Текст книги "Александр Македонский. Трилогия (ЛП)"
Автор книги: Мэри Рено
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 84 страниц)
Демосфен, сын Демосфена из Пеонии, проснулся на рассвете, приподнял голову с простыни и огляделся вокруг. Комната в царских покоях для гостей просто великолепна. Зелёный мраморный пол, у двери и окон пилястры с золочёными капителями, табурет для его одежды инкрустирован слоновой костью, ночной горшок италийской работы с рельефными гирляндами… Дождь кончился, но задувал порывами леденящий ветер. На нём было три одеяла, но он с удовольствием взял бы ещё столько же. Его разбудила потребность в горшке, но горшок был в дальнем углу, а ковра на полу не было. Вставать противно… Он помедлил, скрючившись и обхватив себя руками. Сглотнув, ощутил саднящую боль в горле. Его опасения, возникшие в дороге, сбывались: в этот великий день – величайший из всех дней его жизни – у него начинается простуда.
Он с тоской подумал о своём уютном доме в Афинах, где Кикнос, его раб, перс, и одеял принёс бы побольше, и горшок поставил бы у самой постели, и приготовил бы горячего молока с травами и мёдом… Это смягчило бы ему горло и вернуло бы голос… А теперь он лежал, как великий Эврипид, который встретил здесь свою смерть, заболев среди варварской роскоши. Неужто ему суждено стать ещё одной жертвой этой суровой страны, родины пиратов и тиранов? Неужто и его погубит утёс этого чёрного орла, хищно нависшего над всей Элладой, готового наброситься на каждый ослабевший, истекающий кровью город? Но с крыльями, омрачавшими небо над ними, они боролись беспрестанно; несмотря на мелочную корысть и междоусобицы, вопреки всем предостережениям, знамениям и пророчествам… И вот, сегодня он должен встретиться с хищником лицом к лицу – а у него нос заложило!
На корабле, по пути сюда, он вновь и вновь проговаривал свою будущую речь. Он должен был говорить последним. Чтобы уладить спорный вопрос, кому за кем выступать, они согласились, что говорить будут, начиная с самых старших – и дальше по очерёдности возраста. В то время как все остальные выдвигали доказательства своего старшинства, он страстно заявил, что он самый младший; с трудом веря, что они на самом деле настолько слепы: не понимают, какую возможность дарят ему. Поверил только тогда, когда был составлен самый последний список.
От горшка, стоявшего вдалеке, взгляд его скользнул на вторую кровать. Его сосед Эсхин спокойно спал, раскинувшись на спине. Ну до чего ж здоров, смотреть противно! Теперь его длинные ноги торчали из-под одеял, а широкая грудь гудела в резонанс с храпом. Проснувшись, он всегда резво подбегал к окну и проделывал свои эффектные голосовые упражнения, которые не оставлял с тех пор как выступал на сцене. Если кто-нибудь предупреждал его, что снаружи холодно, он отвечал, что на том или том привале в армии было и похуже. Он должен был говорить девятым, Демосфен десятым. Но казалось – никакое благо не доходит к нему неподпорченным. У него было последнее слово, неоценимое в любом суде; его не купишь ни за какие деньги. Но некоторые из самых сильных аргументов уже будут изложены теми, кто выступит раньше; а потом ему придётся выступать вслед вот за этим человеком – а у него импозантная внешность, мощный голос и тонкое чувство времени; и память актёра, которая позволяет ему говорить без остановки, пока льётся вода из часов, ни разу не заглянув в записи; и – самый несправедливый дар богов – он может говорить экспромтом, если нужно.
А ведь совершеннейшее ничтожество! Воспитан в нищете; правда, отец его, школьный учитель, вколотил в него достаточно грамоты, чтобы дать ему жалованье мелкого чиновника, но мать – та и вовсе жрица какого-то жалкого, занюханного иммигрантского культа, запрещённого законом… Кто он такой, чтобы чваниться в Собрании среди людей, учившихся в ораторских школах?!.. Нет сомнений, он держится только на взятках; но нынче без конца только и слышишь, что о его предках, – эвпатридах разумеется, – разорённых Великой Войной, и о его военных подвигах на Эвбее. Какая затасканная сказка!
Снаружи в сыром воздухе скрипуче прокричал коршун, над кроватью пронёсся очередной порыв холодного ветра… Демосфен закутал в одеяла своё тощее тело и с горечью вспомнил, как накануне вечером, когда он пожаловался на мраморный пол, Эсхин заметил бесцеремонно: «Никогда бы не подумал, что тебе это может не нравиться, при твоей-то северной крови.» Уже много лет никто ему не напоминал, что дед его женился на скифке, дочери метэка; и только богатство его отца позволило ему выцарапать гражданство. Он-то думал, что всё это уже давно забылось… Теперь, воротя свой простуженный нос от спящего Эсхина и оттягивая хоть на несколько мгновений неизбежный поход к горшку, он злобно бормотал: «Ты был репетитором, а я учёным… Ты был прислужником, а я посвящённым…. Ты протоколы переписывал, а я прения вёл… Ты был третьеразрядным актёром, а я сидел в первом ряду…» На самом деле он никогда не видел Эсхина на сцене; но уж так хотелось, чтобы это было правдой, что он добавил: «Тебя освистывали, а я свистел».
Пол под ногами казался зелёным льдом, от струи шёл пар. Постель тотчас остыла; теперь оставалось только одеваться и двигаться, чтобы хоть как-то разогреть себе кровь. Если бы Кикнос был здесь!.. Но Совет приказал им торопиться, остальные по-дурацки предложили обойтись без слуг… Если бы он один взял своего – это дало бы всем его врагам хороший повод для целой кучи нападок!..
Поднималось бледное солнце, ветер стихал. Снаружи должно быть теплее, чем в этом мраморном склепе… Мощёный двор был пустынен, если не считать какого-то бездельника, мальчишки-раба. Вот что, он сейчас возьмёт свой свиток и ещё раз прорепетирует речь. Но если заняться этим здесь, то Эсхина разбудишь; а тот начнёт удивляться, что ему до сих пор нужен написанный текст, и хвастаться, что сам он всё всегда выучивает сразу.
В доме никто ещё не проснулся, только рабы. Он посмотрел на каждого, в поисках греков. При осаде Олинфа было захвачено много афинян, и у всех послов были полномочия уладить дела с выкупом, где появится такая возможность. Он твердо решил выкупить каждого, кого найдёт, хотя бы и за свой собственный счёт. На лютом холоде, в этом мерзком, чванливом дворце, он согревал себе сердце мыслями об Афинах.
В раннем детстве его баловали, но школьные годы были ужасны. Отец – богатый торговец – умер, оставив его на попечение нерадивых опекунов. Он был хилым парнишкой и ничьих желаний не возбуждал, зато сам возбуждался часто. В мальчишьем гимнасии это проявилось очень явно, и непристойное прозвище прилипло к нему на долгие годы. В отрочестве он узнал, что опекуны растаскивают его наследство; а у него не было никого, кто взял бы на себя ведение его судебных дел, – только он сам, заика несчастный. Он учился упорно; он занимался до изнеможения, в тайне, подражая актёрам и ораторам, пока не подготовился. Но когда, наконец, выиграл процесс – от денег осталось не больше трети. Он начал зарабатывать себе на жизнь единственным делом, в котором был искусен, и постепенно разбогател на полуприличной мелкой поживе; а в конце концов начал ощущать и крепкое вино власти, когда толпа на Пниксе стала слушать его, затаив дыхание, и верить каждому его слову. Все эти годы он защищал свою слабую, истерзанную гордость доспехами гордости Афин. Афины должны вернуть себе прежнее величие; это будет его трофей победителя – такой, который сохранится до конца времен.
Он ненавидел очень многих – одних по достойным причинам, других из зависти, – но больше чем их всех вместе взятых ненавидел он человека, которого ни разу в жизни не видел, сидящего в этом старом кичливом дворце. Македонского тирана, готового превратить Афины в зависимый город. В коридоре татуированный синей краской раб-фракиец чистил пол. Сознание, что он афинянин, – что нет в мире племени выше, – вновь поддержало Демосфена, как и всегда. Царь Филипп должен узнать, что это значит. Да, он зашьёт рот этому человеку, как говорят в судах. Так он пообещал своим коллегам.
Если бы царю можно было бросить открытый вызов, то не было бы нужды в посольстве. Но можно напомнить о прежних узах – и тонко, но достаточно ясно показать, как он нарушал обещания, как раздавал заверения с единственной целью выиграть время, как натравливал одни города на другие, как стравливал разные партии, как оказывал поддержку врагам Афин – и в то же время соблазнял или уничтожал их друзей. Начало речи уже было отшлифовано; но у него есть наготове небольшой эпизод, который надо вставить после вступления; если его слегка подработать – очень хорошо пойдёт. Он должен произвести впечатление не только на Филиппа, но и на остальных послов; со временем кое-кто из них может стать более влиятелен, чем сегодня. И уж во всяком случае он опубликует свою речь.
На каменных плитах мощёного двора валялись ветки, оборванные ветром. Возле низкой стены стояли кадки с подрезанными, облетевшими кустами роз. Неужели они цвели здесь когда-то? Вдали виднелись бело-голубые горы, прорезанные чёрными ущельями; леса под ними густы, словно мех… По ту сторону стены пробежали двое молодых людей, оба без плащей, перекликаясь друг с другом на своём варварском наречии. Он колотил себя руками по груди, топал ногами, сглатывал слюну, в тщетной надежде что больное горло станет получше, – а в голову закралась невольная мысль, что люди, выросшие в Македонии, должны быть более закалёнными. Даже мальчишка-раб, которому конечно не мешало бы заняться обломанными ветками, казалось, ничуть не мёрз в своей единственной грубой одёжке, спокойно сидел на стене; ему было настолько тепло, что он мог и не двигаться. Однако, хозяину не мешало бы обуть его, по крайней мере…
Работать, работать… Он развернул свой свиток на втором абзаце и – шагая, чтобы не замёрзнуть, – начал говорить, пробуя то так то эдак. Взаимосвязь модуляций и ритмов, подъёмов и спадов, обвинений и увещеваний – превращала каждую произнесенную им речь в законченное произведение искусства. Если его перебивали и он должен был ответить – отвечал как можно короче: чувствовал себя уверенно только тогда, когда возвращался к написанному тексту. Только хорошо отрепетировав, мог он произнести свою речь поистине достойным образом.
– Таковы были, – читал он в пустом дворе, – многочисленные услуги нашего города отцу твоему Аминту. Но до сих пор говорил я о вещах, которых ты, естественно, помнить не можешь, поскольку в то время еще не родился. Позволь же напомнить о добрых делах, которых ты был свидетелем, которые относились уже к тебе самому!..
Он сделал паузу. Здесь Филипп должен заинтересоваться.
– И родичи твои, уже старые сегодня, подтвердят всё сказанное мною. Когда отец твой Аминт и дядя Александрос оба погибли; а вы с братом Пердиккой были малыми детьми; а мать ваша Эвридика была предана теми, кто клялся ей в дружбе; а изгнанник Павсаний возвращался, чтобы бороться за трон, воспользовавшись возникшими обстоятельствами и не без поддержки…
Он говорил, расхаживая по двору, и теперь не хватило воздуха закончить фразу. Переводя дыхание, он заметил, что мальчишка-раб спрыгнул со стены и идёт за ним. Ему вспомнились давние годы, когда его передразнивали, – он резко обернулся, чтобы поймать мальчишку на ухмылке или непристойном жесте. Но мальчик смотрел на него открыто и серьёзно, в ясных серых глазах не было и тени насмешки. Должно быть, его привлекла новизна жестов и интонаций, как какую-нибудь зверюшку привлекает флейта пастуха. Дома, когда репетируешь, слуги спокойно проходят мимо и внимания не обращают…
– … когда, поэтому, наш генерал Ификрат пришёл в эти земли, Эвридика, мать твоя, послала за ним и – как утверждают все бывшие при этом – подвела к нему твоего старшего брата Пердикку, а тебя, совсем маленького, посадила к нему на колени и сказала: «Отец этих сирот, пока был жив, считал тебя своим сыном…»
Он остановился. Взгляд этого мальчишки сверлил ему спину. Чтобы крестьянское отродье глазело на тебя, словно на скомороха, – это начинает надоедать. Он угрожающе махнул рукой, будто отгоняя собаку.
Мальчик попятился на несколько шагов и остановился, глядя на него снизу вверх, чуть склонив голову набок. И сказал по-гречески, чуть высокопарно и с сильным македонским акцентом:
– Продолжай, пожалуйста. Продолжай про Ификрата.
Демосфен заговорил снова. Он привык обращаться к тысячным толпам, но теперь оказалось, что этот единственный, только что обнаруженный слушатель совершенно нелепо смущает его. И вообще, откуда он взялся?.. Что бы это могло значить? Хоть он одет по-рабски, это не садовник. Кто его прислал, и зачем?
Присмотревшись внимательнее, он обнаружил, что мальчик чисто вымыт, даже волосы чистые. Нетрудно догадаться, что это значит. Особенно в сочетании с такой внешностью. Конечно же, это наложник хозяина своего; и мужчина использует его – хотя он и совсем ещё мал – для своих тайных поручений. Почему он всё время слушал?.. Демосфен недаром прожил больше тридцати лет в бесконечных интригах. В мозгу у него моментально пронеслось несколько возможных вариантов. Быть может, кто-нибудь из людей Филиппа старается предупредить царя заранее?.. Но слишком не похоже, чтобы для этого выбрали такого юного шпиона… Тогда что же?.. Или это связной?.. Но к кому?
Кто-то из их десятки наверняка подкуплен Филиппом. Пока они ехали сюда, эта мысль не давала ему покоя. Раньше он подозревал Филократа. Где взял он деньги на большой новый дом? Как смог купить сыну призового коня? И он стал вести себя как-то иначе, когда они приблизились к Македонии…
– Что с тобой? – спросил мальчик.
Демосфен вдруг осознал, что всё время пока был углублён в себя, этот маленький раб неотрывно следил за ним. Он разозлился. И медленно, чётко, на кухонном греческом, каким говорят с рабами-чужеземцами, спросил:
– Чего тебе? Кого ищешь? Кто хозяин?
Мальчик снова наклонил голову и, вроде, собрался ответить, но видимо передумал. Совершенно правильно и с меньшим акцентом, чем в первый раз, он спросил:
– Скажи пожалуйста, будь добр, Демосфен ещё не выходил?
Даже себе самому он не признался, что почувствовал себя уязвлённым. Привычная осторожность заставила его ответить:
– Мы, послы, все одинаковы. То, что хотел сказать ему, можешь сказать мне. Зачем он тебе нужен?
– Просто так, – сказал мальчик, ничуть не смутившись тоном строгого допроса. – Хочу его увидеть.
Похоже, что скрываться не имело смысла.
– Я Демосфен. Что ты хотел мне сказать?
Мальчик улыбнулся такой улыбкой, какой хорошо воспитанные дети встречают неудачные шутки взрослых:
– Я знаю, какой он. А кто ты на самом деле?
Тут действительно что-то серьёзное! Быть может, он на пороге какой-то тайны, которой цены не будет!.. Он инстинктивно огляделся вокруг. В этом здании может быть полно глаз; и рядом нет никого, кто мог бы ему помочь, придержать мальчишку, не дать ему закричать и всполошить это осиное гнездо. В Афинах он часто стоял возле дыбы, рядом с палачом, когда рабов допрашивали так, как дозволял закон. Чтобы рабы дали показания против своего хозяина, для них надо иметь что-то такое, чего они будут бояться больше, чем самого хозяина. Иной раз попадались и такие малыши, вроде этого; когда идет следствие, мягкость недопустима… Но здесь он был среди варваров и не имел под рукой никаких законных средств. Ладно, придётся постараться самому, он сделает всё, что сможет…
В этот момент из окна гостевых покоев раздались рулады громкого, сочного голоса. Эсхин стоял, выпятив грудь, его обнажённый торс был виден до пояса. Мальчик оглянулся на звук и воскликнул:
– Вот он!
Первым чувством Демосфена была слепая ярость. Он едва не взорвался от скопившейся зависти. Но надо сохранять спокойствие, надо думать, надо двигаться шаг за шагом… Значит, вот кто предатель! Эсхин! Ничего лучшего нельзя было и представить себе. Но нужно иметь хоть какое-то свидетельство, какую-то зацепку; явное доказательство – это уж слишком, об этом и мечтать нечего…
– Это Эсхин, сын Атромета, – сказал он. – До недавнего времени профессиональный актер. Он и делает актерские упражнения для голоса. В гостевых покоях тебе каждый скажет, кто он. Спроси, если хочешь.
Мальчик медленно переводил взгляд с одного из них на другого. Пунцовый румянец пополз от груди до самого лба, окрашивая чистую кожу. Он не произносил ни звука.
Ну, – подумал Демосфен, – теперь мы сможем узнать что-нибудь интересное… Но одно было совершенно несомненно – эта мысль ворвалась в сознание, несмотря на то, что он обдумывал свой очередной ход, – несомненно было, что он никогда в жизни не видел такого красивого мальчишки. Теперь, когда он покраснел, казалось, что вино налито в алебастровый сосуд и смотрится на просвет. Желание стало неотвязным, мешало думать. Потом, потом… Сейчас, быть может, всё зависит от того, удастся ли ему сохранить ясность мыслей. Он узнает, кто хозяин этого мальчишки, и быть может его удастся купить. Кикнос давно уже утратил красоту; он полезен – но и только… Надо будет действовать осторожно, найти надёжного агента… Но сейчас необходимо расколоть мальчишку, пока он не оправился от первого замешательства, сейчас нельзя думать ни о чем другом…
Демосфен сказал резко:
– А теперь говори-ка правду, не вздумай лгать. Зачем тебе нужен Эсхин? Давай, говори всё. Я уже достаточно много знаю.
Наверно, пауза получилась слишком долгой: мальчишка успел собраться и смотрел теперь без тени смущения, даже дерзко.
– Вряд ли ты что-нибудь знаешь, – сказал он.
– Ты пришел к Эсхину. С чем ты пришел? Давай, рассказывай! И не смей лгать!
– Чего ради я стал бы лгать? Я тебя не боюсь.
– Это мы посмотрим. Так чего ты от него хочешь?
– Ничего. И от тебя тоже.
– Ах ты, мерзавец бесстыжий! Не иначе, хозяин тебя балует и портит…
Он продолжил эту тему, пользуясь случаем, чтобы добиться чего-нибудь для себя, – и похоже, мальчик понял; если не слова по-гречески, то, во всяком случае, его намерения.
– Прощай, – сказал он коротко.
Это не годилось.
– Подожди! Не убегай, пока я не закончил свою речь. Кому ты служишь?
Невозмутимо, с легкой улыбкой, мальчик посмотрел на него и ответил:
– Александру.
Демосфен нахмурился. Похоже, среди македонцев из хороших семей Александром зовут каждого третьего. А мальчик тем временем помолчал задумчиво и добавил:
– И богам.
– Ты зря транжиришь моё время, – воскликнул Демосфен, вновь охваченный своими чувствами. – Не смей уходить. Иди сюда!..
Мальчик уже отворачивался – он схватил его за кисть. Тот отодвинулся на всю длину руки, но вырваться не пытался. Только смотрел. Глубоко посаженные глаза сначала расширились, а потом, казалось, посветлели из-за сузившихся зрачков. Он сказал очень медленно, на очень правильном греческом:
– Забери с меня свою руку. Иначе ты скоро умрёшь. Это я тебе говорю.
Демосфен отпустил. Ужасный мальчишка, от него страшно становится! Ясно, что это фаворит какого-нибудь очень влиятельного вельможи. Угрозы его, разумеется, мало что стоят, но это Македония… Мальчишка был свободен, но не уходил, задумчиво разглядывая его. И у него в животе зашевелилось что-то холодное. Вспомнились засады, яды, ножи из-за угла в спину… К горлу подступила тошнота, и по спине поползли мурашки. А мальчишка стоял неподвижно и глядел на него из-под копны спутанных волос. Потом отвернулся, перепрыгнул через низкую стену – и исчез.
Голос Эсхина из окна то гудел в самом низком регистре, то возносился – ради эффекта – тончайшим фальцетом. Подозрение, только подозрение! Ничего такого, что можно было бы пришпилить к обвинительному акту. А болезнь из горла добралась уже и до носа… Демосфен отчаянно чихнул. Просто необходимо выпить горячего отвара, даже если его приготовит какой-нибудь здешний невежда. Сколько раз говорил он в своих речах о Македонии, что в этой стране никогда ещё не удавалось приобрести ничего хорошего, даже порядочного раба.
Через окно вливается полуденное солнце, согревая комнату и украшая пол кружевом теней от распускающихся листьев. Олимпия на своём позолоченном кресле с резными розами, под локтем у неё кипарисовый столик, а сын сидит на низком табурете возле её колен. Зубы у него сжаты, но время от времени сквозь них прорывается едва слышный стон нестерпимой боли: она расчёсывает ему волосы.
– Самый последний узелок, дорогой мой.
– А ты не можешь его отрезать?
– Чтобы ты обгрызанным стал?.. Ты хочешь выглядеть, словно раб?.. Если бы я за тобой не следила, ты бы уже завшивел, честное слово. Ну всё. Закончили. Поцелую тебя за то, как замечательно ты держался, и можешь есть свои финики. Только платье моё не трогай, пока у тебя руки липкие. Дорис, дай щипцы.
– Они ещё слишком горячие, госпожа. Ещё шипят.
– Мама, не надо мне волосы завивать! Никто из мальчиков так не ходит…
– Ну а тебе-то что? Ты должен вести других, а не следовать за другими. Разве тебе не хочется быть красивым для меня?
– Возьми, госпожа. Теперь уже не обожгут.
– Замечательно. Ну, теперь не вертись, а то ошпарю. Я это делаю лучше цирюльников, правда? Никто не догадается, что кудри не настоящие.
– Но они ж меня видят каждый день! Все, кроме…
– Сиди спокойно. Что ты сказал?
– Ничего. Я думал про послов. Ты знаешь, я наверно всё-таки надену украшения. Ты была права, перед афинянами надо одеться по-настоящему.
– Конечно! Мы сейчас что-нибудь подберём. И одежду подходящую.
– И потом, у отца ведь тоже будут украшения.
– О, да! Но ты их носишь лучше.
– Я только что Аристодема встретил. Он сказал, я так вырос, что он едва меня узнал.
– Обаятельный человек. Надо пригласить его сюда. Мы сами это сделаем, без отца.
– Ему надо было уходить, но он представил мне ещё одного бывшего актёра, его зовут Эсхин. Он мне понравился, рассмешил меня.
– Его тоже можно пригласить. Он из благородных?
– У актёров это всё равно. Он мне рассказывал о театре. Как они ездят, и ещё – как избавляются от человека, с которым плохо работать.
– Надо быть поосторожнее с этими людьми. Надеюсь, ты не сказал ничего лишнего?
– Нет конечно. Я расспрашивал о партии мира и партии войны в Афинах. Мне кажется, он сам был в партии войны, но мы оказались не такими, как он себе представлял. Мы хорошо с ним поладили.
– Не давай никому из этих людей возможности похвастаться, что его как-то выделили из остальных.
– Он хвастаться не станет.
– Что ты имеешь в виду? Он что, фамильярничал с тобой?
– Нет конечно. Мы просто разговаривали, вот и всё…
Она запрокинула ему голову назад, чтобы завить локоны над лбом. Когда её рука оказалась на уровне его губ, он поцеловал её. В дверь постучали.
– Госпожа, царь велел сказать, что он уже вызвал послов. Он хочет, чтобы принц вошёл вместе с ним.
– Передай, сейчас будет.
Она огладила ему волосы, локон за локоном, и оглядела его. Ногти подстрижены, только что выкупан… Сандалии с золотыми бляшками стоят наготове… Она подобрала ему хитон из шафрановой шерсти, с каймой, которую сама вышивала в пять цветов, красную хламиду на плечо и большую золотую булавку. Поверх хитона начала застегивать пояс с золотой филигранью. Она не особо спешила: если одеть его слишком рано, то ему придется дольше быть с отцом, ждать послов вместе с ним.
– Ещё не всё? – спросил он. – Отец-то ждёт!..
– Он же только что за ними послал.
– Наверно, они уже подошли.
– Тебе ещё надоест слушать их занудные речи.
– Что поделаешь. Надо же учиться, как делаются дела… А я Демосфена видел…
– Того самого? Великого Демосфена? Ну и как он тебе понравился?
– Совсем не понравился.
Она посмотрела на него, отвлекшись от пояса, удивлённо подняв брови, и заметила усилие, с каким он повернулся к ней.
– Отец говорил мне, но я не верил. Однако он оказался прав.
– Надень плащ. Или хочешь, чтобы я тебя одевала, как маленького?
Он молча накинул плащ на плечо; молча, непривычными пальцами, она стала втыкать иглу пряжки в ткань, а та подалась слишком легко. Он не шелохнулся. Она спросила резко:
– Я тебя уколола?
– Нет.
Он встал на колено завязать сандалию. Ткань соскользнула с шеи, и она увидела кровь.
Она прижала к царапине полотенце и поцеловала завитую голову, чтобы помириться до того, как он уйдёт к её врагу. Когда он пошёл к Залу Персея, боль от иглы скоро прошла. А другая боль держалась так, словно он с ней родился. Он не мог вспомнить такого времени, когда бы не испытывал её.
Послы стояли перед пустым троном, за которым вздымалась гигантская фреска: Персей спасает Андромеду. У каждого за спиной было по жёсткому креслу; но даже самым ярым демократам было ясно, что сядут они только тогда – не раньше, – когда царь пригласит их сесть. Глава посольства, Филократ, с нарочитым интересом и беспокойством оглядывался вокруг, изо всех сил стараясь не показать, что он здесь свой человек. Как только определился порядок выступлений и их содержание, он составил краткий обзор и тайно послал его царю. Филипп славился своим умением говорить экспромтом, сильно и умно, но будет благодарен за такую возможность проявить себя в полном блеске. А его благодарность Филократу и так уже была достаточно весомой.
Демосфен стоял крайним слева (они расположились по порядку выступлений), с трудом сглатывая слюну и вытирая нос углом плаща. Стоило ему поднять глаза, он натыкался на яркий взгляд прекрасного юноши с крылатыми ногами, парившего в голубом воздухе. В правой руке у него был меч; в левой он держал за волосы ужасную голову Медузы, направляя её смертоносный взгляд на морского дракона в волнах под ним. Прикованная к заросшей скале распростёртыми руками, с телом, просвечивающим сквозь тонкое платье, и с волосами, раздутыми ветром, который поднял её герой, – Андромеда смотрела на своего спасителя безумными, влюблёнными глазами.
Это был шедевр. Такой же прекрасный, как роспись Зевксия на Акрополе, только ещё больше по размерам. Демосфену было горько, словно эту фреску отобрали в качестве трофея. Прекрасный смуглый юноша, в великолепной наготе (наверняка, для эскизов позировал кто-нибудь из афинских атлетов той великой эпохи), надменно взирал на наследников славы и величия своего города. Демосфен снова ощутил то испуганное замешательство, какое испытывал в давние дни в палестре, когда начинал обнажать своё тощее тело. Вокруг него небрежно расхаживали мальчишки, вызывавшие всеобщее восхищение, подчёркнуто не обращая внимания на публику, глазевшую на них, – а ему доставались только насмешки и то ненавистное прозвище.
Ты мёртв, Персей. Прекрасен, храбр – но мёртв. И нечего тебе так смотреть на меня. Ты умер от малярии на Сицилии, ты утонул в Сиракузской гавани, ты погиб от жажды, отступая без глотка воды. Под Козьей Речкой спартанцы связали тебя и перерезали тебе горло. Палач Тридцати Тиранов пытал тебя калёным железом, а потом задушил. Придётся Андромеде обойтись без тебя. Пусть ищет помощь, где найдёт, – ведь голова дракона вновь показалась меж волн…
Афина парила в небесах, стоя на облаке, и вдохновляла героя. Сероглазая Владычица Победы! Прими меня таким, каков я есть. У меня нет другого оружия кроме слов, но твоя мощь превратит их в меч и Горгону… Только дай мне отстоять крепость твою до тех пор, как она породит новых героев.
Афина ответила ему спокойным взглядом. Глаза у неё серые, как и должно быть… Ему показалось, что он снова ощутил рассветный холод, и пустой живот свело от страха.
Но вот у внутренней двери возникло какое-то движение. Вошёл царь с двумя генералами, Антипатром и Пармением: мощная троица закалённых, жестоких воинов, каждый из которых и сам по себе являл зрелище внушительное. Вместе с ними, почти незаметный рядом с царём, опустив лицо и глядя в пол, шёл белокурый, сверх меры наряженный мальчик. Они все расположились на почётных креслах; Филипп любезно поздоровался с послами и пригласил их сесть. Филократ произнёс свою речь, полную заявлений, которые могли оказаться полезны царю, хотя и были замаскированы показной твёрдостью. Подозрения Демосфена стали ещё сильнее. Общее содержание речи Филократа он знал заранее – рефераты были у всех, – но могут ли все эти слабые места быть только результатом небрежности? Если бы удалось сосредоточиться на этом, если бы глаза но обращались то и дело к царю!..
Он ждал, что Филипп окажется омерзителен; но никак не рассчитывал, что тот настолько выбьет его из колеи. Его приветственная речь была вполне учтива, но в ней не было ни единого лишнего слова. Эта краткость тонко намекала, что дымовые завесы многословия ничего не дадут. Стоило кому-нибудь из говоривших обернуться к остальным послам за поддержкой, Филипп оглядывал их всех по очереди. Демосфену казалось, что слепой глаз – такой же подвижный, как и зрячий, – смотрит ещё более злобно и пронзительно.
День тянулся медленно; солнечные пятна расползлись из-под окна поперёк зала. Ораторы один за другим излагали притязания Афин на Олинф и Амфиполис, на прежние сферы влияния во Фракии и на Херсонес; вспоминали Эвбейскую войну и стычки на море; вытаскивали на свет божий давние дела, связанные с Македонией во время длительных и запутанных войн за трон; говорили о хлебном пути по Геллеспонту, о целях Персии и о кознях её прибрежных сатрапов… А Демосфен то и дело замечал, как на нём задерживаются яркий чёрный глаз и пронзительное бельмо.
Его – знаменитого врага тирании – здесь ждали, как ждут прославленного протагониста, который выйдет из-за расступившегося хора. Как часто, в судах и в Собрании, это ожидание разогревало ему кровь и обостряло ум!.. Теперь ему пришло в голову, что никогда прежде он не обращался к единственному слушателю. Он знал каждую струну своего инструмента и мог соразмерить малейшее изменение каждого тона. Он умел превратить чувство справедливости в ненависть; умел играть на эгоизме так, что этот эгоизм даже себе самому начинал казаться самоотверженным долгом; он знал, как облить грязью, чтобы она прилипла к чистому человеку, и как отмыть запачканного. Даже среди юристов и политиков своего времени, когда профессиональные стандарты этого искусства были очень высоки, он был профессионалом первоклассным. Но он знал, что он не только отличный профессионал; он ощущал в себе нечто большее. В свои великие дни, когда он воспламенял всех своей мечтой о величии Афин, ему довелось изведать чистое вдохновение художника. Б эти моменты он достигал вершин своей мощи; он мог бы подняться и ещё выше… Но теперь ему стало ясно, что в качестве материала для его работы годится только толпа. А она, расходясь по домам, продолжала расхваливать его речи, но распадалась на многие тысячи отдельных людей, ни один из которых не любил его по-настоящему. Не было никого, кто сражался бы в бою с ним рядом, сомкнув щиты. А когда он хотел любви, это стоило две драхмы.