Текст книги "Долина костей"
Автор книги: Майкл Грубер
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 31 страниц)
Интересно, что во время этого разговора я краем глаза видела за своим левым плечом сияющего: он ничего не говорил, но, как и после маминого самоубийства, и после истории с Хантером, направлял мне посыл: сматывайся. Я и сказала, что, пожалуй, лучше пойду, но тут приметила взгляд приорессы, устремленный за мое левое плечо, вообразила, будто она тоже его видит, и это напугало меня больше всего, что со мной случилось за все это время. Я остолбенела, замерла, как покойница, и все вокруг замерло. Только часы тикали, очень громко, но с каким-то растянутым звуком, словно растянулось само время. Не тик-так, тик-так, а тик… так… тик…
Она прервала молчание первой.
– Не хочу на тебя давить, – сказала она, – но тут естъ о чем подумать. Очевидно, что Господь говорит с тобой через свою святую, а уж почему, нам этого знать не дано. Я, например, верую уже пятьдесят три года, но мне таких знамений не было. Опять же, Он привел тебя сюда, и мы не знаем зачем. Давай скажем так: ты обладаешь определенным талантом видеть невидимое. Я подозреваю, что ты слышала голос и с другой стороны, так?
Я ответила, что не верю ни в какое такое дерьмо, да только голос мой дрожал и чуть не сорвался. Тогда она сказала:
– Может быть, ты не в себе? Как тебе самой-то кажется?
Эти слова заставили меня задуматься. Чокнутых я повидала немало, начиная с собственной мамочки, но в глубине души всегда знала, что я не такая, как они. Сумасшедшие, если уж на то пошло, беспомощны, а про меня этого не скажешь. Так что пришлось мне ответить, что я вполне в своем уме.
Это, по-видимому, ее обрадовало. Она сказала, что со мной должно произойти что-то значительное и интересное, никто не осмелится предсказать, что именно, но это определенно так. Недаром же святая Екатерина привела меня в приют своего имени.
– Совпадение, – откликнулась я, как и подобало завзятой материалистке.
И тут приоресса, к моему удивлению, неожиданно звучно для такой маленькой женщины рассмеялась. А потом рассказала мне притчу про эскимоса, которую я сейчас приведу, потому что она имеет значение и для вас.
«Пилот заходит в салун на Аляске, и бармен говорит:
– А, Фред, что-то давненько тебя не видно в церкви. Где пропадал?
– Больше я в церковь ни ногой, – отвечает пилот. – Утратил веру.
– Это еще почему? – спрашивает бармен. Пилот отвечает:
– В прошлом месяце мой самолет разбился в горах, я застрял в ледяной расщелине и сколько ни молился Господу, чтобы он вытащил меня оттуда, все без толку. Я решил, что никакого Бога нет и что я умру, а после смерти ничего не будет. Вот как я потерял веру.
– Но раз ты все-таки выбрался оттуда, значит, Бог есть, – говорит бармен.
– Как бы не так, – отвечает пилот. – Бог тут ни при чем. Какой-то чертов эскимос проходил мимо и вытащил меня».
Но я осталась там вовсе не из-за этой истории. После анекдота она сказала еще одну вещь:
– Моя дорогая, здесь нет мужчин. Порой приятно устроить отпуск от них, не правда ли?
Тут она в точку попала.
Вот так я ступила на стезю веры. Господь нашел меня и поместил в этом прибежище благодати вопреки моему желанию. Оставшись там, я стала жить в сообществе, странном даже по меркам религиозных организаций. Всем ведь известно, что в богатых странах религия отмирает. Времена огромных монастырей остались в далеком прошлом, нынче лишь немногие молодые девушки ощущают в себе призвание, и в обителях главным образом доживают свой век старухи. Приорат Святой Екатерины был не таков, и это благодаря особой природе кровниц. Подробнее я узнала о них из трех книг, которые дала мне сестра Мариан Долан, она была субприорессой и отвечала за живших при приорате мирянок. Книги были такие: «Преданные до смерти», о великих деяниях Мари Анж де Бервиллъ и основании ордена, написанное ею самой пособие «Опыт подготовки сестер милосердия» и тоненькая брошюрка «Устав Общества сестер милосердия Крови Христовой», тоже вышедшая из-под ее пера.
Сестра Мариан, женщина пятидесяти с небольшим лет, с крепкой челюстью, в толстых круглых очках в стальной оправе и низко надвинутом на лоб чепце, придававшем ей сходство с мотоциклистом, сказала, что я буду считаться мирянкой, пока не определюсь со своим будущим. Впрочем, положение мое не сильно отличалось от монашеского: гостей в приорате Св. Екатерины не было, укромных уголков, чтобы отсиживаться да отлеживаться, тоже, и все, кроме больных, считались членами общины и должны были работать. Она спросила меня, что я умею делать, и я честно ответила: заниматься проституцией, воровать и торговать наркотиками. А еще умею стрелять и ездить верхом на лошади. Думала ее этим шокировать, но не вышло. Она что-то записала, а потом сказала, что обычно они определяют новичков в бригаду обслуживания: работа простая, здоровая и позволяет получить представление о жизни приората. Но если я не хочу, она может определить меня на кухню.
Я поинтересовалась, почему не сиделкой, они же вроде как сестры милосердия, но она пояснила, что уход за больными требует особых навыков, а у меня их нет, да и желания получить, наверное, тоже. С этим мне пришлось согласиться. При мысли о подкладывании уток и уколах в задницу меня тошнило, но на кухню тоже не тянуло, так что, на худой конец, сошло и обслуживание.
В бригаде нас набралось около дюжины: шесть девиц с Филиппин, Маргарет из Индии, а остальные – разномастные бедолаги, угодившие к кровницам не от хорошей жизни. Пара проституток, как я, одна после неудачной попытки самоубийства, несколько девчонок, сбежавших из дому. Старшей над нами была сестра Лоретта, которой по виду можно было дать лет девяносто, но тот еще живчик. Я помнила слова приорессы насчет недопустимости неуважения к религии и больше со своим атеизмом не вылезала: в конце-то концов, пусть все верят, во что им охота, только бы ко мне не цеплялись. Однако чувствовала я себя в этой компании не совсем уютно. Добродушные, веселые филиппинки, каждую из которых спасли от какой-то ужасной участи, вечно болтали между собой на своей тарабарщине. Остальные, сплошь новообращенные и все из себя благочестивые, толковали об Иисусе да святых, что меня просто бесило. При этом, похоже, сами святые с этими девицами не общались, не то что со мной, хотя на эту тему я с ними не заговаривала.
Работа не была особо тяжелой, но выполняла я ее с неохотой, и это утомляло настолько, что сейчас (при моей-то, так сказать, «эйдетической» памяти) мне трудно вспомнить, чем, собственно говоря, заполнялось мое сознание.
Во мне клокотала злоба, главным образом на себя, за то, что у меня вся жизнь наперекосяк, ну и на всех тех людей, которые меня подвели. На моего отца, зачем умер так рано и так глупо, на бабушку, почему не разобралась во мне вовремя, на мою мать, вышедшую замуж за педофила и лицемера, на Рэя Боба за факт его существования, на Фоя за то, что подорвался, на людей в приорате за глупость – не смогли увидеть, сколь я никчемна и ни на что не годна. Все это, как черные искры, выплескивалось во всех направлениях, и особенно на тех, кто относился ко мне лучше других, главным образом на Маргарет и сестру Лоретту, но и на всякого, кто попадал мне под руку. Я нарывалась на ссору, но никто не хотел со мной ругаться. Однажды я стояла на стремянке в лазарете, меняя лампочку, и вдруг увидела надпись «Кэйби электрик инк. Декатур, Джорджия», и вспомнила свою первую ночь там и как я проплывала по белому коридору, и даже лампочку выронила. Не по себе мне стало, но я никому ничего не сказала, а только после этого стала проситься на наружные работы: подрезку деревьев, уборку сучьев и чистку канав.
Порой краем глаза я замечала ее, она стояла на самой периферии зрения, а однажды, когда я открыла дверцу моего грузовика, оказалась совсем близко, настолько близко, что я могла до нее дотронуться. Она ничего не говорила, а вот я орала, используя самые неприличные слова, и даже, совсем уж как маньяк, швырялась камнями. В Екатерину Сиенскую. Я боялась, что сойду с ума, как моя мать, и думаю, что одна из основных причин, по которым я осталась в приорате, заключалась в боязни того, что, если я выйду в мир, меня арестуют, проверят мои отпечатки пальцев и каким-то образом (каким, было не совсем ясно, но от этого не менее страшно) я попаду в «санаторий» доктора Херма в Вэйленде, где Дидероффы смогут делать со мной все, что им заблагорассудится.
В остальном, не считая того, что все меня ненавидели (так мне казалось), жизнь у Святой Екатерины была не так уж плоха. Кровницы – орден вовсе не аскетический. Например, они совсем неплохо питались, когда была возможность. В книге основательницы имелся кулинарный раздел с рецептами и рекомендациями насчет того, как приготовить daube (тушеное мясо) на 250 человек, navarin из ягненка, blanquette de veau (телятину с белым вином), coq au vin (петуха в вине), луковый суп и так далее. Они сами пекли хлеб и круассаны. По правде сказать, так хорошо, как там, я не питалась ни до, ни после. Блаженная Мари Анж считала, что жизнь и без того нелегка, всем предстоит довольно скоро умереть, и Господь даровал нам маленькие радости вроде еды и вина, чтобы мы могли получать удовольствие. Над входом в трапезную было высечено изречение из святой Терезы Авильской: «Наступает время молитвы – молись, пришло время удовольствий – вкушай фазана».
К трапезам нам подавали вино, кроме пятницы (когда мы ели только суп и хлеб) и поста. В некоторых отношениях орден был либерален, но в других достаточно консервативен, хотя, по-моему (тогда-то я, конечно, ничего об этом не знала), им просто нравилось следовать своим установившимся традициям, таким, например, как орденские облачения или использование французских слов для обозначения чего-либо. Так, закуски, которые подавали в трапезной около трех часов, назывались goutter,[20]20
Капелька (фр.).
[Закрыть] когда вы собирались сделать что-то, выходящее за рамки правил, то говорили: «In principe, это не разрешается, но…» И debrouiller,[21]21
Распутывать, разматывать, научить, как выйти из затруднительного положения (фр.).
[Закрыть] конечно, но об этом я скажу чуть позже, в связи с Норой Малвени.
А еще – rappel.[22]22
Призыв, приглашение (фр.).
[Закрыть] Каждое воскресенье мы rappel, что означало: все проживающие в обители выстраивались по обозначенным на асфальте линиям, сестры в чепцах и кавалерийских плащах, мирянки и послушницы в комбинезонах и беретах, а маленькая старая приоресса стояла прямо, как флагшток, перед большой бронзовой статуей основательницы, ангела Гравелотта, а потом субприоресса, сестра Мариан, по-французски говорила: «Ныне нас здесь сто двадцать (или столько, сколько было на тот момент, называя количество больных и отсутствующих) душ, готовых к служению». А приоресса отзывалась: «Благодарю тебя, сестра моя, и да продолжится наше служение Богу и чадам Его, ибо мы преданны до смерти. Да смилуется Господь над всеми нами. Ступайте, дети мои, в дом Господа нашего».
С этими словами она поворачивалась на каблуках и строевым шагом направлялась в часовню, вслед за ней шли сестры, а позади мы, мирянки. Говорили, что в старые времена в Европе у них были барабаны и трубы, но здесь этого нет. А что есть до сих пор, так это обычай, согласно которому самая младшая из всей компании остается у входа в храм, как бы на часах, готовая поднять тревогу. Этот обычай возник в память о давней истории в Алжире, когда плохие парни напали на тамошний лазарет кровниц и перебили их вместе с пациентами. Я никак не могла врубиться, зачем это надо, если они так и так готовились умереть и, получив предупреждение, все равно не собирались спасаться. Но когда я попросила одну из них растолковать мне это, она посмотрела на меня странно и сказала, что суть не в том, чтобы умереть, а в том, чтобы не пренебречь долгом, а будучи предупреждены вовремя, они могли бы попытаться спасти пациентов. «Мы бы еще как удирали, только с больными на плечах», – подытожила она и рассмеялась.
Ту, к кому я обратилась с этим вопросом, звали Нора, и мне просто не терпится приступить к той части истории, которая связана с ней. Поэтому я продолжаю.
Так вот, дело в том, что я отказалась посещать храм, и спустя некоторое время приоресса послала за мной. Она не стала ходить вокруг да около и, как только я зашла в кабинет, сказала:
– Эмили, послушай меня. Ты находишься в религиозной общине. Мы все работаем вместе, едим вместе, и мы все посещаем храм по воскресеньям. Это правило, и если ты хочешь оставаться здесь, тебе придется ему следовать. Я не требую признать себя верующей, исповедоваться или причащатъся, но твое присутствие в храме обязательно. Может быть, ты объяснишь, что заставляет тебя так настойчиво против этого возражать?
В ответ я, по возможности гадким тоном, заявила, что презираю ее религию, поскольку поклонение мертвецу отвратительно само по себе, не говоря уже о том, что только сумасшедший может поверить в то, что злой, несовершенный и несправедливый мир управляется мудрым, всемогущим и добрым богом. Христианство душит энергию и волю и годится только для жалких, перепуганных рабов, а идея о том, что человек должен мириться с несчастьем и убожеством этой жизни в надежде на сказочную награду после смерти, есть самый гнусный обман, какой только можно вообразить.
– Я смотрю, ты читала Ницше, – заметила она в ответ на мой монолог, а когда я подтвердила это, улыбнулась и сказала: – Я тоже: это великий художник слова, особенно если читать произведения по-немецки. К сожалению, с его учением произошло то, что случается, когда одухотворенный гений возвеличивается группой экзальтированных ханжей. Кроме того, Ницше, скорее всего, за всю свою жизнь ни разу не встречался с истинным христианином. Таких и в лучшие-то времена было чрезвычайно мало. Поэтому не обессудь, но я скажу, что ты плохо понимаешь то, о чем говоришь.
Я возразила, что как бы то ни было, но раз они не настаивают, чтобы я уверовала в их бога, то глупо требовать от меня парковать мое бренное тело в определенное время в определенном месте, где все равно не происходит ничего заслуживающего внимания, а у меня вызывает лишь негодование и ненависть. На это она сказала, что местопребывание тела тоже имеет значение, что важного может произойти в храме, мне заранее никак известно быть не может, ну а кроме того, таковы правила здешней общины, и неплохо бы мне попытаться хоть раз в жизни следовать каким-нибудь правилам, поскольку, похоже, нарушение их всех до сих пор не привело меня ни к чему хорошему.
Тут меня, понятное дело, прорвало. В первый раз после того случая с Рэем Бобом, когда он собрался арестовать Хантера, я по-настоящему разозлилась, обозвала и ее, и церковь распоследними словами и пошла лепить ей правду насчет церковников-педофилов вроде своего отчима, не позабыв присовокупить к этому непристойные истории про попов и монахинь, почерпнутые из прессы, а также из валявшихся у Рэя Боба по всему дому брошюр, обличавших Римскую блудницу.
Она, кивая, выслушала все это, будто я рассказывала ей о том, как провела летние каникулы, а потом сказала:
– Да, так я и думала. Позволь мне сказать тебе две вещи: во-первых, ты верно заметила, церковь порочна, и я имею в виду не только католическую церковь. Я имею в виду церковь вообще, потому что она одинакова во всех своих конфессиях в силу того, что во многом представляет собой земное, человеческое учреждение, а стало быть, подвержена скверне нашего мира. Хуже того, время от времени она оказывалась сопричастна к власти, а власть порочна по самой своей природе, поэтому и во главе церкви порой оказывались преступники, иногда даже в буквальном смысле слова, а уж эгоистичными, жадными до власти и не испытывающими никакого интереса к следованию Христу эти люди были почти всегда. Причем они, возможно, восхищаются Христом и считают, что он очень велик, но Христос, как ты, наверное, знаешь, стремился вовсе не к этому, совсем нет. Один из моих соотечественников написал как-то, что церковь – это крест, на котором Христа распинают каждый день, но добавил, что Христа невозможно отделить от Его креста, а это означает, что церковь является не просто скопищем каких-то зануд, носящих забавные одеяния, но также вечным, совершенным, мистическим телом Христовым. Вот почему мы так привержены этому, и вот почему мы отдаем церкви свои жизни, почитая себя счастливыми. Сейчас ты не понимаешь этого, но, может быть, осознаешь со временем.
Я попыталась возразить, но она оборвала меня словами «помолчи минутку, пожалуйста», и я послушалась.
– Так вот, – продолжила она, – я выслушала твою историю и понимаю, что у тебя украли детство и тебе пришлось нелегко. Жаль, конечно, но мир вообще гнусное место, это ни для кого не секрет. Страдание в жизни неизбежно, но важно не это, а то, как мы его переносим. Ты уж поверь, я прекрасно понимаю, что тебе довелось испытать.
– Ни хрена вы не понимаете! – рявкнула я.
– Ты так думаешь? Тогда послушай. Зимой сорок пятого года мне было пятнадцать. Моего отца арестовали и казнили в связи с июльским заговором против Гитлера, что тебе, может быть, известно, поскольку ты знакома с историей. К тому времени оба моих брата погибли на Восточном фронте, и мы пытались выбраться из Восточной Пруссии на крестьянской телеге, пока до нас не добрались русские. Мы – это моя мать, моя сестра Лизель, на три года младше меня, и я. Нам это не удалось, и в конце концов мы оказались в ловушке разрушенной фабрики, среди сотен беженцев, а когда русские нашли нас, они изнасиловали всех женщин до единой. Нас троих они привязали обнаженными к трубам и насиловали бесчисленное количество раз, двое суток подряд. Мою сестру замучили до смерти. Я видела, как пьяные русские выбросили ее в окно, как мешок с мусором. За всю предыдущую жизнь она не слышала ни единого грубого слова, но такова была ее смерть. Моя мать повесилась на следующий день. Я скиталась несколько недель, торгуя своим телом за еду и сигареты, предлагая себя всякому, кто пожелает. Потом меня нашли кровницы, немки, которые, естественно, тоже подверглись насилию. Надо сказать, что никому и в голову не пришло жаловаться, потому что к тому времени мы уже слишком хорошо знали, что натворили наши соотечественники в Польше и России. Поэтому мы страдали молча, как собаки.
Эту фразу я запомнила точно, хотя насчет остальных у меня такой уверенности нет. Я восстанавливаю это в своей памяти, словно возвращаюсь в прошлое по пройденному пути. Но слова «страдали молча, как собаки» запечатлелись в моем сердце.
Она рассказала мне о том, как пошла с этими сестрами на запад, как потом к ним присоединились другие, освобожденные из концентрационных лагерей, куда поместили их нацисты. После окончания войны небольшая группа сестер со всей Европы собралась в Германском приорате кровниц в Ротвейле.
– Меня, – рассказывала приоресса, – вид этих женщин, пострадавших куда больше, чем я, лишившихся всего, подвергшихся пыткам, потерявших здоровье и при этом думающих только о том, как помочь другим, приводил в бешенство. Я не могла понять, как можно верить в Бога, допустившего смерть, пытки, изнасилования, гибель детей? И однажды ко мне подошла женщина, сестра Магдалена. Она тоже попала в руки наступавших, ее голой распяли на телеге и прибили гвоздями, чтобы каждый проходивший мимо мог попользоваться ее телом. Когда она сказала, что я должна «простить их, ибо они не ведают, что творят», я совсем с цепи сорвалась, плюнула ей в лицо, расцарапала его, но, когда мы с ней сцепились и упали, она прижала меня к полу, положила мне на лицо распятие – вот это самое. (Приоресса показала мне распятие, которое всегда было с ней.) А потом сестра Магдалена показала мне шрамы на руках, оставленные гвоздями. Смотри, смотри, глупое дитя, ты кричала на меня, что же ты думаешь, это шутка, выдумка? Меня распяли, и я умерла и теперь живу во Христе, будь благословенно его имя. А ты! Неужто ты не видишь, что после всего, содеянного с тобой, тоже стала трупом, но истинная жизнь лишь ждет, чтобы ты ее приняла. Так нет же, ты вцепилась в смерть и прижимаешь ее к себе, как ребенок тряпичную куклу. А ведь на самом деле стоит тебе простить их, как ты сможешь простить себя за то, что не умерла вместе со своей семьей, и продолжишь жить в Господе.
Таков был рассказ приорессы, во всяком случае его основное содержание. В конце концов, Господь коснулся ее сердца, и она осталась с кровницами, собиравшимися вместе после войны, а впоследствии сама стала сестрой. Она объяснила, что женщин, уцелевших тогда после катастрофы в Европе и начавших возрождать общество из того приората, позднее стали называть ротвейлерами, поэтому и ее так кличут, а я пробурчала, что не знала и думала, это из-за того, что она злая, как собака. Приоресса рассмеялась и сказала, что это не единственное, о чем у меня неверное представление.
Уходя, я услышала, как сияющий сказал: «Ну, ты ей и задала». Я по-прежнему называю его как в детстве. Следовало бы, конечно, говорить «Люцифер», но уж больно это отдает фильмами ужасов с киношными спецэффектами.
Знаете, несмотря на некоторые способности, ум у меня вообще-то слабый, неразвитый и похож на полый сосуд, который можно заполнить чем угодно, что обычно со мной и происходило. Так уж получилось, что мои бедные родители ничему меня не научили, и, хотя потом я впитала уйму всего, включая грязь, которую лучше бы слить, свободного места оставалось вдосталь. Поэтому против моей воли слова приорессы застряли у меня в памяти, и я невольно обдумывала услышанное, как Мария в Евангелии.
Я согласилась пойти в храм и пошла. Я стояла. Я сидела. Я преклоняла колени, осеняла себя крестным знамением вместе с остальными. Я возглашала ответствия и пела. Я сказала себе, что раз им нужно шоу, они его получат, но внутри все останется по-прежнему. Священником там служил отец Манч, маленький пожилой человек с блестящими искусственными зубами. Он прибывал, возглашал Евангелие, произносил утешительные проповеди, говорил над хлебом и вином подобающие магические слова и уезжал. Я чувствовала, что в обители Св. Екатерины ему неуютно. Говорят, в обычных монастырях священников холят и лелеют, но кровницы всегда относились к ним, как к обслуживающему персоналу. Но из этого не следует, что их должны любить. Бедняга, я не могу избавиться от мысли, что он чувствовал себя неоцененным: поднимался до рассвета, вел машину по скользким зимним дорогам вверх на гору из Брэдливилля, чтобы отслужить мессу для компании женщин с суровыми лицами, которые провели свою жизнь, уклоняясь от бомб и эскадронов смерти, и наверняка могли бы, обойтись без него. И, как я выяснила впоследствии, им случалось обходиться без священников.
Спустя несколько недель я почувствовала, что во время мессы мне уже трудно отвлечь свои мысли от Бога. Слова Библии я слышала и раньше, они словно попадали в мертвые уши, но вот ведь странно, вместе с ритуальными телодвижениями, над которыми я так насмехалась, эти слова мало-помалу проникли в сознание и коснулись моего размышляющего сердца. Сейчас, в наш экуменический век, мы не должны высказываться против харизмы всех различных осколков, на которые раздробилось христианство, однако я не могу избавиться от мысли о том, что никакая другая церковь не смогла бы зацепить меня так, как эта. Я существо из плоти, а католики, я думаю, используют чувственное, телесное восприятие в большей степени, чем служители других конфессий. Кровницы значительную часть жизни проводят среди мерзостей, безобразия и ужасов, так что когда им, как в приорате Св. Екатерины, предоставляется возможность насладиться красотой, они используют ее в полной мере. Тут вам и шествия, и аромат благовоний, и хоругви, и хоры, и орган. Раньше мне, при моем варварском воспитании, вообще не случалось слышать такой музыки. Я искренне считала церковной музыкой те нескладные гимны, которые распевали в Вэйленде, так что Палестрина, Моцарт и Шуберт ударили меня как кирпичом по голове, то есть на самом деле не вырубили меня, а, в известном смысле, пробудили, позволили ощутить то, чего раньше я себе даже не представляла. Несколько раз я не могла удержаться от слез.
Я начала проникаться всем этим, да настолько, что, когда бедный отец Манч поднял дрожащей рукой хлеб и сказал, что сие есть Агнец Божий, коий берет на себя грехи мира, в моей голове зародилась мысль: а что, если это правда? Подобные мысли я упорно гнала, как-то даже поймала себя на том, что качаю головой из стороны в сторону и на меня уже поглядывают. Смотреть-то – да, смотрели, но никто ко мне ни с чем не лез, и это тоже в обычае у католиков. Уверена, сунься они ко мне с брошюрами и увещеваниями, как в церкви Рэя Боба, я бы сорвалась с места подобно ужаленной шершнем лошади, хотя я теперь понимаю, что и они исполняли Божью работу. То, что хорошо для меня, не обязательно годится для вас, может быть, вам больше подходит пламенное дыхание баптизма или холодный свет конгрегационализма, но мне позволительно судить лишь о том, что оказало воздействие именно на меня.
В ту зиму я много читала в плохую погоду, уже не романы, но сочинения, которые едва ли могла понять: Евангелия, Августина, Оригена, Фому Аквинского, святую Терезу, Честертона, Ранера, Кюнга. Католическую энциклопедию я проглотила за неделю, сама толком не понимая, что там ищу, но это помогало мне в размышлениях. Я называла себя бунтовщицей, мятежницей, но на самом деле просто не хотела чувствовать себя марионеткой. Меня манил свет, а чтение всего этого хотя и утомляло, в силу недостаточной подготовленности, но еще и рождало представление о существовании неких дорог, для меня пока закрытых. «Гончая Небес» не самое великое поэтическое произведение, но оно было одним из тех пятисот, и не только угнездилось в моем мозгу, но и просачивалось в сердце. Я слышала шаги за спиной, «все вещи предадут тебя, предавшего Меня», но была слишком труслива, и перетащить меня через последний провал «мрачной бездны страха» мог только друг души, подобный тому, каким в свое время стала для приорессы сестра Магдалена.
Хорошо помню тот день, когда я впервые повстречалась с ней – понедельник, седьмого марта. По понедельникам мы все собирались на инструментальном складе, представлявшем собой большой гараж, где стояли тракторы, пикапы, косилки и хранились самые разные инструменты. Было ясное утро, и я, думая, что мне придется работать в лесу, прихватила из кухни большой термос и кое-что перекусить.
Подходя к двери, я услышала хихиканье филиппинок, хохот американок и звонкий, сочный смех какой-то чужой женщины. Я зашла и увидела незнакомку, лет на десять старше меня, сидевшую скрестив ноги, так что из-под передника виднелся носок левого сапога. Она рассказывала забавную историю на тагальском, которую тут же переводила на английский. История была про парня из деревни на Минданао, который влюбился в буйволицу и захотел жениться на ней, и что в связи с этим сделал или не сделал тамошний священник. У рассказчицы был ирландский акцент. Тагальский с ирландским акцентом звучал препотешно, и филиппинки покатывались со смеху.
Я не могла толком проследить за этой историей, потому что уставилась на ее лицо. Не то чтобы она была красива, во всяком случае, в том смысле, в каком считают красотками супермоделей. «Я не маслом на холсте написана», – любила говорить она сама, но тем не менее была очень похожа на портрет королевы из стародавних времен, за исключением того, что ее лицо покрывали веснушки, которых, мне кажется, старые мастера обычно не изображали. У нее были рыжие волосы с настоящим металлическим, медным отливом, густые и вьющиеся, такие же рыже-золотистые брови и глубоко посаженные зелено-карие глаза. Наверное, я вобрала в себя все это с первого же взгляда, как только зашла в гараж, но зацепила меня не внешность как таковая. Появилось ощущение, подобное испытанному мною тогда, когда я впервые увидела Орни Фоя, в том плане, что оба они представляли собой нечто, не укладывающееся в общие рамки, обращавшее на себя внимание, как источник света. В чем тут секрет, мне неведомо. Может быть, в полной непринужденности и уверенности? На сей счет имеется модное нынче словечко «харизма». Похоже на очередной ярлык, не правда ли? У нее это было, и у него тоже, а я этим свойством не обладаю, но отзываюсь на него, как струна на нужную ноту, и чего мне вдруг захотелось больше всего, впервые с тех пор, как погиб Орни, так это чтобы она только посмотрела на меня и я бы ей понравилась.
Но вначале проступила обида; появилась мысль: кем она себя воображает, расточая весь этот свет, ибо я в своей испорченности видела во всех женщинах соперниц, а мужчин рассматривала как орудия. Я почувствовала, как сжимаются мои челюсти, когда она, улыбаясь, глянула на меня и поманила к себе, протянув большую, покрытую веснушками руку. Моя рука утонула в ее теплой ладони, и она сказала:
– Я Нора Малвени. А ты, должно быть, Эмили.
Вообще-то Нору присмотрела сестра Лоретта, увидела, как она помогла готовить намеченную на весну встречу орденского руководства в приорате, и уговорила на какое-то время заняться нашим хозяйственным обслуживанием. Та согласилась: для кровниц это дело обычное, хотя Нора числилась в штате Материнского собора, и могла, фигурально выражаясь, продолжать «махать граблями» там. Делать этого в буквальном смысле она, разумеется, не могла, с одной-то ногой. Ну вот, а на следующий день, когда я пришла в гараж за грузовиком, она была там и сказала, что хочет проехаться со мной по окрестностям – много лет прошло с тех пор, как она здесь бывала. Мы поехали на гору, она распевала песенку на гэльском, как будто мы отправились собирать цветы, и мне потребовалась вся моя стойкость, чтобы не поддаться ее чарам. Ко всему прочему, она еще и распространяла по кабине запах свежего хлеба.
– Как я понимаю, – сказала она, когда вдоволь напелась, – ты не веришь в Бога и торгуешь наркотиками. Ну и каково оно?
Я промолчала.
– Сама-то я католичка от рождения, – продолжила Нора, – поэтому мне и интересно. И от наркотиков меня только мутит, хоть пинтами пичкай. Правда, мой отец-атеист утверждал, что церковь – проклятие Ирландии, хуже которого только проклятые британцы. Мне было лет семь, когда я поняла, что слово «британцы» может употребляться и само по себе, без эпитета «проклятые». Но матушка была верующей, и я пошла по ее стопам. Может быть, в силу инстинкта самосохранения, знаешь, потому что он, мой отец, был человеком поглощающим, можно сказать, пожирал людей без остатка. Хотя и был выдающийся специалист в своей области, один из ведущих нейрохирургов Дублина. Он женился на женщине моложе меня на год. Моя мать умерла от острого панкреатита, вызванного выпивкой и тем, как он к ней относился. Я бы сказала, как к собаке, но у нас был большой глупый сеттер Раффлс, и я никогда не слышала, чтобы он повышал на него голос. Он выждал приличествующие случаю шесть недель, прежде чем женился на своей подружке, что же до меня, своей «маленькой умницы», то он и в кошмарном сне не мог вообразить, что я стану монахиней, да еще и сестрой милосердия: для него это низшая степень падения. Мы не разговариваем. У меня есть и брат. Знаешь, кто он?