Текст книги "Иерусалим правит"
Автор книги: Майкл Муркок
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 44 страниц)
Бумажные змеи поднимаются с гор, с Totenbergen[524]524
Горы смерти (нем.).
[Закрыть], и красная пыль забивает мне горло. Ты должен уйти отсюда, Максим, сказала она. Люди здесь не sympatica[525]525
Приятные (искаж. ит.).
[Закрыть]. Я думаю, Бродманн приехал в Луксор. Кажется, я видел его под большими часами на железнодорожной станции. Он сказал, что он англичанин и его фамилия Пенни, но я угадал, что это Бродманн. Я был одержим Колей. Я все еще искал его. Эль-Хабашия дала мне какую-то пижаму. «Несколько полосок для тебя», – сказала она. Полосы были черными и белыми. Я видел Бродманна в Заксенхаузене. Я признал его и закричал. Он ответил, нерешительно подняв руку. Каким превосходным актером был этот монстр! Binit an-san![526]526
Творение человеческое (араб.).
[Закрыть] Но должен ли я винить его? Нынешний век требует, чтобы мы разыгрывали шарады; он устанавливает роли, которые мы исполняем. Но это только игра, говорю я ей. Это на самом деле не мы. От пижамы у меня двоится в глазах.
Полосы тянутся передо мной, кружатся, сходятся и расходятся, словно детали какой-то огромной духовной карты.
Я не стал музельманом. Negra у bianco, noire et blanc[527]527
Черное и белое (искаж. исп., фр.).
[Закрыть]. Я потерял тебя в пустыне, Эсме. Какой зверь забрал тебя? Миссис Корнелиус говорит, что Эсме, несомненно, выкрутилась из положения.
– Некоторое время ей везло, Иван. Она никогда не имела таланта. Однако и я тоже, если уж тшестно.
Я сказал миссис Корнелиус, что она была великой актрисой.
– Ваш талант сохранен для потомства.
Это ее позабавило.
– Тшего? В какой-то древней закрытой киношке где-нибудь около Дарджилинга? Брось ты это, Иван! Я такие штуки не называю бессмертием. Я унесу свою удатшу в небеса. – Она была слишком тактична и избегала упоминаний о нашем египетском приключении.
Моя подруга на словах исповедовала своего рода примитивный пантеизм, но в глубине души была христианкой. В 1969‑м, движимая, без сомнения, сильнейшим благочестием, которое она изо всех сил пыталась скрыть, миссис Корнелиус заняла место смотрительницы в церкви Святого Андрея, за углом. Но она решила, что уборка по понедельникам – это уж слишком.
– Церковные скамьи! Странно, что не церковный стул. Некоторые из тамошних святош, наверно, никогда задницы не подтирают!
Что они со мной вытворяют своими инструментами? Эти шипы! Эти пирамиды! Мои полосы! Золотой корабль приплывает ко мне по небу цвета синего серебра. Завтра Ястреб взлетит, говорю я ей. О, этот грязный поток поглощает меня. Черное солнце согревает меня. Лишенный сна, я почти всегда мечтаю. Я мечтаю о будущем. Они бы убили тебя, Рози. Ты слишком умна для них. Мистер Микс всегда настаивал, что ты была слишком хороша даже для меня. Но ты говорила, что я оказался лучше Франко, хотя ты никогда не тратила на него много времени. Так же происходило и с Муссолини. А о Гитлере ты хранила молчание. Ты хотела переспать со всеми диктаторами в Европе, но не знала точно, трахалась ли со Сталиным или только с его двойником. «Они всегда так увлечены деталями». А ты была увлечена их властью. Ты изучала их, как другие изучают вулканы, – двигаясь по самому краю, пока не обнаружишь источник разрушений. Ты переспала с Франко по ошибке. Тогда он был только полковником в маленьком гарнизоне. Мы летали вместе, Рози.
Я исполнял сцену изнасилования. Я устал, сказал я. Мне требовалось больше кокаина. Это мне не на пользу, ответила она. Раздвиньте еврейчику ноги. И она опустилась, как теплое одеяло плоти, окутав мое тело. Только потом началась сильная боль и ужасный запах. Я вспоминаю, как она хихикала, точно школьница, при моих попытках освободиться. Вот! Ты совсем не устал, сказала она.
Секхет приходит с ножом в руке, ибо она – Око Ра и ее цель в том, чтобы уничтожить человечество. Ты предала меня, Эсме. Ты отдала мою маленькую девочку. Я что-то утратил в том штетле. Я все еще не знаю, что это было. Bedauernswerte arme Teufel, diese Jude. Ich fing an zu frösteln. Meine Selbstkontrolle liess nach. Ich brachte Kokain. Ich kämpfe unter uberhaupt keiner Fahne! Ich stehe für mich allein ein. Я пережил нечто подобное в Праге. Кому нужно такое милосердие? Höher und höher stieg ich uber der Schlucht, bis ich ganz Kiew unter mirsehen könnte, dahinter den Dnjepr, der sich der Steppe entgegenwand und auf seinem Weg zum Ocean den Saporoschijischen Fällen entgegenströmte. Ich könnte Wälder, Dörfer und Berge sehen. Und als ich wieder nach unten sank, sah ich Esmé, rot und weiss, die mich…[528]528
Жалкий бедняга, этот еврей. Я начал замерзать. Я терял самообладание. Я принес кокаин. У меня нет флагов! Я сам по себе. <…> Я поднимался выше и выше над ущельем, пока не смог разглядеть весь Киев, увидеть, как Днепр течет по степным просторам, мчится к запорожским быстринам, приближаясь к океану. Я мог разглядеть леса, деревни и холмы. И, планируя вниз, я увидел Эсме в красно-белом наряде… (нем.)
[Закрыть] Я полетел, Эсме. Над Бабьим Яром. Я любил тебя. Ты была моей дочерью, моей подругой, моей женой. Ты была моим детством и моей надеждой.
Я исполнял сцену изнасилования. Он показал мне, как заставить ее кричать, чтобы на пленке все выглядело так, будто она вне себя от страсти, после чего меня подвергли тем же унижениям, пока снимали второй ролик. Человек никогда не должен испытывать такого. Он сделал меня и евреем, и женщиной. Всякий раз, когда мог, я напоминал себе, вопреки всем пыткам и страданиям, что я ими не являюсь. Я не еврей и не женщина, я – настоящий казак, повелитель земли. Я – Киев. Я – стук копыт конницы, мчащейся по Подолу. Я – сила, я – повелитель собственной судьбы. Я – ученый и инженер. Я мог управлять миром, и я мог освободить мир! Я – еврей, сказал я. Да, я – мерзкий еврейчик; но, когда губы произносили эти слова, сердце говорило: «Казак», – душа говорила: «Инженер».
В тех местах были и шутки, даже среди палачей и жертв. Все мы находили развлечение в невинных проделках, пытаясь остаться в живых. Мы соглашались участвовать в пугающих экспериментах с человеческой жестокостью не потому, что несли в себе зло, но потому, что это было единственное развлечение, которое оставалось нам доступно. Чтобы уменьшить страх, мы шутили друг с другом о нашей неизбежной смерти и расчленении. Мы делились ужасом ради него самого. Но я не думаю, что многие из нас были виноваты. Мы нуждались не в смерти, а в надежде и жизни. Мы отдали власть людям, которые недвусмысленно обещали нам все это. Если мы и дивились их обещаниям, то под сомнение их не ставили и не испытывали ни великих страстей, ни подозрений. Мы отдали им то, что ценили превыше всего, мы отдали все лучшее и доброе. Они ведь не собирали какую-то подержанную одежду. Они хотели получить все, чем мы обладали, чтобы доказать, будто это ничего не стоит. Они были такими жадными, эти немногие. А ведь великие империи опираются не на жадность, говорил я. Они опираются на потребности, развиваются постепенно и согласно исторической необходимости. Люди, которые пытаются смастерить империю за несколько лет, всегда терпят неудачу. Они всегда умирают, отвергнутые собственными странами. Процветание великих империй зависит не от войн, а от промышленности, торговли и любознательности. Просвещение – вот признак таких империй. Какие бы проявления неравенства там ни обнаруживались – в конечном счете они воплощают идею равенства, стабильной демократии. Таким старомодным империалистом был капитан Квелч. Мы встретились снова на острове Мэн в 1940‑м. Он много пережил и сменил имя. Первые слова, которые он мне сказал, были такими: «Привет, старик. Как твоя сексуальная жизнь?» Он кричал и обнимал меня, его лицо выражало удовольствие. Думаю, и Сережа тоже был там… Но иногда я путал лагеря.
Больше всего меня раздражает в евреях их вульгарность. Забавно, но этот шумный, резкий, неугомонный, несдержанный народ перевозбуждается еще сильнее, если требуется преклонить колени и остудить головы. Они просто сходят с ума, когда начинают волноваться из-за разных ограничений. Это объясняет, к примеру, излияния Маркса и Фрейда. Если бы их оставили в покое, как я говорил Гитлеру, они бы просто ссорились друг с другом и не представляли бы угрозы ни для кого. Изоляция казалась мне наилучшей стратегией. Гитлер назвал меня любителем евреев. Я думал, он шутил. Через два дня меня тихо арестовали. Сам Геринг признал, что это была ошибка. Позднее технические навыки, мой природный оптимизм и удача принесли мне свободу. Не все умерли в тех лагерях!
Я познал страсть и радость, познал любовь мужчин и женщин. Я добился некоторого успеха, и я видел большой мир. Я познал все это снова, с 1926 года. Так разве мой выбор – не лучший выбор? Я жив, nicht wahr[529]529
Не так ли (нем.).
[Закрыть]?
Мой повелитель говорила, что англичане зовут ее извращенцем. Знал ли я такое слово? Да, знал. Она спросила: а извращенец – это хуже еврея? Нет, повелитель, ответил я, еврей хуже извращенца. А еврей и вправду хуже черномазого? Да, повелитель, еврей хуже черномазого. Это была одна из наших шуток. «А что ты такое?» – спросила она. Я хуже еврея, сказал я. «Неважно, – ее слова ласкали мне слух, – я все еще люблю тебя». Тогда мы рассмеялись вместе. «Назови меня мамой, – велела эль-Хабашия, потянувшись за одним из своих инструментов, – назови меня мамой, грязный, сладкий маленький еврейчик». Мама! Мама! Я был евреем, а Эсме была шлюхой. «Она все еще принадлежит тебе, – улыбается эль-Хабашия. – Она все еще твоя». Я надеюсь, что так, говорю я. «О да, она еще твоя. Что же, если захочешь, ты сумеешь продать ее бедави и стать очень богатым. Ты можешь сделать это, когда пожелаешь». Эсме улыбнулась ей. Мы вдвоем улыбнулись. Мы все улыбнулись. Она была моей сестрой, моей розой; но ее невинность исчезла. О, Эсме, как бы я хотел, чтобы ты не предавала меня. Я делал для тебя все. Я поехал бы туда, куда ты хотела. Я превратил бы тебя в свою королеву. Но, возможно, тебя следует винить не более, чем меня самого. У всех нас случаются минуты слабости. Моя любовь к тебе осталась прежней. У меня не было иного выбора. Я думал, что смогу освободить нас обоих. Мой повелитель говорит, что она должна стоить, ну, по крайней мере, столько, сколько стоили наши наркотики. Ты можешь продать ее. Тогда я заплачу за тебя. И мы будем в расчете. Прекрасные губы моего повелителя ободряют. Возможно, я смогу связаться с полицией в Луксоре? Меня не волнует, что с нами будет, – лишь бы освободиться от эль-Хабашии. Я делаю все, что в моих силах, для нас обоих. Я соглашаюсь продать ее эль-Хабашии. Она теперь принадлежит вам, говорю я. Я смотрю, как она ставит печать жизни на внутреннюю сторону бедра Эсме, клеймит ее знаком скарабея. У всех, кто принадлежит мне, есть такой, говорит она.
Я уплатил долг. Теперь позвольте мне уехать в Каир.
Нет, возражает она, мы отправимся в Асуан. У меня большой дом и красивый сад. Я – почтенная египетская вдова. Все меня знают. Если ты будешь хорошо себя вести, возможно, я скажу им, что ты – мой приемный сын.
Я свободен от долгов. Позвольте мне уйти! Пожалуйста, повелитель, позвольте мне уйти. Но ты еще не свободен от долгов, говорит она. Ты остаешься моей собственностью, пока не возместишь расходы на проживание, на наркотики и так далее. Полагаю, я продолжу быть щедрой по части неоплаченных счетов, по крайней мере до тех пор, пока ты на моем попечении.
Я не думал, что мое отчаяние может стать еще сильнее. Мы сели в лодку, которая плыла к Асуану. Сэр Рэнальф оставался на борту, но Квелча с нами больше не было. Сэра Рэнальфа это очень раздражало; несомненно, он скучал по цивилизованному обществу, ведь ему больше не позволяли общаться со мной, за исключением тех случаев, когда работала камера. Во время путешествия мы втроем находились в смотровой комнате и без конца глядели, как я играл сцену изнасилования. На следующую ночь остались только я и эль-Хабашия. Через некоторое время я осмелился спросить, где Эсме. Эль-Хабашия отреагировала буднично. Ее «продали», сказала она. Кто-то далеко на востоке, несомненно, заплатит за нее немалые деньги. Потом повелитель воспользовался моим ртом, а черно-белая сцена изнасилования светилась над нами мрачным адским огнем.
Я никогда не забуду, как холодно и серо было на острове Мэн. Думаю, вряд ли сыщутся лагеря угрюмее этого.
Когда я снова повстречал капитана Квелча, он стал хилым человеком, согнутым сколиозом, но чувство юмора он сохранил. Это Квелч рассказал мне о судьбе своего младшего брата и упомянул, что уверен, будто видел Эсме во время одного плавания, неподалеку от Шанхая. Капитана интернировали, потому что его держали в плену на японском эсминце. По его словам, злить захватчиков вряд ли стоило. «Мне без разницы, что япошки делают с китаезами. Не верю, что парни на Уайтхолл считают меня предателем. Да, я видел твою маленькую девчонку – готов поклясться, что это была она, хотя волосы у нее стали поярче, а макияж – погуще. Думаю, и она меня признала. Так или иначе, это произошло в баре в Макао, как раз перед Перл-Харбором. Звали ее не Эсме. У нее было какое-то прозвище. Почти у всех прибрежных девчонок есть прозвища. И, похоже, всем это нравится».
В ответ на мои вопросы он объяснил: прибрежными девчонками называли тех, что жили сомнительными доходами на западном побережье Китая. Он уверил меня, что та девушка выглядела не слишком уж плохо. «Так, слегка поизносилась, понимаешь ли». Но я никогда не узнаю, действительно ли он столкнулся с Эсме. Какую Эсме он видел? Приятно было думать, однако, что большого вреда ей не причинили.
Высокие стены дома около Би’р Тефави, в нескольких милях от Асуана, охраняли тщательно, но незаметно. Сады были прекрасны, с помощью специальной системы их поливали водой из оазиса, а тени вполне хватало, чтобы растительность не уничтожило солнце. Как и во многих роскошных арабских садах, здесь были отделанные плиткой фонтаны, хотя цветы эль-Хабашия, по ее словам, предпочитала английские. У нее росли маки и розы, герани и гибискус; для этого не жалели дорогих удобрений.
Стены дома были белыми, с темно-синими полосами. Большую часть дня я проводил во внутренних покоях. Здесь я обнаружил, что был не единственным иностранцем в коллекции эль-Хабашии. Все они, мужчины, женщины и бесполые существа, однако, зависели от морфия. Я жалел их, зная, что сам никогда не поддамся наркотику. Таков уж мой метаболизм. Должен признать, я относился к большинству из них с презрением, даже после того как обнаружил, что самые молодые были ослеплены или подвергнуты отвратительным хирургическим операциям. Это усилило мою тревогу, и я решил сбежать при первой возможности, даже несмотря на то, что находился теперь очень далеко от какой бы то ни было цивилизации. Как мне поведали другие заключенные, спасения не существовало. С крыши дома открывалась бесконечная панорама Нубии.
Мой повелитель в те первые дни считал забавным, что я совокуплялся со всеми созданиями в его коллекции. Он сказал, что это лучший способ узнать людей. Иногда приходил и уходил сэр Рэнальф. Я думаю, что он организовывал производство и распространение разных товаров, включая фильмы и фотографии. Я молился, чтобы они не использовали те пленки, где мы были с миссис Корнелиус. (Позже я узнал, что их забрал Квелч, которому, как обычно, достались вещи, с коммерческой точки зрения никчемные! Эль-Хабашия спросил меня, не кажется ли это превосходной шуткой; мы вместе посмеялись.)
Однажды мой повелитель снова захотел включить граммофон. Он поинтересовался, люблю ли я музыку. Он обожал Бетховена, но испытывал особую склонность, по его словам, к английскому модерну. Нравился ли мне Элгар? Я не слышал о нем. Теперь я знаю их всех. Я не могу их выносить – возможно, дело в неприятных ассоциациях. Холст, Дилиус, Уильямс, Бриттен и остальные – все они одинаковы. Сентиментальные мистики-педерасты, производящие бесформенную чушь, еще хуже французов! Не заблуждайтесь: я так же отношусь к Равелю и Дебюсси[530]530
Сэр Эдуард Уильям Элгар (также Эльгар, 1857–1934) – британский композитор романтического направления. Густав Теодор Холст (1874–1934) – английский композитор, аранжировщик и музыкальный педагог. Фредерик Теодор Альберт Дилиус (также Делиус, 1862–1934) – британский композитор. Ральф Воан-Уильямс (1872–1958) – британский композитор, органист, дирижер и музыкально-общественный деятель. Эдвард Бенджамин Бриттен (1913–1976) – один из крупнейших английских композиторов XX века, дирижер и пианист. Жозеф Морис Равель (1875–1937), Ашиль Клод Дебюсси (1862–1918) – французские композиторы, крупнейшие представители музыкального импрессионизма.
[Закрыть]. Последним великим композитором был Чайковский. Все остальное не имеет смысла. Мне жаль, что я не смог отыскать копию «Песни Нила». Я поместил объявление в «Газетт», но ответы получил только от «фанатов», полных ностальгии по несуществующему прошлому.
Однажды холодной ночью меня ведут в большой внутренний двор, в здание, именуемое «храм». Оно отделано в каком-то нелепом, как будто Птолемеевом стиле и посвящено львице и крокодилу, женскому и мужскому воплощениям Сета. Там стоит алтарь, похожий на кушетку, покрытую тканью; темные узоры мне с непривычки кажутся скорее алхимическими, чем египетскими (возможно, это копии облачений какой-то масонской ложи); а за алтарем – большой высокий трон, увенчанный головой змеи, облик которой также принимает Сет. От толстых свечей исходит неровный свет, капли воска стекают по витиеватым железным подсвечникам и застывают, словно сталагмиты в пещере. Перед алтарем видна раскаленная жаровня, где лежит единственный железный прут. Эль-Хабашия входит и осторожно садится на трон, расправляя шелковые одеяния; сейчас на моем повелителе корона Верхнего и Нижнего Египта, парик и накладная борода фараона, и красота эль-Хабашии возрастает, становится чуждой, неземной, словно передо мной самый странный из потомков Эхнатона. Темно-коричневая плоть колышется под шелковыми покровами, тело с головы до ног сотрясается так, будто оно состоит из тысячи других тел, которые изо всех сил пытаются вырваться на свободу. Я долго воздерживался от пищи, и я этому радуюсь, потому что меня тошнит. Ужас возвращается как раз в тот момент, когда я подумал, что научился существовать независимо от него, отдельно от него, став достаточно послушным, чтобы в безвыходном положении избежать худшей боли. Я не ожидал, что мучения усилятся.
Когда к моему плечу приложили железо и оставили знак скарабея, это не имело большого значения. Я уже думал о более ужасном будущем. Сегодня вы почти не заметите клейма. Люди думают, что это – родинка, татуировка, шрам. Я говорю им, что получил отметку в море.
– С этого момента, – произносит гермафродит, – ты будешь называть меня Богом. Ты понимаешь меня? – Эль-Хабашия использует английское слово.
– Да, Бог, – отвечаю я.
Уступки – единственная защита от неизбежного ужаса. Я не думал, что это богохульство. В те дни я оставался светским человеком. В лагерях подобные детали тоже становятся неважными и забываются.
Бог говорит, что Он доволен мной. Он говорит, что я абсолютно покорен и послушен. Таково, говорит Он, естественное состояние еврея. Конечно, я теперь чувствую эту уверенность, скрытую глубоко в душе, этот отклик, который подсказывает, что я должным образом исполняю в жизни предначертанную роль. Да, Бог, я стараюсь. Я исполняю. Я не знаю, правда это или нет. Секхет называют Оком Ра, Разрушительницей. Безжалостная львица, она лишена сострадания. Ее холодные когти тянутся к груди и сжимают сердце. Она говорит, что она – Сет. Она является в облике Сета и оборачивается крокодилом. Той ночью мы открываем новые глубины страха и унижения, и щелкающие челюсти, кажется, разверзаются в усмешке, но темнота, хотя она становится очень густой, теперь мне знакома. Я – почти часть ее. Двое ранены, девушка и юноша. Бог объясняет, что Он – единственный целитель и сегодня Он хочет позволить им умереть. Их оставляют в саду умирать. Они там в течение многих дней. Мухи начинают надоедать.
Бог ведет меня в сад, и там, на зеленых лужайках, среди маленьких маргариток и полевых цветов, играют евнухи, гермафродиты и слепые девушки и юноши.
– Какая религия отвергает мир природы во всей красоте и разнообразии, чтобы превознести мир невидимый, который якобы гораздо лучше этого?
Бог завел привычку рассуждать о религии, и порой Его голос звучит немного пугающе. Он отстаивает ислам, при этом воображая Себя языческим идолом.
– Что может быть лучше мира, который я здесь создал? – добавляет Бог. Он просто огромен – в зеленых и синих шелках, в чудовищном алом тюрбане. – Разве не похож на рай тихий английский сельский садик в разгар лета? Что может быть лучше, чем создать такое уютное убежище? Ложись на эти розы.
И пока спина у меня покрывается кровью от острых шипов, Он небрежно использует меня среди Своих цветов, ломая настурции, лилии и подсолнечники – красные, синие и желтые, зеленые и ярко-оранжевые в окружении маков, – а вода все течет, а евнухи и гермафродиты шепчутся, словно колосья пшеницы на ветру, а слепые юноши и девушки улыбаются неведомому будущему. И все-таки в красоте таится надежда – и потому я вспоминаю те запахи, вспоминаю те сломанные цветы с детским ностальгическим удовольствием, вспоминаю погнутые стебли, разлетевшиеся лепестки, упавшие на плитки, словно свадебное конфетти (и вопивших, как гости на свадьбе, зрителей). Влажная красная земля, древняя, почти безжизненная земля, которую поддерживает только постоянная забота человека, эта сырая земля обнимает наши тела и проникает в наши рты, как она проникала в тысячи других ртов, и впивается в нашу плоть, как она впивалась в плоть мертвецов, великого множества мертвецов. И мое тело выгибается над порослью зеленых, розовых и темно-желтых цветов, белых цветов с маленькими коричнево-красными пятнышками, цветов бесчисленных оттенков и форм, растущих под синим безоблачным африканским небом. И вы станете осуждать меня за то, что теперь я не понимаю никакой иной реальности? Что еще я могу знать? Я – собственность Бога в некоем забытом уголке Рая, где только Он определяет, что называть удовольствием, а что – болью, что имеет право на существование, а что следует уничтожить. Я говорю Ему, что страдаю. Он говорит мне, что нет. У меня не остается другого выбора, кроме как принять это и в конечном счете стать столь же безумным, как Бог. Я разделяю одиночество Бога; Он борется с надвигающейся скукой в течение многих часов, а иногда только в течение нескольких минут, когда мое удовольствие или моя боль достигают предела. Я больше не могу отличить одно от другого: мой разум покинул тело. Я начинаю подозревать, что Бог тоже почти утратил связь со своей огромной тушей и Он знает, что мы заключаем договор, пытаясь сохранить такое пограничное состояние, а не обуздать его. Он ненавидит собственную плоть. Это состояние становится нашей главной целью, нашим общим спасением, и я начинаю забывать о причине своей боли и желания сбежать. Мы растем вместе. Бог дозволяет мне существовать лишь потому, что я изобретателен и умею находить все новые способы борьбы со скукой Бога. Есть ужас настолько сильный, что он уже не ощущается; он пронизывает всю жизнь и делается ее частью. Человек существует в этом состоянии, словно во враждебной окружающей среде, смиряется с ним, но никогда не освобождается от него. Человек исполняет все действия, необходимые для выживания, но способность мыслить попросту исчезает. Человек инстинктивно реагирует на привычные стимулы и быстро приспосабливается к непривычным, усваивая, что следует делать, чтобы остаться в живых. Я познал этот величайший ужас – в России, в Америке, в Египте и в Германии. Просто невозможно с моральной точки зрения судить того, кто хоть однажды испытал подобное. Богу нравилось объяснять, как субъект (например, я) учится повиновению, сталкиваясь с вариантами выбора, которые постепенно сужаются. Конечно, именно на таком научном принципе основывались дисциплина и порядок в лагерях. После своего первого ареста я убедился лично. Бог велел убить одну из слепых девушек. Он объявил, что это наказание и мы все должны наблюдать за ней в часы ее смерти, но, я думаю, Он демонстрировал что-то еще, возможно, только для меня. Кажется, я понял, что мне нужно делать, но Бог мне ничего не сказал. Вот еще один способ управлять тобой, заметил Он. Неуверенность. Именно поэтому Он время от времени менял правила. Нам приходилось очень быстро разучивать новые. Я боялся, что Ему станет скучно со мной, как стало скучно с умершей девушкой. Она была бесполезна, сказал Он. Он спросил меня, могу ли я догадаться, почему Он говорил со мной обо всех этих вещах, о природе Его власти надо мной и природе моего стремления служить Ему. Потому, что Ты – Бог, сказал я. Но я ошибся. Он нетерпеливо ударил меня по лицу и рассердился, оттого что я не мог плакать. В тебе не осталось слез. Ты высох, маленький еврейский ангелочек. Нужно сделать тебя поинтереснее. После операции ты начнешь догадываться, почему Я чувствую себя в такой безопасности. Я так рад, что ты разумен. Большинство этих существ едва понимает слова, которые я произношу. Я мог бы просто говорить Сам с Собой. Но ведь ты – часть Меня, разве не так, милый грязный еврейчик? И мне нужно прошептать, что я люблю Ее, люблю свою мать, свою богиню, Секхет, которая так сильно оплакивает собственную смерть и смерть мира. И все же я пока не готов служить Ей в следующем мире, говорит Она. Я должен так же тосковать по смерти, как тоскует Она, желать смерти сильнее, чем жизни. Бог обещает мне, что мое время неизбежно придет, как оно приходит для всех Его творений. Для слепой это время настало, сказал Бог. Она захотела умереть. Во всяком случае, в самом конце. Пока мы смеемся над этим, я понимаю, что и мое время кончается.
А ты готов, спрашивает Бог, к тому, чтобы твою совесть взвесили на весах? Я не готов, говорю я. Мне еще не хочется умирать. Бог терпелив. Но я не стану музельманом. Мысль о том, что я умру прежде, чем умрет мое тело, – непристойна. Вдобавок я храню тайну, которой, скорее всего, не владеют окружающие существа, – у меня уже есть опыт удивительного спасения. Я пока еще не утратил надежду. Бог понимает это без раздражения. Бог оставит мне тонкую нить надежды, пока Ему не понадобится перерезать ее. Таков Его научный метод. Это свойство нашего века: мы превратили в науку все, включая человеческие страдания. Мы иногда шутили о предстоящей смерти и о том, когда Бог пожелает лишить меня последней надежды, как будто дунув на одуванчик, – и споры разлетятся по ветру, а я даже ничего не замечу.
Бог заставил меня одеться девушкой и сопровождать Его, когда Он принимал сэра Рэнальфа. Маленький человек затаил дыхание – он пытался шутить насчет жары.
– Я думаю, что соглашение наконец достигнуто. Эти люди просто невозможны. Он теперь со мной. Я приведу его?
Ты позволяешь себе слишком много вольностей, сэр Рэнальф, сказал Бог. Сэр Рэнальф смутился.
– Я ужасно сожалею. Эти кошмарные верблюды. Я никогда к ним не привыкну. – Он вообще не смотрел на меня, возможно, от волнения, но, скорее всего, потому, что еще не заметил моего присутствия.
– Вы встречались с моей женой? – спросил Бог.
Сэр Рэнальф пришел в замешательство, он прищурился, потом посмотрел по сторонам.
– Нет, эль-Хабашия, не встречался. Возможно, следует принести поздравления?
Ему приказали поцеловать мою руку.
Бог счел это весьма забавным, тем более что сэр Рэнальф не узнавал меня. Когда Бог утратил интерес к шутке, Он потерял интерес и ко мне и, я думаю, позабыл про меня. Сэру Рэнальфу разрешили ввести гостя, рослого закутанного бедуина, который заговорил с эль-Хабашией на грубом арабском, но тот высоким женским голосом сказал, что предпочитает французский. Возможно, она надеялась пристыдить кочевника, французский язык которого был превосходен, хотя и старомоден. Предлагались подношения и упоминались различные товары, и то и другое меня не интересовало. Я погружался в дремоту всякий раз, когда представлялась возможность. Один раз мне показалось, что я услышал русское имя, но воспоминания, связанные с ним, были слишком болезненными. Я отбросил их. Бог милосердно склонился набок, так что моя голова в конце концов оказалась зажата между подушками и Его плотью. После этого я слышал совсем немного, поскольку мне запретили шевелиться.
Мне кажется, Бог разозлился на обоих посетителей и прогнал их. Он жаловался. Он чудовищно печалился. К вечеру, прежде чем солнце опустилось за горизонт, Он заставил всех нас собраться во внутреннем дворе, у фонтана. Он приказал, чтобы мы устроили холм, карабкаясь друг на друга, и в итоге все мы выли от неудобства, за исключением тех, которые неподвижно лежали внизу. С огромным трудом, часто падая, хрипя и покачиваясь, Бог начал подниматься на этот холм из конечностей, корчившихся мускулов и тел, пока не смог сесть на корточки на вершине; тогда Он поднял свои юбки и испражнился. Время было врагом, которого я отверг. Я не знаю, сколько времени прошло.
Однажды мы возвратились в сад. Бог приказал мне играть со слепыми детьми. Он отметил, как они послушны. Им вставили искусственные глаза разных цветов, в основном синие, которые придавали лицам кукольный вид, особенно если на них были румяна и подводка. На всех телах, конечно, стояло клеймо скарабея. Когда Бог приказал мне убить одного из пленников – любого, выбор был за мной, – я ответил, что у меня нет оружия. Он велел мне воспользоваться руками или зубами. Выбери самого маленького, сказал Он, это должно получиться легко. Но я не смог. И это был знак Бога. Меня судили пред Его очами. Он собирался уничтожить последнюю из моих надежд. Если хочешь, сказал Он, я позволю тебе вырвать собственные глаза. Так уже делали. Или ты готов умереть? Я даю тебе день или два, чтобы ты мог выбрать.
Я знал, что, ослепнув, никогда не сумею сбежать от Него. Я проклинал себя за слабость, за малодушие и нервную дрожь, которая одолела меня.
Я, помню, не обвинял Бога за то, что он унизил меня и довел до этого. Я обвинял Эсме. Я остался, пытаясь спасти ее. Она даже не поблагодарила меня. Я обвинял дружище Хевера и Сэмюэля Голдфиша, Малкольма Квелча, Вольфа Симэна и сэра Рэнальфа Ститона. Я обвинял миссис Корнелиус. Я обвинял слепого за то, что он не сопротивлялся, когда я попытался сжать его горло. Я обвинял себя, называя мягкосердечным идиотом. И тем не менее я знал, что не выберу смерть.
Я попросил бумагу, и, к моему удивлению, ее принесли, вместе с авторучкой и чернилами. Я был лишен милости Бога, но я надеялся развлечь Его, отсрочить Его решение, чтобы я мог чуть дольше сохранить зрение. Я подготовил подобие проспекта. Я описал свои изобретения, опыт, навыки. Я немного польстил себе, изменив собственным правилам, но тогда меня просто охватило отчаяние. Я сказал Ему, что умею летать. Я мог продемонстрировать ему планы «Лайнера пустынь». Я цитировал стихи на полудюжине языков. Я описывал совершенные мной подвиги в Киеве, Петрограде и Париже, встречи с кинозвездами в Америке. Свои связи с Ку-клукс-кланом я не обсуждал, не зная, как Бог истолкует этот эпизод. Я повторял анекдоты и пересказывал статьи, которые прочитал в журналах. Я описал свое детство, юношеские приключения, будущее. Я думал, что, по крайней мере, смогу убедить Его в моей чувствительности и даже открыть Ему новые пути к удовольствиям. Наконец Бог приказал отдать Ему написанное. Бог велел мне стоять перед Ним в Его храме, пока Он читал все страницы, кивая, сжимая губы, заинтересованно бормоча, выражая удивление, одобрение, недоверие, – и один за другим бросал листы в жаровню. Всякий раз, когда листок падал мимо жаровни, Он приказывал мне поднять бумагу и бросить в огонь, а потом вернуться на прежнее место. Дочитав, Бог потребовал опуститься перед Ним на колени и стал мастурбировать. Когда Он кончил мне на лицо, то поблагодарил меня за оригинальность. Мой рассказ действительно доставил Ему удовольствие, хотя, конечно, подобное удовольствие можно испытать только единожды. Он взял длинный металлический прут с наконечником странной формы, приказал мне поднести прут к жаровне и положить в самое пекло. Вот инструмент, который утром лишит тебя глаз, сообщил мне Он. Если ты хочешь еще читать или писать, можешь пока это делать.