила огромная мраморная арка, украшенная драгоценными камнями – на ней цветным мрамором были выложены слова Бога. Это были строки из Корана, но в равной мере они могли принадлежать Иисусу Христу и Кришне. Перед тем, как войти, я задержался и всмотрелся в эти стихи – и будто бы осознал с полной ясностью их глубочайшие значения.
Оказавшись, наконец, в центральной палате, я подумал, что вступил под своды собственного сердца. Здесь в углу стояла тусклая лампада, бросающая сноп света на гробницу Мумтаз–Махал, обожаемой супруги Шаха–Джахана – его собственная гробница находится тут же. Здесь, наконец, двое соединились в гробнице Его–Ее, которую и я носил в глубочайших тайниках сердца. В этом мраморном брильянте двое влюбленных, так долго искавших друг друга, наконец, встретились. И мраморный купол Тадж–Махала был сенью Дворца, венчающего Древо Жизни.
Годы назад на своей родине, пробуждаясь от своих чрезвычайных видений, я обычно видел Утреннюю звезду, поднимавшуюся над горами. Чудилось, что ее мягкий свет шлет мне знак и старается утешить меня. Ее свет всегда окутывал меня волнами, наполняя чувством, которое нельзя описать; это было послание из иного мира, имевшее потаенный смысл. Некий неведомый центр во мне всегда отзывался на этот ласкающий свет, хотя в то время я не мог понять их диалога.
Но теперь я знаю, что Утренняя звезда – это Звезда Его–Ее, воплощающая таинство пещеры Элефанты и гробницы Тадж–Махала. Там, за пределами жизни этого мира, за порогом смерти, Он, наконец, оказывался воссоединен с Ней. То, что человек в Агре сумел воссоздать в мраморе самую сущность этой звезды, даже то, что ее оказалось возможным ухватить хоть на мгновение – достижение поразительное и устрашающее.
Шах–Джахан выстроил беломраморный Тадж–Махал на берегу реки Джамны, и взгляд издалека, поверх зеркала воды делает сцену почти венецианской. Он желал также выстроить собственную гробницу из черного мрамора на противоположном берегу, а серебряный мост должен был соединять две усыпальницы. Но прежде, чем он смог приступить к постройке, его сын Аурангзеб, встревоженный растратой всего дохода Империи, отнял власть отца и заточил его в Красную крепость, где на стене своего покоя Шах–Джахан повесил драгоценный зеркальный камень, отражавший далекий пейзаж с Тадж–Махалом. В этом камне Тадж выглядел синим; Шах–Джахан умер, вглядываясь в отражение гробницы своей возлюбленной.
Сложно понять смысл этого действа. Может быть, расщепленная душа ислама, как и душа христианства, также мечтала о вечной любви душ, длящейся за границами смерти. С другой стороны, эти мусульманские гробницы могли быть просто воплощением неистовой попытки преодолеть смерть и сделать вечным эго. Кажется, таковы были мотивы фараонов Египта, возможно, то же стремление двигало и правителями мусульманской Индии.
Но на самом деле эти вопросы не подлежат ответу, потому что намерение Шаха–Джахана отличалось от того, что удалось сделать в действительности. Он желал возвести собственный черный Тадж на другой стороне реки – но миф и легенда вмешались, действуя независимо от его воли. Вначале вычурный индийский миф заставил его построить Тадж–Махал, а после в один миг разрушил все планы. Возможно, миф обеспечивал вечное единство Его и Ее в сердце беломраморной звезды.
Тадж–Махал, видимый в отражении темного драгоценного камня, который Шах–Джахан повесил на стену своей темницы, был того же синего цвета, что и бог Кришна, в космическом танце в центре круга сливавшийся со своей избранной любовницей – одновременно недвижный и неистово вращающийся. Возможно, и сам этот камень был частью, потерянной при Потопе; его синий цвет был цветом Кришны, и мерцающим светом Утренней звезды, звезды Его–Ее.
Когда чудо искусства, подобное Тадж–Махалу рождается на земле, оно оказывается окруженным странной пеленой, и неуловимый свет исходит от него, как от полотен Леонардо. Эта аура, кажется, напоминает о чём–то вечном: превосходящим земное время. Всё в этом мире может завершиться и исчезнуть – пещеры Эллоры и Аджанты, Пирамиды и Долина царей – но Тадж–Махал останется. Он будет почти единственным творением, которое переживет всё, потому что его хранит свет звезды, которая вечно воспроизводит себя. Немногие из монументов этого мира могут существовать в таком космическом свете – Тадж–Махал может, поскольку имеет нужную форму.
Возможно, в скором будущем, совершая межпланетные путешествия, человек узнает в одной из звезд Тадж–Махал Агры. Он увидит его там: звезду, целую вечность кружащую, смыкающую в бесконечности круг и квадрат. И он поймет, что эта звезда, и две гробницы в ее сердце – наивысшее достижение всего человечества, пожелавшего слить Его и Ее в едином биении. Возможно, именно поэтому Тагор назвал Тадж–Махал «мраморной слезой, катящейся по щеке Времени».
XXIV. Птица, поющая в руинах
На рассвете я снова отправился увидеть Тадж–Махал. На самом деле, мне не пришлось никуда идти: ночь я провел там же, уснув в траве неподалеку. Когда первые лучи солнца засияли над горизонтом, я уже шагал, рассматривая Тадж–Махал с разных сторон. Его белый купол порозовел, а драгоценные камни в стенах переливались в утреннем свете. В полноте своей формы он воплощает квадратуру круга: круглый купол центральной постройки опирается на большую квадратную платформу. В четырех углах этой террасы вздымаются изящные минареты: пара у переднего края платформы поставлена чуть шире, чем та, что поднимается сзади – такая планировка придает гробнице дополнительную глубину перспективы при взгляде из главных ворот. Но интересней всего окружность в центре квадрата, потому что это форма священной мандалы.
Когда в начале столетия философ Кайзерлинг увидел этот монумент, он сказал, что «душа Тадж–Махала, как и сама постройка, не имеет окон». Но Тадж и должен был быть построен именно так, потому что у мандалы лишь один вход, и нет других отверстий. Более того, этот единственный тайный вход нелегко найти. Если бы здесь были окна, ночные воры могли бы проникнуть и похитить сокровище сердца.
В руинах у Фатехпур–Сикри поет птица. Она подает голос на рассвете и не умолкает до полудня, ее крик однообразный и мертвящий. Птицу эту обычно нельзя увидеть, потому что она прячется в траве за разрушенными стенами старого города, или скрывается в куполах высоко над крышами дворца Великих Моголов.
В полдень во Фатехпур–Сикри всё замирает, парализованное жарой, а воздух окрашивается свечением красного песчаника. Камни этих дворцов и павильонов отражают попытку короля–философа понять эфемерное и использовать интеллект как средство постижения вечности. Но эти старания пошли прахом: ведь над симметрией асимметричного, над равновесием неупорядоченности, птица всё так же выводит монотонную, убийственную ноту – и земное время по–прежнему торжествует.
Невозможно проигнорировать урок Фатехпур–Сикри – доказательство итоговой бесполезности сознательного умственного усилия. Здесь, несмотря на высоту вдохновения и величие интеллекта, всё было обречено на неудачу. Сознательная мысль не обнаружит тайного входа мандалы, не откроет дверь во Дворец на вершине Древа Рая. Это открытие требует иных средств, и перво–наперво нам нужно найти синего Змея, всё еще живущего внутри нас. Это тот изначальный змей, что обвил кольцами Древо Рая еще до рождения Евы.
Часть этого образа отразилась и в Тадж–Махале, представляющем собой мандалу без окон. Змей угнездился в этом строении, и поэтому Тадж–Махал пребудет вечно. Хотя этот комплекс в Агре однажды может стать прахом, он вновь будет воссоздан где–то еще, по тому же образу.
XXV. Усталость
Я снова возвратился в свою комнату в Нью–Дели, но теперь меня преследовало странное недомогание. В частности, я болезненно остро ощущал запахи и потерял аппетит. Один вид плода манго вызывал дурноту, и я хотел только одного – лечь и не вставать. Я проводил часы, недвижно вытянувшись на постели и стараясь не замечать шума обезьяньей возни снаружи, и уж подавно не глядеть в окно.
Вскоре я понял, что подхватил лихорадку. Я не мог спать по ночам, и если на мгновение и удавалось забыться, я тут же снова просыпался: одновременно дрожа и обливаясь потом. Я знал, что нездоров, но совершенно не понимал, в чём причина. Сикх, прислуживавший мне, предложил встретиться с доктором, практикующим аюрведу – традиционное медицинское искусство страны, но я не приложил к этому никаких усилий. Ощущения опустошенности и тягот всё усиливались, и вскоре я стал чувствовать омерзение ко всему, что увидел и пережил в Индии. Вязкий пот и тлетворные запахи, пыль дорог, воспоминания о больных и нищих стали одолевать меня, и я желал бежать прочь.
Потом, наконец, ко мне пришел врач. Он сидел у постели, не говоря ни слова, и через какое–то время исчез. Кажется, он навещал меня почти неделю, хотя я и не осознавал того. Иногда он что–то говорил мне, но чаще оставался безмолвен. Это был не доктор аюрведы, а современный аллопат, обученный в Индии. В один из дней он обратился ко мне с вопросом:
– Вы видели храмы Кхаджурахо, их сексуальные скульптуры? Я немного изучал психологию, и эти скульптуры кажутся мне очень любопытными. Они воплощают в себе весь метод тантры, посредством которого достигается контроль над разумом на пике сексуального наслаждения…
Я лишь отрывками мог слышать его слова, но он продолжал говорить.
– Не будем беспокоиться о вашей болезни, пусть она излечит себя сама. Со временем мы узнаем, что было ей причиной. А сейчас расскажите мне что–нибудь о ваших внутренних переживаниях. Вы были в Кхаджурахо? Когда вы будете чувствовать себя лучше, я прочту вам комментарий к Бхагават–Гите, написанный с более научной точки зрения; я также дам вам почитать что–нибудь написанное доктором Вазантом Реле о раджа–йоге или кундалини–йоге. Эти старые боги Кхаджурахо придают Кундалини очень большое значение. Хотя сегодня, полагаю, этот феномен назвали бы либидо…
– Змей! – воскликнул я. – Змей Кришны, флейта Кришны…
Когда доктор ушел, вернулся жар, и за ночь я пережил множество кошмаров. Я видел змей с тысячами голов, и каждая была головой доктора, вещавшего мне о Бхагават–Гите, но слова появлялись резко и бессвязно, как будто наговаривались в диктофон. Была и секретарша, фиксировавшая монолог доктора, и клацанье ее печатной машинки отдавалось болью в моей голове. Проснувшись, я чувствовал лихорадочный пульс в висках, а голова, казалось, вот–вот расколется надвое.
Днем я увидел сикха, сидящего в углу комнаты. Он не оставлял меня без присмотра, потому что был обеспокоен моим нездоровьем. Потом в комнату вошел неприкасаемый, чьим делом было подметать полы, и поднял тучи пыли, заставившие меня задыхаться.
Тогда я понял, что не смогу терпеть больше. Я осознал и то, что кризис этот имеет внутреннюю, душевную причину. Вероятно, он стал результатом напряженного раскола, причиненного вторжением скептицизма в мое долгое, кажущееся бесконечным, паломничество.
Снова пришел доктор, и сев у моей кровати, сказал:
– Я знаю, что это. Малярия.
Точность его диагноза показалась мне сомнительной, и я начал беспокоиться. Потом я вспомнил о Сивананде, толстом свами, песни и танцы которого я видел в Ришикеше, у Ганги, и которого почитали будто китайского Будду. Почувствовав внезапное вдохновение, я отправил ему послание, сообщив, что болен, и попросив его подумать обо мне. Сделав так, я совершенно забыл об этом, и продолжал терпеть лихорадку в последующие дни. Однажды я увидел обезьяну – она глядела на меня сквозь окно, жестикулируя и корча гримасы, а я приподнялся и сел в кровати, чтобы посмотреть на нее. Я неотрывно смотрел в ее глаза, но не нашел там ни малейшего признака понимания. Собака или кот, или даже одна из тех ящериц, что ползали по стенам, лучше сумели бы понять меня. Я был поражен догадкой о том, что происхождение человека от обезьяны едва ли возможно, и мне показалось, что обезьяна лучше всех понимает это. Уж скорее мы произошли от собак; по–крайней мере, я всегда думал о собаках, как о братьях. Они ничего не говорят, но, кажется, всегда понимают нас. Собака сопровождала человека долгое время, и, в отличие от лошади, которую заменила машина, собака никогда не окажется ненужной, потому что она способна касаться в человеке некой струны, недоступной всем прочим существам. И всё–таки индийцы никогда не понимали этой связи, и, может быть потому, что их боги, их обезьяноподобные боги вроде Ханумана, препятствовали этому. Вглядываясь в лицо обезьяны за окном, я понимал, как мало боги пекутся о нас. На самом деле, у нас с ними нет ничего общего. А собаки, поскольку они никогда не были богами, рады оставаться с нами и защищать нас. Однако в богоподобном мире Индии собаке совершенно нет места.
Вечером, когда пришел доктор, я указал на ящерицу, что взобралась на потолочную балку, поближе к другой такой же.
– Кхаджурахо! – улыбнулся я.
Ящерицы – создания с недюжинными акробатическими способностями, но порой и они срываются с балок и падают на пол, и тогда производят глухой шлепок, будто кто–то хлопнул ладонью по животу.
А позже, закрыв глаза, я стал ощущать присутствие большой тени: будто лица, прижатого к моему собственному. Потом, в какой–то миг, я осознал, что это лицо свами Сивананды, пришедшего проведать меня. Я не открыл глаз; я просто позволил этой тени оберегать меня от лихорадки и заслонить от шумного веселья обезьян. Потом мало–помалу я успокоился и уснул.
Странным образом на следующий день мне стало легче. Лихорадка оставила меня, и я уже садился в постели и даже ходил по комнате. Потом, в следующие два дня я получил послание от свами Сивананды: он рассказал, что получил мое письмо и распорядился о молитвах и медитациях о моём здоровье. По–видимому, он отправлял послание как раз тогда, когда я ощутил присутствие оберегающей тени. В любом случае, это событие как раз в духе Индии. Сивананда, конечно, разочаровывал тем, что позволил обожествить себя еще при жизни, и выпускал так много пропагандистских фильмов и брошюр о себе самом. Все эти неприглядные поступки заставляли относиться к нему скептически. Но при этом, для меня уже стало не важно, насколько свами искренен. Возможно, он и не живет жизнью святого: он не посвящает себя медитации, или почти не прибегает к ней; конечно, он питает пристрастие к вкусной еде и веселому времяпрепровождению. Но ни одна из этих черт его характера, в конце концов, не беспокоит меня, потому что они представляют собой всего лишь поверхность, наружность. В гигантской горе тела скрыто сердце джентльмена. Как и всё в Индии, Сивананда являет собой сочетание противоположностей: он и король, и прожорливый епископ.
Нельзя отрицать, что сознательная мысль и интуиция часто перечат друг другу, или, по меньшей мере, действуют на различных уровнях. По этой причине мне не нужно было возвращаться в Ришикеш, чтобы снова встретить Сивананду, ведь я уже видел его – один раз и навсегда. И всё–таки, я уверен, что именно его призрачное появление стало причиной моей поправки. С письмом он отправил мне немного красного порошка сандалового дерева, чтобы намазывать лоб, и листья гималайских растений. Я мазнул сандаловым деревом меж бровей и зажег несколько палочек, вскоре наполнивших ароматом комнату. Запахи больше не причиняли мне беспокойства.
Когда жар прошел, я ожидал, что доктор подтвердит мое излечение от малярии. Но всё же, мне было предписано сохранять покой до полного выздоровления, так что теперь я мало–помалу возвращался к жизни, и это было время надежды. Мое самочувствие улучшалось постепенно, и в один из дней ко мне пришел мужчина в каракулевой шапке, судя по одежде, магометанин. Однако он оказался индусом, и сообщил, что пришел научить меня хинди и санскриту. Но узнав, что я поправляюсь после серьезной болезни, он отбросил свою настойчивость, спокойно уселся на пол, скрестив ноги, и сказал:
– Вам нужно оставить Дели, уйти прочь от этой адской жары.
– Я думал отправиться в Муссури, а может, в Шимлу или Алмору. Алмора мне особенно интересна, ведь она считается подступом к горе Кайлас.
Какое–то время он смотрел на меня молча. Потом сказал:
– Сейчас вы не можете отправиться туда, да и в любом случае, Кайлас теперь расположен в Китае. Вместо этого вам нужно отправиться в Кашмир. Оттуда вы можете идти в Амарнатх, священное место паломничества индусов, там вы сможете увидеть пещеры, и в них – ледяной лингам Шивы.
– Да. Вернуться ко льду…
Таким образом, мне предстояло посетить Шиву в его заснеженном обиталище в Амарнатхе. Там я попытаюсь раскрыть его секрет, проникнуть в его таинство. Я начинал чувствовать крепость и силу, а надежда на новое приключение наполняла меня радостью. Я прошел к столу в углу комнаты, и достал свои карты Гималаев.
XXVI. Гробница Иисуса
Трансгималайская область включает в себя Гиндукуш, Каракорум, Квунлун и Кайлас – эти горные цепи простираются, подобно расходящимся морским волнам. Но имя Гималайя, что значит «обиталище снегов», более применимо к величественным вершинам, тянущимся от западных границ Китая до Кумаона, Кашмира, и, наконец, до Нанга Парбат на другой стороне. Высочайшие пики этих гор, и так самых высоких в мире, расположены в Непале. Меньшие горные гряды трансгималайского пояса относительно ниже, и второй по высоте пик, К–2, находится в Каракоруме. В совокупности же, эти необозримые гиганты, почитаемые в качестве жилища богов, простираются от Китая до долины Инда, заканчиваясь громадной скалой Нанга Парбат.
Несомненно, самая изолированная из этих вершин – каракорумская К–2. Она поднимается посреди пустыни, и вид ее подобен парящему над бесплодными степями ангелу. Ближайшее к ней поселение – расположенная в шести днях пути деревушка. В своем одиночестве она подобна и Нанга Парбат, но белое свечение ее пика даже еще более прекрасно. Сложно быть точным, сравнивая эти горы, ведь многие из восхитительных вершин, как например, Ракапоши, почти неизвестны. А горы Памира можно увидеть только с территории Туркестана.
Необычайная высота Гималаев обусловлена их гранитной сердцевиной, сохранившей высоту, в то время как меньшие предгорья сточились эрозией. Центральная часть горного массива и есть чистый гранит. Эти чрезвычайно высокие пики сотворены воздействием великих сил на особенно чувствительную к геологическим сдвигам породу. Их вершины сберегли высоту благодаря плотной мантии снега и льда, оберегающей их от разрушительных атмосферных явлений, внезапных ливней и колебаний температуры. Погода быстро стачивала предгорья, лишенные снежного покрова. Считается, что Гималаи образовались, когда огромная масса гранита была исторгнута из недр планеты сквозь слой менее плотной коры. Никто не знает, достигли ли Гималаи своей предельной высоты, или продолжают расти до сих пор. Одна из теорий называет Гималаи относительно молодым геологическим образованием, а значит, всё еще испытывающим активное влияние создавших его сил.
Тысячи лет эти вершины существовали в уединении, и первые признаки другой жизни появились здесь всего миллион лет назад. В то время Кашмир, лежащий к югу от гигантских гор, был почти целиком скрыт в водах. На самом деле, большая часть северо–запада индийского континента была огромным озером, на юге ограниченным полоской земли, соединяющей Индию с Африкой. Потом, около трехсот тысяч лет назад, в Кашмир пришел человек. Его появление, конечно, остается неизъяснимой загадкой, но жизнь, вероятно, зародилась где–то, где встретились море и суша, где горячие солнечные лучи придали плотность вязкой влаге. Там Вселенная, должно быть, впервые выразила свою сокрытую мощь, сочетав те элементы природы, что ранее выражались в небе и земле, а также в рае и аде.
Тем временем громады гималайских пиков продолжали уединенное существование, столетиями сохраняя тишину, которую теперь можно застать лишь в пустыне Гоби да в бесплодных просторах Антарктики. Но боги, должно быть, говорили, пусть и языком молчания, и спустя сотни веков людям пришлось взойти на Гималаи, чтобы услышать их голоса. От самых начал, и примитивные племена Индии, и арийские захватчики почитали эти горы богами Индии; такими они и остались, и Канченджанга, Аннапурна, Нанга Парбат и гора Кайлас, также называемая горой Меру, имеют выраженные и узнаваемые личности. Хотя есть и другие претенденты на такую честь, но всё же, если Ковчег и вправду был, то коснулся суши он на одной из этих гор. По всей вероятности, он пристал к вершине горы Кайлас – священной обители Шивы и его супруги Парвати.
Наконец, пройдя долгими равнинами и перевалив через горные хребты, я оказался в центральной долине Кашмира, и достиг города Шринагар. Этот край напомнил мне о родине; здешний пейзаж составляли равнины, окруженные голубыми горами и озера, обрамленные высокими деревьями. Почитаемый когда–то в этих озерах и каналах змей Нага открыл магическую формулу, спасшую весь мир от вод Потопа. Но секрет этот давно утерян, и сегодня в Кашмире господствует дух ислама. Как бы то ни было, мне сообщили, что за садами Шалимара, вероятно, недалеко от того места, где Шива открыл суры философии трика мудрецу Васугупте, я смогу найти жилище свами Лахманджу. Как и его предки, этот молодой свами избрал жизнь в идиллическом уединении, за изучением философии трика – особого плода кашмирского шиваизма.
В один из полдней, вскоре после моего прибытия, я решил навестить его. Оказалось, что он живет на верхнем этаже деревянного дома, и, чтобы подняться в его комнату, нужно взобраться по наружной лестнице. Свами был босоног и одет в длинную тунику, голова обрита. Он выглядел очень молодым, а его темные глаза были способны видеть и в послеполуденных тенях.
На белом полотне, разостланном на полу, мы сели друг напротив друга, скрестив ноги. Я заметил несколько книг и письменных принадлежностей, а в углу дымились палочки сандалового дерева. Снаружи лаяли собаки, где–то вдали пастухи созывали овец. Долгое время мы сидели в молчании, а потом я задал вопрос:
– Как можно, придерживаясь монизма, признавать многообразие форм реальности? Не могло ли творение повлиять на Абсолют? А если так, то зачем вообще Абсолют проявлял себя? Почему оказалось так, что Парамашива, Идеальный, цифра ноль, почувствовал необходимость сотворить мир?
Свами покачал головой и закрыл глаза, прежде чем ответить:
– Абхинав предвосхитил это возражение словами: «Мы не можем спрашивать, почему тот или иной предмет делает что–либо, просто его действие – часть его собственной природы; действие принадлежит к сущности. Природа предмета не подлежит вопрошению. Абсурдно спрашивать, для чего жжет огонь, или почему вода утоляет жажду, а холод студит. Они действуют так просто из своей природы; так, и в природе Парамашивы было проявить себя. Что касается того, мог ли мир сотворенный изменить Абсолют или уничтожить его вечную природу, то это невозможно, потому что все вещи, сотворенные в их множестве, по–прежнему остаются в Абсолюте, так же как и волны остаются частью моря. Нельзя сказать, что океан изменяется движением волн или приливами. Они вздымаются и падают, но океан остается неизменным. Так и Парамашива не затрагивается творением. Только Парамашива существует независимо и безусловно: все воспринимаемые формы зависимы и обусловлены; они конечны и не могут состязаться с Абсолютом».
Процитировав Абхинаву, свами Лахманджу вновь погрузился в молчание. А я смотрел на него, гадая, о чём же он думает, и верит ли сам в те слова, которые воспроизводит. Там, где трика оправдывает творение мира, Веданта хранит молчание и не пытается дать объяснения; она просто отрицает реальность и называет ее Иллюзией. Веданта не толкует таинства или понятия об изначальном несуществовании. А трика, с другой стороны, пользуется в своих объяснениях образом океана – и эти сравнения дороги душе Индии, дыханию здешнего климата.
Тогда я сказал свами так:
– Нет ничего более опасного, чем образ, чем сравнение с видимым для объяснения невидимого. Такие сравнения кажутся настолько несомненными и точными, что я уверен в их неточности и ненадежности. Я очень скептически отношусь к образам; я совсем мало доверяю тому, что выглядит верным…
Свами остался безмолвен, и в сумраке неуловимо качал головой из стороны в сторону.
Я решил оставаться какое–то время в плавучем домике на озере Дахал – здесь я отыскал уединенный уголок у обширных зарослей лотосов, устилавших всю поверхность воды до ближайшего острова. Вместе с плавучим домом я получил шикару: что–то наподобие венецианской гондолы – на ней я иногда отправлялся в Шринагар. Большую же часть времени я проводил в праздности, на борту моего дома: украшенного искусной резьбой, обставленного удобной мебелью, устланного персидскими, афганскими и турецкими коврами и мягкими подушками. Дом был причален к заросшему цветами клочку земли, и время от времени я слышал голоса детей и землепашцев, проходивших мимо.
Поздними вечерами я сидел на палубе, наблюдая, как ночь укрывает голубые холмы вокруг; зрелище напоминало мне об озере на юге Чили. За холмами лежал Ладакх, а еще дальше – Тибет и степи Центральной Азии. Здесь начинался гималайский регион, ведущий к Кайласу и к зачарованной пещере Амарнатх, в которой скрыт ледяной лингам Шивы.
Постепенно солнце погружалось за горы, окрашивая озеро и лотосы алым. Шикара, украшенная гирляндами ярких цветов, плавно скользила мимо, и я слышал, как поет в ней лодочник, и как ему вторит ребенок. Их странные, прозрачные голоса восходили в восточных модуляциях, и тогда я понимал, что всё–таки нахожусь далеко от родной страны. Наши голоса в песнях или очень высокие, или, наоборот, низкие; они не колышутся, подобно неспешным каналам, в которых раньше частым гостем был Змей.
С приходом ночи я медленно засыпал, опрокинувшись на подушки. В пустотах между снами мне казалось, будто я слышу звук необычайной флейты, делающийся всё более громким. Я открыл глаза, но пение флейты не исчезло; наоборот, продолжаясь, оно всё усиливалось, и я подумал, что, должно быть, какой–то пастух бредет вдоль полоски земли, к которой причален мой дом. Но рождавшиеся звуки не казались действительными или реальными, они будто доносились из отдаленных эпох, и я вспомнил о боге Пане, игравшем на флейте в древней Греции. Мелодия была чрезвычайно сокровенной и полной намеков. Я часто слышал флейты в темноте ночей в старом Дели, и мне знакома музыка заклинателей змей; но эта кашмирская флейта, кажется, звучала из бездны языческих времен, из античных областей Греции и Крита. Может быть, услышанный мною флейтист был богом, пересекшим равнины Центральной Азии, прошедшим через Искандарию и взобравшимся на снежные вершины Каракорума и Хайберского прохода, чтобы найти это тихое озеро, напоенное ароматом цветущих лотосов.
И тогда я вспомнил сон, виденный мною более двадцати лет назад. В том сне я оказался на далеком острове моей родной страны, Чилоэ, и мне навстречу двигалась телега, подскакивавшая на кочках дороги. Земля поросла папоротником, а вокруг стояли необъятные высокие деревья. Когда телега подъехала близко, я увидел в ней мальчика в меховой шапке. Он играл на флейте, и проезжая мимо, одарил меня необычайной улыбкой. Его глубокие глаза пронзили меня, как будто желая напомнить о чём–то, что я и так уже знал.








