355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мартин Бут » Американец, или очень скрытный джентльмен » Текст книги (страница 5)
Американец, или очень скрытный джентльмен
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:20

Текст книги "Американец, или очень скрытный джентльмен"


Автор книги: Мартин Бут



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)

Если сказать европейцу, что мочиться на ствол капокового дерева – значит нарушать табу, потому что тем самым можно высвободить живущего в стволе демона – он вырвется наружу, вскарабкается по струйке и проникнет в гениталии, сделав человека бесплодным, – он над вами посмеется. В Старом Свете к слову «табу» относятся без всякого уважения. Там считают, что им пользуются только первобытные племена язычников, охотников за черепами.

И все же для каждого человека, считающего себя цивилизованным, смерть – это табу. Мы боимся ее, трепещем перед нею, окружаем ее суевериями. О ней нам рассказывает наша религия – о сере и пламени, о демонах с красными хвостами, вооруженных двузубыми вилами, что только и ждут, как бы поддеть нас и столкнуть в яму. Насколько мне известно, в краю капоковых деревьев нет диббуков, нет там и ада. Смерть считается естественной частью жизненного цикла, неотвратимой и необратимой. Мы живем, мы умираем. Это единственная данность, единственная неизбежность, которая дается нам при рождении. Единственной переменной величиной является время наступления смерти.

Бояться смерти столь же бессмысленно, как бояться жизни. Обе даны нам как непреложный факт, и мы обязаны это принять. Никто не предлагает нам того же выбора, что и Фаусту. Все, что мы можем сделать, – это попытаться отсрочить или ускорить наступление смерти. Все люди пытаются прожить подольше. Они делают это инстинктивно, потому что считается, что жизнь предпочтительнее смерти.

Должен признать, что и я тоже пытаюсь отложить наступление тьмы на как можно более далекое время. Не знаю почему. Мне ничего с этим не поделать. Но когда-нибудь это время наступит, и единственное, что в моей власти, – решать, как именно я умру.

Я волен хоть завтра покончить с собой. На полочке в ванной стоит в ожидании пузырек с кодеином. Есть проходящий поезд из Милана на юг, каждый день, кроме воскресенья, – он не останавливается на нашей станции. Довольно одного шага, чтобы со всем покончить. А в горах есть утесы высотою до неба, а еще всегда есть пистолет – опрятный, быстрый способ умереть.

Может быть, я перевру цитату – никогда не был силен в древних языках, – но, кажется, Симонид написал: «Помер я – рад Феодор; а сам помрет, так другие будут рады тому; все мы у смерти в долгу»[30]30
  Перевод Ф. Петровского.


[Закрыть]
.

Наверняка найдутся такие, кто обрадуется моему уходу – если они об этом прослышат – и кто с радостью повторит афоризм Карла IX: «Нет запаха приятней, чем запах убитого врага». Неоспоримо и то, что на моих похоронах не будет многолюдно. Умри я прямо сегодня, синьора Праска, наверное, поплачет. И еще Клара с Диндиной. Падре Бенедетто пробормочет несколько слов, скорбя, что не услышал от меня предсмертной исповеди. Собственно, если моя дружба ему действительно дорога – а мне кажется, что это так, – он, возможно, сделает вид, что уловил раскаяние в моем последнем выдохе, увидел легчайший трепет век в ответ на последний, самый важный вопрос. Только это, конечно, будет самообманом. Подергивания плоти будут результатом агонии нервов, последних электрических разрядов в тканях, расслабления мускулов, которые начнут постепенно распадаться в прах.

Какое имя произнесут в моем некрологе и начертают на моем могильном памятнике? Не знаю. Возможно, «А.Э. Клерк». Я бы предпочел – «Il Signor Farfalla». Я должен это признать: когда я попаду в лапы смерти, встанет вопрос, кто же я на самом деле. В любом случае на моем надгробии не будет моего настоящего имени. Я навсегда останусь непреднамеренной ошибкой в кладбищенских архивах.

Я не боюсь смерти, не боюсь умереть. Я не думаю о ней применительно к себе. Я твердо знаю, что в положенный срок она придет. Я согласен с Эпикуром. Смерть, самое страшное из зол, для меня – ничто. Пока я жив, ее не существует, потому что она не здесь, она не случилась, она неощутима, она непредсказуема. Когда она придет, ее тоже не будет. Просто я перестану существовать. А значит, чего там о ней думать, для живых ее не существует, а мертвые не существуют сами и, соответственно, ничего о ней не знают. Это всего лишь турникет между бытием и небытием. Это не часть жизненного опыта. Не событие человеческой биографии. Это вещь в себе. Пока я жив, смерти не существует.

А раз мне безразлична смерть, мне безразлично и то, что я навлекаю ее на других. Я не наемный убийца. Я ни разу не убивал – в смысле, ни разу не нажимал на спусковой крючок ради того, чтобы получить за это плату. А вы что, подумали, что нажимал? Если подумали, то вы ошиблись.

Моя работа – создавать подарочную упаковку для смерти. Я торговец смертью, я судия, который может вызывать смерть к существованию с той же легкостью, с какой цирковой фокусник достает голубя из платка. Я не творец смерти. Я лишь организатор ее доставки. Я – портье смерти, ее коридорный. Я проводник на пути во мрак. Человек, держащий руку на выключателе.

Именно поэтому я – сторонник преднамеренных убийств. Нет смерти лучше. Смерть должна быть благородной, опрятной, безоговорочной, точной, уникальной. Ее красота – в ее завершенности. Это последний мазок кисти на полотне жизни, последнее цветовое пятно, довершающее картину, придающее ей совершенство. Жизнь уродлива своей неопределенностью, ужасна своей непредсказуемостью. Можно стать безденежным или бездомным, можно лишиться любви и уважения, можно навлечь на себя ненависть и невзгоды. В смерти ничего такого не бывает.

Смерть должна быть аккуратной, точной, как хирургический разрез. Жизнь – тупой инструмент. Смерть – это скальпель, острый, как вспышка: его используют лишь единожды, а потом отбрасывают как отработанный.

Я ненавижу подателей суетной и неряшливой смерти, например охотников на лис и оленей. Для этих жестоких, бездушных людей смерть не есть триумф красоты, хотя они, как правило, утверждают обратное; для них это – долгое странствие от варварства через непристойность к унижению смерти. Для них смерть – развлечение. Сами они хотят умереть быстрой смертью, избежать долгого мучения на смертном ложе, раковой агонии, медленного разложения плоти и духа: они хотели бы погибнуть будто от удара молнии: сейчас ты отчетливо видишь, как лучи солнца пробиваются сквозь косматые грозовые облака, а миг спустя тебя уже нет. И при этом других они обрекают на долгую смерть, наслаждаясь каждым роковым содроганием, каждой секундой предсмертных мук.

Я не таков, как они, эти ублюдки в охотничьих камзолах цвета артериальной крови. Представляете, они даже бояться называть свои одеяния алыми, пурпурными или кроваво-красными. В Англии они называют их «розовыми»[31]31
  Красные камзолы охотников на лисиц в Англии по традиции называются «pink», дословно – «розовыми».


[Закрыть]
.

Столовая в доме падре Бенедетто выглядит мрачновато-величавой, точно кабинет какого-то адвоката. Картин на стенах нет, за исключением одной запылившейся Девы Марии, которая держит младенца Христа чуть ли не на расстоянии вытянутой руки, – работа маслом в облупившейся золоченой раме. Можно подумать, что маленький Иисус ей и не сын вовсе: наверное, от него пахло, как от всех младенцев, – перепачканными пеленками и кислым молоком. Стены облицованы темным деревом, на котором остались пятна от многовековых слоев лака, от дыма из внушительного камина, от выкуренных предыдущими жильцами сигарет и от чада парафиновых ламп. Две такие лампы стоят на консоли, колпаки из прозрачного стекла возвышаются над матовыми основаниями, покрытыми тонкой росписью – сценами из жизни Господа.

Почти всю комнату занимает обеденный стол, массивная конструкция из совсем почерневшего дуба десяти сантиметров толщиной, на шести ножках, вырезанных в форме каннелированных колонн какого-то гротескного собора. По колоннам вьются плодоносные виноградные лозы, за которые цепляются мелкие ухмыляющиеся бесы.

У священника прекрасный сервиз – тонкий старинный фарфор с золотыми и бордовыми ободками, большие плоские тарелки и аккуратные чашки для омовения пальцев, которые звенят, если по ним щелкнуть ногтем, вместительные суповые тарелки и овальные тарелки под рыбу. На каждой такой рыбной тарелке запросто поместится целый обед для крестьянской семьи из четырех человек. На блюдах для овощей и в супнице можно разместить столько еды, что хватит на небольшую горную деревушку. Каждый предмет сервиза украшен по центру гербом, окруженным тремя вызолоченными птицами – они поют, запрокинув голову и раскрыв клюв.

Падре Бенедетто родом из зажиточной семьи. Его отец был генуэзским купцом, мать в свое время слыла красавицей; ее расположения добивались многие, она была кокетлива, но не опрометчива: как и все умные женщины той эпохи, она сберегла девственность до того момента, когда удалось разменять ее на брак с богачом. Я так и не выяснил, чем именно торговал отец падре. Тот вроде бы упоминал химикаты – под которыми вполне могли подразумеваться боеприпасы, – а еще до меня доходили слухи, что разбогател он после войны, занимаясь незаконными раскопками и экспортом древностей, которые крестьяне вытаскивали из этрусских гробниц. Он умер, не сумев сполна насладиться богатством, и восемь его детей – тут падре Бенедетто никогда не забывал уточнить, что отец его был добрым католиком, – получили в наследство то, что не забрало себе в виде налогов государство.

Теперь богатство и благополучие юности давно уступили место печальному, неопрятному распаду – напоминающему обтрепанные манжеты его клерикального одеяния.

Впервые оказавшись за этим столом, я восхитился сервизом.

– Это фамильный герб моего отца, – пояснил падре. – А птицы от Гуаццо.

– Гуаццо? – переспросил я.

– Из его «Compendium maleficarum»[32]32
  «Компендиума зла» (лат.)


[Закрыть]
, – пояснил падре, не допуская мысли, что я могу такого не знать. – Мои предки были крестоносцами. В давние, понятное дело, времена, – добавил он, чтобы я случайно не возомнил, будто речь идет о некоем современном крестовом походе. – Они сражались до последней капли крови во искупление грехов. Гуаццо описал в своей книге чудеса Востока, золотых певчих птиц, которые принадлежали императору Льву. Говорят, у моих предков когда-то была такая птица…

В его голосе внезапно послышалось глубокое сожаление.

Сегодня мы ужинаем вместе, только он и я. У падре Бенедетто есть пожилая служанка, которая ведет хозяйство, – одна из городских кумушек. Но в доме она не живет, и каждую среду, если только это не церковный праздник по католическому календарю, он отпускает ее на вторую половину дня. И сам готовит себе еду.

Для него приготовление пищи – искусство. Он наслаждается процессом, ему очень нравится, посредством сложных манипуляций, превращать сырое мясо в жаркое, тесто – в хлеб, жесткие корнеплоды – в аппетитные гарниры. Ужин он готовит по полдня, напевая себе под нос оперные арии, а происходит это в кухне с высоким потолком, завешенной потемневшими медными кастрюлями и старомодными, вышедшими из употребления посудинами, больше похожими на орудия пыток, чем на кухонную утварь.

Я всегда прихожу на часик пораньше и занимаю падре беседой, пока он увлеченно предается любимой игре.

– Вы это делаете только потому, что это единственное греховное деяние, которое вы можете себе позволить, – говорю ему я. – Только этой разновидностью алхимии и можно заниматься, не продав свою душу.

– А хорошо бы алхимия не была лженаукой, – мечтательно говорит падре. – Кабы так, я превратил бы эти медные горшки в золото, продал бы и раздал деньги бедным.

– А себе бы ничего не оставили?

– Нет, – решительно отвечает он. – Но кое-что я отдал бы Господу нашему во славу его. Новое облачение для кардинала, дар понтифику…

Падре суетится у плиты. Она топится дровами, и он пошевеливает поленья медной кочергой. На конфорках шипят кастрюли.

– Готовка – славное дело. Помогает сублимировать плотские страсти. Чем гладить женщину, сотворяя из нее объект желания, я сотворяю из продуктов…

– Объект желания?

– Вот именно!

Падре заново наполняет мой бокал вином и протягивает его мне. Свой он тоже держит поблизости и по ходу дела отхлебывает в перерывах между ариями.

Через некоторое время мы перемещаемся к столу. Я сижу по одну сторону, он по другую. Он проборматывает латинскую молитву, произнося слова так быстро, что они сливаются в одну долгую музыкальную фразу, – можно подумать, ему не терпится приняться за еду. Возможно, так оно и есть, он не хочет, чтобы второе перестояло.

Супы он всегда подает охлажденными. Сегодня в меню – морковно-щавелевый суп, одновременно сладковатый и терпкий, подстегивающий аппетит. За первым мы обычно не говорим. Такая традиция. Опустошив тарелку, он предлагает налить мне добавки из супницы. Потом выбегает на кухню, снова напевая себе под нос.

Поварешка у него серебряная, и, сколько я могу судить, ей примерно лет триста. Многие десятилетия ее добросовестно чистили, так что от герба и трех птиц почти ничего не осталось; клейм так и вовсе не разглядишь. Столовые приборы собраны с бору по сосенке: вилки серебряные, столовые ложки – посеребренные, а ножи – из шеффилдской стали с зазубренными лезвиями и круглыми черенками из слоновой кости цвета зубов покойника.

– Ecco![33]33
  Вот! (ит.)


[Закрыть]
– восклицает падре, возвращаясь с серебряным блюдом, на котором лежат две пухлые птичьи тушки, политые соусом; от них, прямо ему в лицо, поднимается пар.

– Что это?

– Fagiano – дикие фазаны, зажаренные в апельсинах. Птички из Умбрии. Один мой приятель…

Он осторожно опускает блюдо на стол, вновь выбегает прочь и возвращается с тремя мисками – их он несет с видом заправского официанта. В одной – зелень в растопленном чесночном масле, в другой – мелкий горох, в третьей – тушеные грибочки, шампиньоны с трюфелями. Он разливает по бокалам белое вино и кладет нам на тарелки по целой птице.

– Соус из апельсинового сока и цедры, чеснока, каштанов, марсалы и brodo di pollo. Как там это по-английски? – Он просительно складывает ладони и возводит очи к потолку, умоляя даровать ему перевод – Господь к нему милостив. – Куриный бульон, на костях.

Я накладываю себе овощей, и мы принимаемся за еду. Мясо сладковатое, но сочное, зелень в чесночном соусе – мягкая и вкусная. Вино – сухое и незамысловатое, на бутылке нет этикетки. Видимо, купил прямо в деревне, у кого-то из знакомых, кто владеет несколькими гектарами виноградников на склоне долины.

– А ведь это грех, – заявляю я, указывая вилкой на нашу еду. – Упадочничество. Гедонизм. Чтобы так есть, нужно было родиться тысячу лет назад.

Он кивает, но отмалчивается.

– По крайней мере, – продолжаю я, – у нас есть какой-никакой стол. А на нем трапеза, достойная самого папы.

– У понтифика еда лучше, – возражает падре Бенедетто, прополаскивая вином рот. – А стол, между прочим, самый подходящий. Говорят, что когда-то он принадлежал Альдеберту.

Мое молчание он совершенно справедливо трактует как неведение и, отложив нож и вилку в сторону, продолжает:

– Альдеберт был антихрист. Француз. – Тут он передергивает плечами, словно желая сказать, что по-другому и быть не могло. – Вообще-то, он был епископом франков, но сбежал из своей епархии и проповедовал крестьянам под Суассоном. У святого Бонифация – у англичанина – была с ним куча неприятностей. Альдеберт жил в апостольской бедности, умел исцелять недуги и утверждал, что мать родила его, будучи непорочной. Родился он, кстати, через кесарево сечение. В семьсот сорок четвертом году от рождества Христова синод отлучил его от Церкви. А он тем не менее продолжал проповедовать, и его так и не арестовали.

– А что с ним было потом?

– Умер, – решительно ставит точку падре Бенедетто. – Поди теперь узнай, как именно. – Он снова берет со стола вилку и нож. – Французы никогда не были добрыми католиками. Вспомните хотя бы этого нынешнего еретика, этого… – Он снова обращается к небесным силам за переводом, но на сей раз они молчат. – Этого buffone[34]34
  Шута (ит.)


[Закрыть]
, который постоянно цепляется за старое. Он француз. Сколько неприятностей он доставляет понтифику!

– Не вы ли недавно выражали преклонение перед историей, мой друг? – напоминаю я. – Разве традиции не суть каркас бытия, животворная кровь Церкви? Сколько я помню, прежде чем приняться за еду, вы произнесли латинскую молитву…

Он втыкает вилку в грудь своего фазана – можно подумать, что перед ним французский священник, нетвердый в вере, – и ничего не говорит. Просто усмехается.

Прожевав еще несколько кусков, я спрашиваю:

– Как же это вы трапезничаете за столом антихриста? Да еще и француза…

Падре улыбается и говорит себе в оправдание:

– Когда ему принадлежал этот стол, он еще оставался епископом. И вообще, он не был антихристом. Вернее, это я так думаю. Он был божьим человеком. Исцелял недужных. Харизматическая католическая церковь существует по сей день. Я не… – Он поднимает вилку, обремененную куском плоти. – Но она существует. Например, иезуиты.

Я не могу понять, одобряет он иезуитов или нет.

С мясом покончено, и я помогаю убрать тарелки. Он достает коньяк и орехи. Мы возвращаемся к столу.

– А вы с самого начала хотели быть только священником? – интересуюсь я.

– Да.

Посеребренными щипцами он раскалывает скорлупу миндаля.

– Вам никогда не хотелось стать врачом, или учителем, или еще кем-нибудь, кто не имеет отношения к Церкви?

– Нет. А вам, синьор Фарфалла?

Сказано с ухмылкой. Он, видимо, знает, что я получаю письма на имя Кларка, Клерка, Леклерка и Гиддингза. Наверняка интересовался у синьоры Праски, а она, будучи женщиной достопочтенной и богобоязненной, все ему разболтала – ведь это ее пастырь, а она – пожилая женщина, и вера ее в таких людей безоговорочна. А вот я не склонен к безоглядному доверию.

– Вы с самого начала хотели быть художником? – спрашивает падре.

– Других вариантов я не рассматривал.

– А стоило бы. Убежден, что у вас есть и другие таланты. Что вы можете управляться не только с кистью и бумагой, акватинтой и карандашом. Вы бы попробовали еще что-нибудь. У вас руки ремесленника, не художника.

Я ничем не выдаю замешательства. Слишком близко он подошел к истине.

– Вам бы создавать что-нибудь настоящее. Красивые вещи… Это может оказаться прибыльнее, чем рисовать картинки с насекомыми. Вряд ли на них разбогатеешь.

– Никогда не разбогатеешь.

– А может, вы и так богаты? – предполагает он.

– Не меньше вашего, мой друг.

Он безмятежно смеется.

– Я неизмеримо богат. У меня полные погреба Бога.

– Тогда я, пожалуй, беднее, – сознаюсь я. – Как раз этой-то ценности у меня и нет.

Я отпиваю коньяк.

– Вы бы могли… – начинает падре и останавливается. Он уже давно понял, что переубеждать грешника за фазаном и бренди – дело безнадежное.

– А какие такие вещи мне, по-вашему, стоило бы создавать?

– Украшения. Вам бы стать ювелиром. Быстро разбогатеете. С вашими рисовальными талантами… А еще вы можете рисовать деньги.

Он бросает на меня острый взгляд. У меня пробегает мысль: если убрать занавеску с окошечка в исповедальне, именно таким взглядом он и будет смотреть на грешников, пришедших к нему за отпущением грехов и епитимьей. Многолетний опыт научил его проникать взором за маску.

– А вот это уже настоящий грех. – Я пытаюсь обратить его тонкое замечание в шутку. – Похуже, чем предаваться чревоугодию за столом антихриста.

Я чувствую, что падре знает: со мной что-то не так. Он знает, что у меня есть деньги. Знает, что на картинки с изображением бабочек-парусников не проживешь. Нужно удвоить осторожность.

– Я уже не молод. У меня есть сбережения. С прошлой работы.

– А что это была за работа?

Вопрос он задает без всяких экивоков. Это человек без двойного дна, и тем не менее я не могу полностью ему доверять. Он никогда меня не выдаст, и все-таки лучше ему не знать, более того – даже и не догадываться.

– Да всякая разная. Одно время у меня было ателье…

Это ложь. Но падре проглатывает ее, потому что я вроде как обезоружил его своей искренностью.

– Я так и знал! – Он просто в восторге от своей дедукции. – У вас руки как у хорошего портного. Вот вы бы этим снова и занялись. Шить одежду – прибыльное дело.

Он одаривает меня широкой улыбкой и поднимает бокал, предлагая безмолвный тост – то ли за мои таланты портного, то ли за свои – сыщика. Я не могу понять, за что именно, и просто повторяю его жест.

А потом, пожелав падре Бенедетто спокойной ночи, я возвращаюсь по темному переулку на Виа дель Оролоджо и прокручиваю в голове наш разговор. Мне очень нравится этот святой отец, но подпускать его слишком близко нельзя. Он ни в коем случае не должен узнать правду.

Святых в Италии, почитай, столько же, сколько посвященных им церквей. Там, где Блаженный или Блаженная появились на свет, где творили чудеса, где обретались в обители или в пещере, где приняли смерть или мученичество, – на каждом таком месте стоит по церкви. Порой это грандиозные постройки с величественными колокольнями, внушительными фасадами и обширными, мощенными камнем площадками перед ними, а порой – эдакие убогие лачужки, хотя и клерикального вида. Но даже перед самой скромной церквушкой имеется пьяцца.

Если пройти по vialetto, свернуть налево по Виа Черезио, а потом еще раз налево у Виа де Барди, вы окажетесь у подножия длинной мраморной лестницы. Нижние ступени всего метр-два в ширину, но выше, примерно с середины холма, они увеличиваются в размерах и на самом верху, где расположена пьяцца, достигают метров пятнадцати. Ступени отполированы до блеска – временем и ногами паломников. Впрочем, теперь по ним карабкаются только любители пошататься по магазинам, влюбленные, обнявшие друг друга за талию, и туристы с фотоаппаратами и видеокамерами. Между камнями выросли пуки сочной травы, а над ними летает мусор. В последнее время, причем только в ранние утренние часы, сюда стали наведываться наркоманы. Я уже несколько раз замечал у стены выброшенные иглы для шприцев.

Мрамор довольно низкосортный, выбран скорее за крепость, чем за красоту. Он покрыт темными, расплывчатыми прожилками и напоминает запястья наркомана.

Мимо верхних ступеней проносятся машины. Тротуар здесь очень широкий, и в туристический сезон на нем собираются уличные артисты и торговцы. Среди них – флейтист. Он ставит свой пюпитр под зонтиком, привязанным к знаку «стоянка запрещена», на котором какой-то раздраженный водитель презрительно вывел краской из баллончика: «Non sempre»[35]35
  Не всегда (ит.)


[Закрыть]
.

Флейтист – молодой человек чахоточного вида, с бесцветной кожей и запавшими глазами. Подозреваю, что он из числа здешних утренних завсегдатаев, курящих травку и колющихся героином, – изгой двадцатого века, современная жертва проказы или чумы. Правда, без колокольчика. Вместо колокольчика у него старенькая, замызганная флейта.

Но даже из такого неважнецкого инструмента он извлекает прекрасную музыку. Он специализируется на барокко. Он переложил несколько вещиц для флейты и играет их с самозабвенностью одновременно трогательной и вызывающей жалость. Он сидит на корточках под своим зонтиком, подложив под ягодицы грязноватую подушку, и пальцы его бегают по черному телу флейты с совершенно неожиданной быстротой. А еще он, похоже, не знает проблем с дыханием и, доиграв одну мелодию, делает перерыв перед следующей только для того, чтобы отхлебнуть дешевого, простецкого вина. Если утро было удачным, он обедает в соседнем баре хлебом с несколькими анчоусами и запивает их черазоло, разбавленным минеральной водой.

Иногда я слышу его по вечерам – музыка плывет над крышами и добирается до лоджии, вступая в состязание с закатным хором цикад. Я сижу тихо, на полке под балюстрадой горит масляная лампа, а я думаю о том, что он тоже часть моего ремесла, моей профессии. Я – проводник в вечность, провозвестник потустороннего, а он – мой менестрель, мой Блондель, играющий под окнами моей башни смерти.

Рядом на площади выступает кукловод. Днем он прячется за сценой, обитой тканью в яркую полоску, словно викторианские балаганчики, в которых показывали представления про Панча и Джуди. Его дневные куклы – марионетки, которых дергают за ниточки. Они пляшут и подпрыгивают, а краснолицый клоун даже ловко кувыркается, умудряясь при этом ничего не запутать, и высокими, писклявыми голосами декламируют детские стишки или местные легенды. Аудиторию кукловода составляют здешние школьники и старики, а также малолетние туристы. Все они, малые и старые дети, дружно смеются и бросают мелочь или телефонные жетоны в металлическую миску, стоящую под сценой. Время от времени кукловод высовывает из-под занавески ногу, цепляет миску пальцами и уволакивает к себе. Звон монет – и миска появляется снова, наполовину пустая. Кукловод следует правилу всех попрошаек на свете – в миске всегда должны быть свидетельства чужих щедрот. Деньги делают деньги – можно подумать, что монетки в миске – это банковский вклад, а зрители обеспечивают на него проценты.

Вечером кукловод меняет программу. Марионеток складывают в ящик, вместо них появляются куклы, которых надевают на руку. Это уже не смешные персонажи дневных спектаклей – клоуны, полицейские, учителя и драконы, старушки и волшебники. Это монахи и солдаты, модные барышни и светские волокиты. Фольклор уступает место эротике. Эти персонажи не говорят пронзительно и крикливо, их речь – это речь настоящих современных людей. В каждой сценке присутствует соблазнение, и по крайней мере у одной куклы рано или поздно появляется внушительный член – в него кукловод, судя по всему, засовывает мизинец, – который неизменно оказывается под юбкой у одной из героинь. По понятной причине – у кукловода всего две руки, да и сцена довольно узкая – его куклы совершают половой акт стоя.

Местные мужчины смотрят эти сценки с веселым гоготом. Любовники стоят у самой сцены и хихикают, а потом удаляются в парк Сопротивления 8 сентября, чтобы испробовать только что увиденные приемчики. Туристы, обычно обремененные детьми, приостанавливаются посмотреть, не понимая ни слова, и поспешно удаляются, как только им начинают демонстрировать секс. Только туристы-французы не уволакивают своих детишек прочь, когда дело доходит до порнографии. Дольше всего, как я заметил, перед сценой задерживаются новобрачные.

Из торговцев, что ставят свои тележки на ступенях, я больше всего люблю старого беззубого Роберто, неизменно одетого в замызганные черные брюки, грязный серый жилет и рубаху без воротника и курящего одну крепкую самокрутку за другой. Ноготь на большом пальце у него длиной сантиметра три. Это единственная чисто вымытая часть его тела. Роберто продает арбузы.

Арбузы я покупаю только у него. Это удобно, тележка его не так далеко от моего дома. Путь обратно – под горку, а арбуз может весить за десять килограммов. Кроме того, Роберто никогда не отказывается взрезать арбуз, чтобы покупатель мог проверить качество. Выбрав подходящий, Роберто проверяет его на спелость, отбивая на корке чечетку своим длинным ногтем. Мне еще ни разу не досталось ни перезрелого, ни недозрелого арбуза.

Собор, стоящий в дальнем конце площади, напротив кукловода-порнографа, флейтиста-мертвяка и арбузного виртуозо, посвящен святому Сильвестру. Какой именно Сильвестр упокоился под его сводами, я не знаю. Местные жители утверждают, что это Сильвестр I, папа римский, который воссел на священный престол в 314 году и о котором очень мало известно достоверного и недостоверного, разве что то, что он, пытаясь оставить свою зарубку на дереве истории, попросил у императора Константина даровать ему и всем его последователям на римском престоле титул примаса над всей Италией. Тонкий ход для человека, которому суждено было стать одним из первых святых, не претерпевших мученичества. Впрочем, возможно, что собор посвящен не ему, а Сильвестру Гоццолини, законнику двенадцатого века, который перешел в священники, раскритиковал своего епископа за неправедное житие, принял добровольное отшельничество и основал монастырь под Фабриано; в результате он сделался примером строгого соблюдения бенедиктинского устава, и в его честь назвали с десяток монастырей. Сильвестринцы и поныне придерживаются правил бенедиктинского ордена: то есть Гоццолини был еще дальновиднее своего тезки. Монастыри по большей части впали в запустение, но одна из соседних улиц по-прежнему носит имя его последователей. Впрочем, существует масса других Сильвестров, которые жили и умирали в малозаметных деревушках, которым случалось добыть воду из скалы или вылечить заболевшую корову и тем самым получить звание сосудов Святого Духа.

Кому бы там ни был посвящен этот собор, выглядит он внушительно. У него квадратный фасад – характерный для здешних мест – с круглым окном над главным порталом, украшенный рядами колонн. Во внутреннем пространстве прохладно, как внутри арбуза Роберто.

Пол центрального нефа выстлан плитами черного и белого мрамора – имитация ковра пятнадцатого века, которая всем была хороша, но не давала прихожанам почувствовать под каблуком или босой пяткой истинную мягкость ткани. Религия часто предлагает такие вот подделки, имитацию, а не реальность.

Свод собора представляет собой резное деревянное уродство, огромное, мудреное, сплошняком позолоченное и дополненное живописными масляными вставками, изображающими основные события жизни святого. В своей крикливости и напыщенности свод столь же безвкусен, как обрамление экрана в довоенном кинематографе или занавес мюзик-холла. Если навести фонарик, можно вырвать из мрака это рококошное безобразие, и туристы выворачивают шеи, охают и ахают, глядя на эти ужасы, – будто перед ними застывший в статике фейерверк или явленные оку врата рая.

Гробница святого тоже не отличается скромностью. Она стоит в боковом нефе и сильно напоминает ярмарочную шарманку. Каннелированные столбики, мрамор с золотой искрой и расшитая ткань окружают поднятый из земли стеклянный гроб, в котором можно разглядеть тело. Оно сильно усохло, лицо пришлось вылепить из воска, но руки видны хорошо – они похожи на куски дерева, долго пролежавшего в воде. Грудная клетка, похоже, провалилась под тяжестью прикрывающего ее одеяния. На ноги надеты кокетливые шлепанцы – такими обычно покачивают проститутки, сидящие в витринах амстердамских борделей. Вот вам и слава, а ведь этот человек сделал все, чтобы о нем не забыли; вот вам и история, воплощенная в стенах здания, в плитах надгробного памятника, в шлепанцах шлюхи.

И чего же этот человек, кем бы он там ни был, добился? Да ничего. В его честь учрежден церковный праздник (31 декабря, или 26 ноября, или какой-то другой день – в зависимости от того, кому принадлежат восковое лицо и провалившаяся грудь) и параграф в агиографических анналах, которые никто не читает. Несколько толстых старух в черных платьях, с темными платками на плечах, хлопочут, точно вороны, у алтаря, зажигают свечи – просят, видимо, замолвить за них словечко или наказать дочку, сбежавшую с актером, сына, взявшего жену не из того круга, мужа, который глазеет на развратных кукол на площади.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю